Из повествований Виктора Астафьева

Oct 26, 2018 19:10




***

..." Зимовье Аким  подремонтировал в
прошлый прилет, но  возни с ним еще много, подопрело зимовье, давно в нем не
было промысловика,  а  вот туристы и  бродяжки всякие наведывались:  скололи
углы  на  растопку и козырек  над  дверью свели, истюкали топором половицы и
порог. Комары,  холод  ли  не  дали  приблудным людям разбить стекло в окне:
разбить стекло,  напакостить  в избушке,  высечь надписи топором на  стене и
ножиком на столе --  это уж непременный долг современных ночевальщиков, если
они  этого  не  сделают,  то   вроде  как   с  хворью  в   душе   уйдут,   с
неудовлетворенностью.


Надо  проконопатить,  обшить дверь, набить за оконный
надбровник  моху --  вытеребили  птицы,  мыши  --  и  само  окошко  оклеить,
промазать, пол  приподнять -- сел на землю; главное же -- дров на весь сезон
наширкать,  запасти  накрохи, птицы,  рыбы, ближе познакомиться  с  молодой,
только что  приобретенной  собакой Розкой, которая  резво носилась по тайге,
облаивала  глухарей  или  рябчиков, проломившись сквозь зарастельник, громко
лакала  воду,  смотрела   на  приближающуюся  лодку,  пошевеливала  хвостом,
загнутым  в  вопрос:  что-де  за  человек  мой новый  хозяин, как мы  с  ним
уживемся?
     Аким трепал Розку по пушистому загривку, скреб ногтем за чуткими ушами.
Розка, уткнувшись хозяину в колени  сырой, чистой мордой, притихнув, глядела
снизу  вверх с покорной ласковостью. "Ты  только  не  бей меня, и  все будет
ладно", -- говорил ее взгляд.
     Шибко бьют иногда собак, шибко. И самых добрых и нужных бьют -- ездовых
и  охотничьих.  Комнатных шавок бить не за что, они сахар  едят, лапу  дают,
гавкают,  и все.  В тайге жизнь серьезна, тут лапой не отделаешься, работать
надо и знать, когда гавкнуть, а когда и промолчать.
     -- Ниче, Розка, ниче! -- успокаивал собаку Аким.  -- Ищи давай, ищи! --
С детьми и  собаками Аким умел ладить, они его любили -- верный признак души
открытой и незлой.
   В речке Эндэ, выбивая мальков, хлестался  ленок, завязав узел  на воде,

уходили с отмелей таймени, хариус прощупывал плывущие листья и осенний хлам,
лениво снимая личинок, пуская осторожно кружки. Ожиревшая, непуганая рыба от
лодки отваливала  неторопливо,  выстраивалась  возле  струи,  в бой воды,  в
водовороты не лезла. Скоро покатится хариус в низовья, следом уйдет таймень,
ленок, и речка опустеет. Хорошо бы на ямах чего осталось, хоть мелочь, налим
пошел бы на  икромет  -- зимой  питанье себе  и  собаке,  а накроха  -- всем
заботам забота.
 
