Темперамент «Неистового Виссариона» не новость, но в полной мере оценить его ярость и желчь можно только после знакомства с корпусом писем Белинского. Все то, чего нельзя было сказать в подцензурных статьях, критик сообщал в посланиях ближайшим адресатам, не стесняясь в выражениях (советская цензура немало потрудилась, вымарывая из текстов бранные слова).
Один из современников вспоминал, что как-то он шел по улице с Белинским, и встретившийся им Булгарин, глядя на молодого, но уже известного критика, спросил: «Так это бульдог-то, которого выписали из Москвы, чтобы травить нас?». Булгарин, имя которого было нарицательным и обозначало все возможные журналистские и человеческие пороки, оказался прав: он, как и все «торговое направление» журналистики того времени, был первым в очереди к «бульдогу».
«Без возражений, без раздражения он не хорошо говорил, но, когда он чувствовал себя уязвленным, когда касались до его дорогих убеждений, когда у него начинали дрожать мышцы щек и голос прерываться, тут надобно было его видеть: он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и по дороге с необычайной силой, с необычайной поэзией развивал свою мысль», - описывал «неистового Виссариона» Герцен.
Сказанное справедливо было в отношении не только речей Белинского, но и его текстов.
Шум, ярость и нетерпимость были не просто сущностью Белинского, но и стержнем его лучших статей и писем, его программным подходом ко всем «сквернам» литературы, журналистики, а следовательно, и жизни. Впрочем, истинный размах темперамента и все обширные возможности Белинского-обличителя раскрывают не статьи - не позволяли цензура и формат, - а только письма.
Абсолютное большинство своих «ругательных» писем критик отправлял близкому другу - Василию Петровичу Боткину, человеку тонкому, умному и знавшему толк в хорошей жизни. Одной из основных мишеней Белинского было уже упомянутое «торговое направление», известный триумвират в журналистике: «сквернавцы и плюгавцы» О.И. Сенковский, Ф.В. Булгарин и Н.И. Греч - люди более чем прагматичные, воспринимавшие литературу с цинизмом карикатурного капиталиста, к тому же связанные с Третьим Отделением. <...>
«О Боткин, - раздражался критик, - если бы ты знал хоть приблизительно, что такое Греч: ведь это апотеоз расейской действительности, это литературный Ванька-Каин, это человек, способный зарезать отца родного и потом плакать публично над его гробом, способный вывести на площадь родную дочь и торговать ею (если б литературные ресурсы кончились и других не было), это грязь, подлость, предательство, фискальство, принявшие человеческий образ… Нет, я одного страстно желаю в отношении к нему: чтоб он валялся у меня в ногах, а я каблуком сапога размозжил бы его иссохшую, фарисейскую, желтую физиономию. Будь у меня 10 000 рублей денег - я имел бы полную возможность выполнить эту процессию».
Знавший Белинского Герцен был прав: самые страшные ругательства и проклятия критика происходили не из несогласий личного характера, а исключительно идеологических, так сказать, профессиональных, были направлены только против «врагов общественного добра». Сам он не раз подчеркивал это:
«Бог свидетель - у меня нет личных врагов, ибо я (скажу без хвастовства) по натуре моей выше личных оскорблений; но враги общественного добра - о, пусть вывалятся из них кишки, и пусть повесятся они на собственных кишках, я готов оказать им последнюю услугу - расправить петли и надеть на шеи».
Как можно заметить, отсутствие «личного мотива» не смягчало страшных кар, которые критик призывал на головы и другие части тела неугодивших ему людей.
Второе место по объему и накалу страшных проклятий и ругательств принадлежит Андрею Александровичу Краевскому, талантливому и расчетливому журналисту, издателю журнала «Отечественные записки» - пожалуй, лучшего журнала России в 1840-х годов. Краевский, после сомнений и раздумий, в 1839 году пригласил Белинского в свой журнал штатным критиком, что для последнего, жившего совершенно впроголодь, было настоящим спасением. Поначалу Белинский смотрел на патрона с уважением и даже восторгом, превознося в письмах его деловые качества и справедливость в отношении сотрудников. Краевский, в свою очередь, жалел Белинского и переживал из-за частых задержек «жалованья»: до 1842 года журнал перебивался с кваса на хлеб. С 1842 года, когда число подписчиков начало быстро расти, стали расти и доходы - как самого Краевского, так и Белинского. К середине 1840-х годов и до своего ухода из журнала в 1846 году критик получал 6000 рублей в год - жалованье для того времени очень приличное.
