Nov 12, 2013 19:41
Оригинал взят у
yasko в
ТОЧНАЯ РИФМА К “ОНЕГИНУ”
“Россия должна будет поклониться мне в ножки (когда-нибудь) за все, что я сделал по отношению к ее небольшой по объему, но замечательной по качеству словесности”, - писал Набоков своей сестре Елене Владимировне Сикорской.
К тому времени его “кабинетный подвиг” по переводу и комментариям “Евгения Онегина” затянулся: с момента начала работы в 1949-м до выхода четырехтомника прошло пятнадцать лет.
“В перерывах между другими работами, до России не относящимися, я находил своеобразный отдых в хождении по периферии „Онегина”, в перелистывании случайных книг, в накоплении случайных заметок. Отрывки из них, приводимые ниже, не имеют никаких притязаний на какую-либо эрудицию и, может быть, содержат сведения, давно обнародованные неведомыми авторами мною невиданных статей. Пользуясь классической интонацией, могу только сказать: мне было забавно эти заметки собирать; кому-нибудь, может быть, забавно их прочесть”, - не без кокетства комментировал В. В. свой чудовищно огромный труд, объем которого превышал объемы известных о ту пору пояснений к “Евгению Онегину”.
Наконец книга вышла. Ее критику, которая разразилась на обоих континентах, можно разделить на две части. Первая - и меньшая - приходилась на комментарии. По этому пункту все сходились на том, что Набоков дал миру самую исчерпывающую информацию по поводу реалий и деталей “Онегина”. Лишь Уилсон съязвил: странно, мол, что в комментариях Набоков не указал пол и возраст медведя, который приснился Татьяне. Вторая - и большая - часть критики приходилась на перевод. Дело в том, что В. В. перевел “Онегина” без рифмы, сохраняя, однако, размер и строфику. Ради каждого слова В. В. перелопатил тонны словарной продукции, поэтому перевод справедливо поражает редкой въедливостью и крайним буквализмом. Что бросалось в глаза - особенно в глаза англоязычной публики, по старой привычке ждавшей от “Евгения Онегина” мелодичности, о которой она была наслышана и которыми украшали наш роман его прежние переводчики мистер Сполдинг, мисс Радин и мисс Дейч? Походя раздав им всем на орехи, Набоков демонстративно отказался от попытки передать пушкинскую мелодичность, поскольку отлично знал, что английский язык превратит ее в раешную банальность. В середине ХХ века он принимает, думаю, единственно правильное решение: дать почти подстрочник с комментариями.
В идеале он видел свою книгу в трех текстовых вариантах: 1) английский перевод; 2) комментарии и 3) русский текст в английской транслитерации.
Издатель отказался от набоковского варианта, резонно объясняя свое решение тем, что книжный разворот не растянешь на три страницы. Сразу же после выхода книги перевод был разгромлен в пух и прах крупнейшим пушкинистом и переводчиком Эдмундом Уилсоном, который до сего момента был во вполне приятельских отношениях с В. В.
Главное обвинение заключалось в том, что Набоков перевел “Онегина” на экстраординарный язык, который только отчасти напоминает английский. “Набоков перевел „Онегина” с русского, но не на английский”, - поддакивал Уилсону биограф Брайан Бойд; однако того факта, что первый том с переводом зачитывался студентами до дыр, не скрывал.
Полемика затянулась на годы. Бывшие приятели, как Иван Никифорович с Иван Иванычем, успели к тому времени стать заклятыми врагами. На стороне Уилсона были почти все западные пушкинисты. Набоков, как Дон Кихот, упорно сражался в одиночестве. Вот один из характерных примеров того, как выяснялись отношения между филологами.
В стихе “Достойна старых обезьян” из VII строфы четвертой главы Набоков перевел “обезьяну” через “sapajou” - что шло вразрез с традиционным переводом: “monkey”. Что за “sapajou”? Откуда? Зачем?
На обвинения Уилсона В. В. спокойно отвечал, что “обезьяна”, мол, имеет в русском языке два значения: буквальное и переносное, которое, собственно, и обыгрывает Александр Сергеевич. Между тем, продолжал В. В., слово “monkey” лишено в английском двойной игры, что выхолащивает строку Пушкина в целом. Поэтому, добавлял он, для перевода потребовалось франко-английское “sapajou” (разновидность тропической обезьяны, и где он только откопал ее!), одно из словарных значений которого соответствует русскому “старый дурень” или “странный тип”. “Но ведь читатель ничего об этом не знает!” - скажете вы вместе с Уилсоном. И будете правы. Просто - как всегда в случае с Набоковым - говорить о его творчестве надо с точки зрения тех законов, которые он устанавливает для себя сам.
“Не с чем их сравнить, - писала по поводу комментариев Берберова, - похожего в мировой литературе нет и не было, нет стандартов, которые помогли бы судить об этой работе. Набоков сам придумал свой метод и сам осуществил его, и сколько людей во всем мире найдется, которые были бы способны судить о результатах?” Давайте - хотя бы из любопытства - сыграем роль этих людей. Попробуем судить о результатах.
Итак, судя по результатам, этот метод таков, что “Онегин” Набокова - то есть англоязычный “Онегин” середины ХХ века - оказывается удивительным триединством: комментария, перевода и русской транслитерации. Простой перевод казался Набокову невозможным - особенно если речь заходила о Пушкине. Простой перевод не удовлетворял умного читательского спроса, но лишь дезориентировал читателя, которому подсовывают раешник в стиле скверного Байрона вместо великого поэта, соразмерного Шекспиру.
Поэтому идеальный читатель “Онегина” ХХ века виделся Набокову именно в таком положении: слева на столе дотошный перевод, справа комментарии, по центру - оригинал, набранный латинскими буквами.