Зимовье темнело  продавленной  крышей  за прибрежным  веретьем, в сером

оголившемся  ольшанике.   Сразу  за  избушкой  мшел  каменный  бычок-плакун,
выдавливая из-под себя иль  из себя талец, путь которого и жизнь которого на
свету была совсем коротенькой. Редко  ставят охотники зимовье в таком сыром,
заглушистом  месте,  но  на  сезон-два, видать, и рубили избушку, и  охотник
ленив был:  чтоб вода, дрова, промысел  -- все рядом, на  остальное плевать.
Талец и камень  переплело, опутало  смородинником  с последними на нынешних,
маслянисто-темных побегах листьями, прихваченными морозцем;  дружной рощицей
стояли вдоль  тальца  медвежьи  дудки, уронив тряпье  обваренных  листьев  и
топорщась   мохнатостью   зонтиков;   жались  к  камню   кустики   аршинного
чая-лабазника, соря в желобок тальца круглое, пылящее семя; понизу светились
уже слепые нити незабудок и чахоточно цветущей,  но сочной  мокрицы, которая
после того, как опали и  завяли зонтичные, получила каплю света, взбодрилась
от припоздалого  солнца, от первых ли инеев;  липучка навязчиво ластилась ко
всему. Когда еще с первым вертолетом прилетал Аким, то нащипал возле  тальца
берестинку  морхлой,  недозрелой  смородины,  хрустел  косточками  черемухи,
лакомился гонобобелью и называл заросли за избушкой садом.
     Сразу за  "садом", в шаге  от  избушки  начиналась  приполярная тайга с
редкими, колотовыми  кедрачами, ершистыми ельниками, седым пихтарем в падях,
мелким чернолесьем по речке Эндэ и вздыбленным притокам ее. Но по-за речками
простиралась  ласта -- местность  низкая,  закрученная  в моховые поляны, --
предвестница тундры. В ясные дни глаз доставал  подтаежье -- ничего хитрого:
в какой-нибудь полсотне верст на север, может, и ближе -- шестьдесят седьмая
параллель  -- Полярный круг.  Аким пытался "оформить"  эту  самую параллель,
зрительно представить  ее в виде границы.  И хотя  он  в Заполярье  родился,
вырос,  все видел и  знал, при научном  слове  "параллель" у  него в  голове
преображалось, жизнь  и местность обретали какие-то иные формы,  и выходило,
что  по эту сторону  параллели  --  лес,  ягоды, кустарники, боровая  птица,
лесной зверь,  а  по ту -- сразу  же  голая  тундра, испятнанная  озерами, и
ничего там нет, кроме мха и кустарников, уток да гусей, песцов и куропаток.
     Поймавшись  взглядом  за угол зимовья, Аким  с  удовольствием  отметил:
осадка избушки  та же, что и ранней осенью, -- значит, не мартышкин труд то,
что  талец, наладив-  шийся подмывать жилище, отведен  Акимом в гущи "сада",
что  уперты в  набережную  стенку три  слеги  да  подлатана корой  крыша  --
человеческие  руки, они  и  строят, и  хранят, без них даже  лесная  избушка
дряхлеет.
     И все  же что-то  было  не так  с  зимовьем,  потревожено оно вроде  бы
чем-то, мох на тропке притоптан, на каменьях  сбит  и заголен; торчит  пенек
недавно срубленной ольхи; труба в черной кайме свежей сажи, стало быть, тоже
невдавно  топлена;  "сад"  шибко  смят, утоптан  у  рябящего  устья  тальца,
смородинник и вовсе обломан; на дне Эндэ блеснула крышка консервной банки; к
стене избушки  прислонено  на  скорую  руку  вырезанное  удилище,  болтается
оборванная жилка с городским  пластмассовым поплавком.  "Туристы!  --  взвыл
Аким. -- Добрались, падлы! -- Отрывисто,  испуганно залаяла у зимовья Розка.
-- Заблудились, в рот им пароход!"
     Приткнув  долбленку  к берегу, Аким  подтянул ее,  выгреб из носа лодки
патронташ,  дождевик,  заглянул   в  ружье  --  заряжено  ли,  и,  внутренне
взъерошенный,  ожидал, как, держа пальцы  в мелких  карманах драных джинсов,
космачом,  без  шапки,  спустится  от  избушки  заросший  человек,  беспечно
поздоровается  и   выдаст   что-нибудь   кисло-шутливое   насчет  того,  что
приблудились  они с дружками, задичали, съели в избушке все, кроме бревен, и
стойко  ждали, когда  явится  хозяин зимовья -- охотник, накормит, напоит  и
выведет или укажет им дорогу, спасая их для потомства и будущих великих дел.
Любителей странствовать по диким местам развелось полно,  и они не только не
трудятся, чтобы  поучиться ходить по ним, но даже и расспросить ленятся, что
это за оказия такая, тайга-то, пригодна ль она для прогулок?
     Никто  от  избушки  не  спускался.  Розка лаяла  все  растревоженней  и
звончей.  Аким  поспешил  к  зимовью,  на  ходу  отмечая  взглядом   приметы
нашествия: ведро, полное дождевой воды; пенек ольхи и щепа закраснели;  муть
отстоялась  в человеческом следу  -- судя по вдавышу,  сапог  сорок  второго
размера, неделю, если  не больше, не выходили. Ага, окурок!  Окурок давний и
совсем  раскисший,  и сигарета докурена  до фильтра  --  бережливый, опытный
турист был  или  весь издержался? На подпаренном  мохом  крылечке, вросшем в
землю,  двумя  пестрыми  куропатками сидели  драные,  в пятках  смятые  кеды
подросткового размера. "Тихий узас! --  волосы на голове Акима зашевелились.
-- Мужик с парнишкой! Умерли!.."
     Аким  толкнул  дверь  --  она не  подалась.  Он опустил с  плеча ружье,
прислонил  его к стене,  схватил деревянную ручку обеими  руками, пнул дверь
ногой, навалился плечом. Сыро хлюпнув, она нехотя  отворилась. Акима втащило
на двери в жилье и там чуть не сшибло едучим,  застоявшимся запахом  гнили и
мочи. ...
     Промаргиваясь на мутное, в серых разводах окошко с пятнышками прилипших
к стеклу  комаров и лесной тли --  окно не протирали,  некогда  было  или не
догадались,  Аким  обхватывал  глазами  избушку:  с  подоконника,  тесанного
нехитрым топором безвестного охотника,  свисала  грязная  цветастая кепочка,
вытянув целлофановый козырек утиным клювом, -- при  бедном таежном убранстве
избушки  совсем неуместная и  жалкая вещь;  на столе тюбик  противокомариной
мази,  грязный, почти выдавленный;  здесь  же  темные очки  в  перламутровой
оправе;   золотые   часики,   светящиеся  цветком-   стародубкой;   россыпью
неошелушенные кедровые шишки; котелок  почему-то  на  полу, в нем деревянная
ложка  с  рыжим  черенком;  топорщилась  рваной  жестью  неумело   открытая,
уроненная набок  банка,  из нее  вытекла, плотным слоем пыли облипла лужица;
голубая  сумка  с  голубем на  боку;  изодранный  городской  плащик-болонья;
громадный рюкзак с раздернутой пастью; топор -- чем-то очень знакомый топор,
рядом чехол от топора валяется; возле печи щепа, ореховый мусор, печь  давно
холодная, в избушке настоялся мозглый смрад.
     Кучей  лежащее на нарах  тряпье, сверху придавленное изъеденной  мышами
оленьей шкурой, зашевелилось, и из-под него заглушенно донеслось:
     -- Го... Го... Го-го...
     Аким  бросился  к  топчану,  поднял   шкуру,  разрыл   тряпье,  откинул
скомканную  палатку  и в  грязнющем спальном  мешке обнаружил  беспамятного,
горячего подростка. Вместо лица у него  был костяк,  туго  обтянутый как  бы
приклеенной  к  нему  восковой  кожей,  оскалились  зубы,  заострился   нос,
выпятилась  кость   лба  --  печать  тления  тронула  человека.  Преодолевая
отвращение,  Аким сдернул  с него изопрелые джинсы,  вместе с  ними паутиной
стянулось что-то похожее на женские  колготки, и  скоро  обнаружился фасонно
шитый, вяло болтающийся на опавшей груди атласный бюстгальтер.
     "Ба-а-ба-а-а!" -- отшатнулся Аким.