Однако с тех пор, как «Отечественные записки» пошли в гору, стало расти и недовольство Белинского «начальником»: то ли из-за разговоров друзей, настаивавших, что Краевский недооценивает критика и недоплачивает ему, в то время как сам стал купаться в золоте; то ли просто из-за сложного характера самого Белинского. Он часто и многословно жаловался на обилие работы и необходимость писать отзывы на всевозможные книги, в том числе и самые нелепые: «у Краевского я писал даже об азбуках, песенниках, гадательных книжках, поздравительных стихах швейцаров клубов (право!), о книгах о клопах… Он меня сделал не только чернорабочим, водовозною лошадью, но и шарлатаном, который судит о том, в чем не смыслит ни малейшего толку».
Необходимость постоянного труда начала угнетать критика, хотя в письмах он сам признавался, что работает (тяжело) только две недели в месяц, когда «подлец» Краевский начинает напоминать о скорой сдаче журнала в печать. Обвинения и ругань «неистового Виссариона» достигали циклопических размеров и в итоге положили начало тому отталкивающему имиджу Краевского, к созданию и популяризации которого охотно подключились сотрудники конкурирующего «Современника» и который так и остался в истории журналистики.
«…Краевский подлец, Ванька Каин, человек без души, без сердца, вампир, готовый высосать кровь из бедного работника, вогнать его в чахотку и хладнокровно рассчитывать на работу его последних дней, потом, при расчете, обсчитать и гроша медного не накинуть ему на сосновый гроб», - убеждал Белинский приятелей-литераторов, вздумавших отдавать свои произведения Краевскому, вместо того чтобы сделаться сотрудниками исключительно журнала Некрасова.
Обвиняя их в желании сохранить хорошие отношения с обоими редакторами, «всеобщей любви», Белинский сравнивал это отношение с «непотребною <…>, подымающею хвост равно для всех и каждого!» (увы, и в дореволюционных, и советских изданиях писем Белинского все его крепкие слова и выражения заменены пуританскими отточиями - это, безусловно, лишает его эпистолярий присущего ему своеобразия и прелести и принуждает читателя мысленно заполнять их в меру своего уличного образования).
<...>
Ругаться Белинский умел не просто мастерски - нецензурная и полуцензурная ругань составляла неотъемлемую часть его текстов. По его справедливому признанию, именно возмущение и злость были двигателями его таланта:
«…Вспышки негодования были единственными источниками моей деятельности. Чтоб заставить меня почувствовать истину и заняться ею, надо, чтобы какой-нибудь идиот, вроде Шевырева, или подлец, вроде Сенковского, исказил её».
Наибольший объем нецензурной брани в письмах получили славянофилы (которых Белинский чаще называл «славенопердами»), к которым он причислял и Погодина с Шевыревым, а также их детище - «онанистический» журнал «Москвитянин». Надо отметить, что к концу своей трагически короткой жизни Белинский к враждебной славянофильской партии стал относиться мягче, её названия уже не искажал и в письмах удивленно признавался, что сам не настолько далек от нее, как думал раньше, и что среди славянофилов есть разумные и приличные люди (впрочем, ни «смердящий» Погодин, ни «блеющий» «Шевырка» к таковым не причислялись).
Как известно, «Москвитянин» изначально стоял на взаимно вражеских позициях и к западническим «Отечественным запискам», и к «Современнику», между журналами традиционно шла острая полемика, продолжавшаяся и в письмах.
«Да, счастливы подлецы! - восклицал критик. - Конечно, надо сказать правду, и Краевский имеет перед Погодиным свои преимущества: он меняет часто белье, моет руки, полощет во рту, <...>, а не пятернею, обтирая ее о свое рыло, как это делает трижды гнусный Погодин, вечно воняющий. А впрочем, <...> обоих, подлецов!»
Обвинения в адрес Погодина доходили до анекдотических: если где-то что-то пропало, то это украл Погодин. Так, отосланная цензором Никитенко на имя Погодина рукопись «Мертвых душ» долго не приходила, и Белинский тут же выдвинул версию:
«Я думаю, что Погодин её украл, чтоб променять на толкучем рынке на старые штаны и юбки; или чтоб, притаив её до времени, выманить у (простодушно обманывающегося насчет сего мошенника) Гоголя еще что-нибудь для своего холопского журнала».
