ЕЩЕ О МОЕЙ ТЕТУШКЕ
Когда я в предыдущих своих записках обмолвилась, что о моей тетушке можно рассказывать много и долго, я даже не представляла себе последствий, а именно: что мысль высказанная даст толчок новым нахлынувшим воспоминаниям - и вот уже образ моей давно умершей тетушки не отпускает меня, как бы требуя изложить на бумаге все, что помнится, и так, как сегодня это предстает из почти полувековой дали…
Умерла-то она давно, в 76 году прошлого века, сумев, те не менее, пережить и моего отца, своего брата, и мою маму, и всех остальных своих братьев и сестер, коих было восемь. Всю жизнь страдая каким-то недугом, в детали которого меня, девчонку, не посвящали, она при этом обладала не соответствующей ее габаритам физической силой и незаурядной силой духа. Была она умной, но вздорной и капризной, как и полагается классической старой деве, и узурпировала не только моих родителей, в семье которых жила, но и семью другого своего брата, жившую в соседней с нами квартире.
Меня же она обожала - как свою собственность, свое детище в плане воспитания и попытках - не всегда успешных - формирования моего мировоззрения. Я же, в свои совсем нежные годы относилась к ней с полной доверчивостью, пребывая подле нее круглосуточно. Затем, в годы школьные, что-то по инерции впитывала, что-то категорически отвергала, оберегая свое суверенное душевное пространство. Ну, а в годы своего короткого «жениховства» и последующего замужества - чуть ли не ненавидела, стесняясь перед своим продвинутым мужем, московским студентом, нашего патриархального уклада и быта, с лампочками, висящими чуть ли не на уровне носа, что он жестко высмеивал. (Забавно, но по прошествии лет эдак двадцати такой уровень светильников неожиданно вошел в моду.)
Да, так вернемся к школьным годам. Когда тетка, переделав кучу дел по дому, пыталась отловить меня, чтобы научить тому, чему, как она знала, в моей советской школе не научат никогда, а именно, языку предков, ивриту - я, взбрыкивая, парировала: - «А мне сейчас на пионерский сбор!»
Против всесильной организации советских пионеров тетка была безоружна - и я ускакивала к своим идеологическим забавам. …Знать бы мне тогда, что лет так через тридцать с гаком, когда я выворачивала себе мозги и язык в постижении «жестоковыйного» иврита - знать бы, как пригодились бы мне эти несостоявшиеся уроки!
Что любопытно - будучи ярой сионисткой и участвуя в молодости в Бундовском движении, тетка, когда тропинки на историческую родину понемногу в 70-х годах проторялись, так вот она, знавшая и любившая историю Израиля, язык и традиции, и люто ненавидя советскую власть, отобравшую у нее весь привычный уклад мироздания - она на землю предков почему-то не рвалась. Но и при советах жила обособленно, «под собою не чуя страны».
Никогда не забыть мне того далекого мартовского дня, когда моя двоюродная сестра, тоже жившая с нами во всех вмещавшей 2-хкомнатной квартирке(!), пришла с работы со своей мебельной фабрики и замогильным голосом, со слезами на глазах выдавила из себя: «Сталин умер!» И тут, как вспышка магния, передо мной предстает немая сцена - как многозначительно переглянулись все сидящие в комнате взрослые: тетка, мама, отец. Ни одного слова не было произнесено (для них в нашем с сестрой лице был свой «особый отдел»), но они прекрасно знали цену Усатому другу всех физкультурников и евреев. …А я, уединившись в другой комнате и усевшись перед небольшим зеркальцем, пыталась выдавить из себя слезы, как у сестры, зная, что так надо - но… не выжимались - видно, все-таки недостаточно его любила. Или - яд осознания происходящего уже исподволь проникал в меня: две реальности, две идеологии: школьная и домашняя. С этим и росла все годы.