Опомнился он лишь через несколько дней, когда вышел из избушки на берег
Эндэ и увидел в устье тальца на промытом песке и стеклянно  мерцающей гальке
что-то пышноперое,  головастое,  по-поросячьи сыто,  вроде бы  и высокомерно
поглядывающее круглыми зоркими глазками.  Упятившись  в заросли забоки, Аким
махом слетал в  избушку, схватил ружье и  дуплетом  опрокинул нежившегося на
щекочущей струйке нарядного тайменя. Громом выстрела  так рвануло по речке и
по тайге, что  вроде  дверь  распахнулась в  мир, и Аким  начал  слышать все
вокруг и ощущать себя.
     Три дня  и три бессонные ночи провел он в полной отключенности от мира,
одолевая смерть, спасая  человека  --  женщину  иль девчонку -- не  поймешь,
истощала  от  голода, иссохла  от телесного жара и  болезни,  сделалась  что
утка-хлопунец,  вся жидкая, кожа на ней оширшевелая. Одним горлом, безъязыко
она  выбулькивала: "Го-го, го-го,  го-го..." Аким прилеплялся ухом  к  спине
больной, и она,  чуя его,  переставала  турусить, замирала в  себе. Хрипело,
хрюкало,  постанывало под  обеими лопатками, под обвисшей, дряблой кожей. По
всему измученному, вытрясенному  до костей  телу шла испепеляющая работа, не
одну, не две, а сразу несколько скрипучих сухостоин качала болезнь в глубине
человеческого  нутра,  туда-сюда катала немазаную телегу.  "Воспаление",  --
словно  бы  услышав  смертный  приговор  кому-то  из  близких  и  бессильный
облегчить  участь  приговоренного, Аким мучился тем, что  сам  вот  остается
жить, дышать, до человека же  рукой  подать, но  он как бы недоступен и  все
удаляется, удаляется...
     Не  дал  Аким  ходу  таким  мыслям,  переборол свою  расслабленность  и
растерянность, перетряхнул аптечку,  назвал себя вслух  молодцом  за то, что
среди самых ценных  грузов захватил ее с первым ходком в долбленке. Невелика
аптечка, да и ту друг Колька навязал, а ценность ее в том, что главные в ней
лекарства  -- против простуды. Обихаживая избушку, Аким  нагрел воды и вымыл
девушку, девочку ли на забросанном лапником полу.
     Облеплял ее  горчичниками, натирал спиртом,  делал  горячие  компрессы,
отпаивал  ягодным сиропом,  суетился, бегал весь потный, задохшийся от жары,
но отчетливо помнил:  надо экономно расходовать лекарства, больницы и аптеки
здесь нету.  Лечить больную следует осторожно,  жизнь в ней едва теплится, и
себя  надо беречь, очень беречь. Первый день в одной рубахе, сопрелый шастал
на  улицу, засопливел, давай скорее лечиться:  пришлепал  себе горчичники на
спину,  докуда рука  доставала, таблетку проглотил --  как рукой сняло, а то
шибко испугался  -- запропадет он -- все, и все  здесь,  в изгоне,  пропадут
вместе с  ним. 
Он и  Розку не забывал кормить, и сам  ел, пусть на  ходу,  в
пробег, но хоть раз  в день да  горячую пищу. Никогда в  жизни  Аким  еще не
берег так сам себя, не заботился о своей персоне,  да, признаться, никогда в
жизни он так крайне никому и  нужен не  был, разве что  братьям, сестрам  да
матери.  Но где, когда  это было?  Прошлое затмилось бродячей жизнью. Больше
всего Аким  боялся разжариться в тепле, расслабнуть, уснуть. В голове у него
поднялся кровяной шум, в коленях сделалось мягко, поташнивало, как он думал,
от  табаку;  он  старался  меньше курить, не  садиться надолго, а толчись на
ногах, занимать себя разнодельем.
     Выпотрошив тайменя, Аким присолил его  по разрезанному хребту и повесил
за хвост на дерево, пусть обвянет, обдуется жирная рыбина. Из кусочка головы
и подгрудных плавников тайменя он варил уху, начистив в  нее без экономии аж
четыре картофелины! Ничего не жалко! Надо человека поднимать.
     А  зверовство?   Промысел?  Под  договорчик-то   аванс   взят,  пятьсот
рубликов!..  А-а, как-нибудь выручится, выкрутится, не впервой в  жизни горы
ломать, да из-под горы выламываться, главное  -- человека спасти!  Там видно
будет, что и как.
     Но вначале-то, когда  сутки катились колесом,  так, что спиц не видать,
он не успевал  ни о чем думать: ни про охоту, ни про план,  ни про то, где и
как он отработает аванс... Замечать время, считать дни и горевать "о  плане"
охотник начал уже после того, как легла в тайге полная, глухая осень. Где-то
там,  в  России,  в  Москве,  падали  нарядные  листья,  дети  из детсадов и
влюбленные девочки собирали их  в  букеты,  а здесь, в  Приполярье,  лишь  в
заветрии   там-сям   трепало   шубный   лист   на  березах,  пусть   мелкий,
примороженный, но все же освещенный прощальной желтизной, охваченный грустью
увядания.  А по заостровкам,  возле мокрых лайд, в щелках кипунов лист так и
остался  недоспелым.  Жевано  болтался  он,  не успев  окрепнуть,  отцвести,
увянуть,  в  холодные  утренники  жестяно  звенел  под  ветром  и  взрывался
шрапнелью, если  из зарослей взлетала птица.  Много  еще было  неосыпавшейся
черемухи на  островах  и в заветриях на берегу, от морозцев  ягода сделалась
мягче, слаще. На черемуху и редкую здесь  рябину слетались глухари, рябчики.   