Рукопись нашлась, но осадок остался: «Погодин не воровал её, да все равно: не теперь, так когда-нибудь украдет».
Иногда Белинский доходил почти до грани: «Справедливы ли слухи, что будто Погодин, по скаредной своей скупости, боясь многочадия, не то <...>, не то <...> Шевырева? Уведомь меня об этом обстоятельстве: оно очень важно для успехов нашей литературы, в которой я принимаю такое участие», - шутливо вопрошал он друга В.П. Боткина.
Погодин, среди прочего, писал путевые заметки, над лапидарным и не совсем уклюжим языком которых, кажется, не потешался только ленивый. Белинский на этот счет ленив не был. Так, походя ругая поэта И.П. Клюшникова («гниет страшно - за полверсты воняет от него кастратством»), критик все же смягчился на его счет: Клюшников «недавно сказал… хорошую вещь о Погодине… как должно писать на него тип, подражая слогу его путевых записок: „12 апреля. Среда. Был в <...> не мог <...>”».
Немало досталось и Н.В. Гоголю за его «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847) и проповедь социального консерватизма. Чуть позже Белинский, как известно, напишет свое открытое «Письмо к Гоголю», а пока в письме к тому же другу Боткину он находит свое объяснение этому «падению» писателя:
«Читал ли ты „Переписку” Гоголя? Если нет, прочти. Это любопытно и даже назидательно: можно увидеть, до чего доводит и гениального человека онанизм».
Заодно снова досталось и славянофилам, поначалу принявших «Выбранные места…» с радостью, а затем в них усомнившихся. «А славеноперды московские напрасно на него сердятся. Им бы вспомнить пословицу: „Неча на зеркало пенять, коли рожа крива”. Они подлецы и трусы, люди неконсеквентные (т.е. непоследовательные), боящиеся крайних выводов собственного учения; а он человек храбрый, которому нечего терять, ибо все из себя вытряс…».
Еще одним литератором, имевшим сомнительную честь попасть под горячую руку Белинского, был Тарас Шевченко.
«Вера делает чудеса - творит людей из ослов и дубин, стало быть, она может и из Шевченки сделать, пожалуй, мученика свободы. Но здравый смысл в Шевченке должен видеть осла, дурака и пошлеца, а сверх того, горького пьяницу, любителя горелки по патриотизму хохлацкому. Этот хохлацкий радикал написал два пасквиля - один на государя императора, другой - на государыню императрицу...
Шевченку послали на Кавказ солдатом. Мне не жаль его, будь я его судьею, я сделал бы не меньше. Я питаю личную вражду к такого рода либералам. Это враги всякого успеха. Своими дерзкими глупостями они раздражают правительство, делают его подозрительным, готовым видеть бунт там, где нет ничего ровно, и вызывают меры крутые и гибельные для литературы и просвещения».
Справедливости ради надо сказать, что Белинскому не угодила не только «малороссийская», но и вообще все нации. Так, описывая французских романистов и положительно характеризуя лишь Жорж Санд, он ополчился на Александра Дюма:
«А ведь, кроме G. Sande, право, некого у них теперь читать. Все пошлецы страшные. Я уж не говорю о… А. Дюма: это сквернавец и пошлец, Булгарин по благородству инстинктов и убеждений, а по таланту - у него, действительно, есть талант, против этого я ни слова, но талант, который относится к искусству и литературе точно так же, как талант канатного плясуна или наездницы из труппы Франкони относится к сценическому искусству».
Заодно досталось и Гете за его «Избирательное сродство». Свое невысокое мнение об этом романе Белинский объяснил принадлежностью Гете к немцам, которых он особенно не жаловал:
«Ах, кстати: недавно я одержал блистательную победу по части терпения - прочел „Оттилию”. Святители! Думал ли я, что великий Гете, этот олимпиец немецкий, мог явиться такою немчурою в этом прославленном его романе. Мысль основная умна и верна, но художественное развитие этой мысли - аллах, аллах - зачем ты сотворил немцев?»
При фронтальном чтении писем Белинского действительно создается впечатление, что шум и ярость органически нужны были ему для создания хороших текстов - умных, язвительных и драматических. Однако уже к 1847 году - предпоследнем в его короткой жизни - «бешенство» и злость критика на скверные стороны литературной и общей действительности стихают, тяжело больной Белинский явно устал и более не может так ярко выражать свое отношение к миру...