Почему же все-таки, задаю я себе вопрос через годы, моя тетя Рахиль, так страстно любившая молодое государство Израиль, ловившая всю с трудом проникающую в СССР информацию об еврейской стране, имевшую там племянников из «халуцим» - все-таки оставалась в чуждой ей стране? Теперь, из своего далека, я казню себя за то, что не потрудилась поинтересоваться этим феноменом, расспросить с пристрастием - не до того мне было в мои молодые, веселые годы моего первого замужества, когда я увлеченно крутилась между работой, учебой и богемным окружением моего мужа и нашей молодой семьи. Чего уж - теперь не дознаться…
А традиции моя тетя Рахиль соблюдала твердо и бескомпромиссно. В те глухие годы торжествующего атеизма наш дом был островком кашрута - надо ли говорить о том, что свинина в наш дом не попадала, мясное с молочным не встречались ни в посуде, ни в трапезах. К еврейской пасхе, Пэсаху, дом переворачивался с ног на голову, вычищался дотла, посуда, не могущая - по бедности - быть замененной, отжигалась на огне, стены белились, скатерти сверкали, а в сарае ждал своей участи гусь с раскормленной печенью. (Мы еще не слыхали такого слова «фуа гра», но когда я в прошлом году попробовла это блюдо в Ницце, то подумала, что тетка моя могла бы посоперничать с их именитыми шефами). Вся пасхальная неделя была пронизана таким ощущением благости, фоном которому были теткины рассказы о том, как мы вышли «из Египета».
И вот в такой исполненный благости день начала Пэсаха, когда накануне, под покровом ночи из городской синагоги была в наволочках принесена маца и все было готово к Сэдэру, мы с моим нон-конформистом мужем приносим домой достанные по блату свиные битки-«костицы». Он гордо несет их, предвкушая гастрономический кайф, а я трушу за ним, разрываясь между предощущением свиных радостей и все более явственными угрызениями совести, а также предчувствием скандала. И он не заставил себя ждать - с криками и проклятиями, валерьянкой и - апофеозом - изгнанием нас из кошерного дома вместе с нашими, простите за каламбур, трефными трофеями.
И все вроде бы было забыто. Мы, блудные дети, по окончании праздника были приняты обратно - деваться-то некуда было, эту неделю мы, как беженцы, ютились в однокомнатной квартирке вместе с матерью мужа, которая, хоть и была еврейкой, но не настолько правоверной, чтобы выкинуть обожаемого сына, пусть даже и со свиными битками. Были ли мы до конца прощены в моей семье - не знаю. Только вот уже много лет живя в Израиле, я не испытываю недостатка в покаяниях на Йом-Кипур - среди прочих грехов в этот день передо мной неизменно предстает эта пасхальная история…
Неисповедимы извивы памяти. Сложные, полные драматизма были у нас отношения последних лет ее жизни. Но годы моего детства и отрочества вспоминаются мне пересыпанными ее неповторимыми по юмору и парадоксальной логике фразами. Так, скажем, она не выносила неубранную постель и безапелляционно заявляла, что незастеленные постели допустимы только в домах терпимости. Ну где, скажите на милость, эта старая дева, курсистка, не видевшая ни одного мужчины раздетого до рубашки, могла видеть интерьер дома терпимости?! Не иначе, она почерпнула эти сведения у Золя, которого в молодости читала в подлиннике. И вот, уже десятки лет хихикая про себя, я каждое утро застилаю постели - а вдруг она видит Оттуда?
Или другой тезис: спрашивать, хочет ли человек есть, нужно у больного, здоровому - нужно просто подавать.
Кстати, о больном. Так проявлялся (и по сей день проявляется) мой биоритм, что накануне Нового года, почти совпадающего с моим днем рождения, я в мои ранние школьные годы всегда оказывалась в постели, сраженная очередным гриппом, И вот, из сострадания ко мне, пропускающей по болезни все праздничные утренники и елки, моя сердобольная тетя Рахиль «наступала на горло собственной песне» (ибо все связанное с «гойским» Новым годом было табу в нашем доме), ездила в город и привозила мне оттуда к постели одну(!) елочную игрушку. Я с замиранием сердца прослеживала теткин путь от двери до моей кровати - вот она подходит, открывает сумку, достает из нее что-то завернутое в газету, разворачивает и… - видимо, из-за перепада температур с морозной улицы в натопленную комнату - запотевшая игрушка выскальзывает из ее рук, а на простыне и на полу - то, что за секунду до этого было восхитительным сверкающим шаром или сахарно-белой Снегурочкой - но я могла об этом только догадываться…
Обидное и тяжелое ушло, как-то затуманилось, а неповторимость ее личности осталась со мной навсегда.
Тетушка, ау-у!