Каждый вариант в отдельности терял без пары других смысл. Читать “Онегина” как Уилсон - то есть как потребитель конечного продукта - было действительно невозможно, поскольку перевод Набокова сам по себе сразу же дезертирует на сторону оригинала, оставляя английский на вторых ролях.
Читать комментарии без основного текста тогдашние интеллектуалы еще не умели: эпоха комментариев к несуществующим книгам была далеко впереди. Наконец, транслитерация, прочитанная без первого и второго блюда, сводилась к мантрическому песнопению в духе Пригова. Но. Вместе все три варианта работали как слаженные шестеренки, давая единственную возможность западному читателю приблизиться к оригиналу.
Итак, Набоков интуитивно делает верный шаг (достойный, кстати, любого постмодернистского дискурса): он раскладывает “Онегина” на составляющие. Он препарирует его, вскрывая и классифицируя “внутренности”: звук, содержание и контекст.
И - что самое интересное - “Онегин” легко переносит эту операцию! Здесь можно было бы завести разговор о его постмодернистской сущности - в конце концов, недаром “Онегина” называли “энциклопедией”, а что такое энциклопедия, как не набор выжимок, фрагментов и цитат? Но это тема для отдельного разговора.
Замечательно сказала по поводу набоковского перевода одна западная и весьма ученая дама, упоминаемая Бойдом: “Этот текст нечитабелен, но без него вам не понять „Онегина””. Весьма точное определение! Жаль только студентов, которые приближались к “Онегину” с таким напутствием. Наши читатели, напротив, с переводом набоковских изысканий оказались в прямом выигрыше. Помните? Ахматова не советовала браться за Пушкина тому, кто не знает французского. Так вот: комментарии В. В. играют на руку Анне Андреевне. Только Набоков умудрился выудить и рассмотреть под микроскопом такое количество пушкинских галлицизмов, рассеянных там и сям в тексте оригинала. На примере французских текстов эпохи Пушкина, оригинальных и переводных, - Парни, Мура, Ламартина, Батлера, Вольтера, Эмерсона, Лоуэлла, Томсона и проч. - В. В. продемонстрировал электрические поля западных влияний в корпусе “Онегина”, что вводило роман в контекст мировой литературы, а отнюдь не принижало его значения, как думали скверные советские исследователи. Подробно разбирая центоны и кальки Пушкина, В. В. лишь доказывал, насколько блестяще тот справился с чужим материалом, переписав его в мелодию собственной мысли. В конечном итоге перевод и комментарии сводились к этому: к наглядной демонстрации работы пушкинской мысли в слове.
Обаяние “Онегина”, его странное, слегка отстраненное звучание - именно от галлицизмов, ото всех этих “счастливых талантов”, “кипящей юности”, “огня нежданных эпиграмм”, “модных жен”, ото всех этих банальных штампов, которые вдруг начинают посверкивать на контрапункте с бытовыми деталями, выпукло выписанными поэтом, и его же аллитерациями. “Обратите внимание на аллитерацию ло-ла-ла при описании ланит и пер-то-тре-пе-та, когда речь идет о персях.
Рассуждая об “Онегине”, Набоков ведет бесконечный диалог с персонажами и временами - от Кюхельбекера до социализма. Эхо женского типа Ольги Лариной он мимолетом находит в советском романе. Некрасов мелькает как автор “длинной и нудной, недостойной его истинного гения и, увы, бездарной поэмы „Русские женщины””. По его описанию карточной игры можно и сегодня метать банк, особенно если учесть, что Набоков первым объяснил нашим пушкинистам, что “кензельва” - это отнюдь не бессмысленное “quinze elle va”, а “quinze-et-le-va”: пятнадцать плюс ставка.
Деталь - вот самая упрямая вещь на свете, и здесь с Набоковым не поспоришь. От штрипок на панталонах до праздничного стола - все учтено писателем: поэтому наш обзор мы закончим на гастрономической ноте онегинского застолья с бифштексом. “Европейский бифштекс представлял собой небольшой, толстый, темно-красный, сочный и нежный кусок мяса, особую часть вырезки, справа щедро окаймленной янтарным жиром, и имел - если имел - мало общего с нашими американскими „стейками”, безвкусным мясом нервных коров”.
То же - на английском: “The European beefsteak used to be a small, thick, dark, ruddy, juicy, soft, special cut of tenderloin steak, with a generous edge of amber fat on the knife-side. It has a little, if anything, in common with our American ‘steaks’ - the tasteless meat of restless cattle”. А вот как этот пассаж переведен в московской книге: “Европейский бифштекс - обычно небольшой, толстый, темный, румяный, сочный, мягкий, специально отрезанный от филейной части кусок мяса с изрядной кромкой янтарного жира с отрезанной стороны. Он мало - если вообще - похож на наш американский „стейк” - безвкусное мясо трудившейся без устали скотины”. Из двух вариантов перевода я выбираю первый.
Конечно же бифштекс не бывает “румяным” (ruddy), даже если словарь выдает это слово: он кровав, а потому темно-красен. Конечно же мясу к лицу быть “нежным”, а не “мягким”, ведь “мягкое мясо” - это советизм, о котором Набоков вряд ли имел представление. И хотя питерцы упустили игру слов tasteless и restless, “нервные” коровы мне нравятся больше, чем громоздкое “трудившаяся без устали скотина”.
“Нервная корова” - это ведь так по-набоковски!
Глеб ШУЛЬПЯКОВ.
http://magazines.russ.ru/novyi_mi/1999/11/shulp-pr.html
"Евгений Онегин",
переводы из Пушкина,
писатели о Пушкине