Неопавший  мелкий лист,  недоспелая  ягода,  рябчики,  долго  не  надевающие
"штаны", стало быть, не обрастающие пухом на лапах, устало парящие болота --
все это признаки затяжной, расхлябистой осени.
     В избушке, на прибранных нарах, застеленных ситцевым пологом, в мужском
теплом  белье,  вытянувшись, лежала  девушка -- теперь Аким  знал  точно  --
девушка,  у нее  были отбелены  волосы, но давно отбелены,  и она  сделалась
пестрая. Больше чем на четверть отросли у нее волосы орехового цвета,  свои.
Аким  вымыл,  вычесал  из них весь гнус,  а  в тех,  неродных  волосах,  что
ковылью-травой струились ниже, гнус не  держался.  Глаза  девушки, сваренные
жаром, были еще кисельно размазаны, затемнены со дна,  но уже гасла краснота
на белках, по  ободкам зрачков,  точнее, из-за  них начинала натекать хоть и
жиденькая, но уже  теплом согретая  голубизна.                                                                                                           Заостренные  скулы  девушки,
спекшиеся  губы, тени  в  подглазьях,  резко  очерченные  брови  и  ресницы,
все-все,  как  бы  отдельно  обозначенное  и  обложенное болезнью,  виделось
отчетливо на бледном,  истончившемся лице. Высокая,  круто изогнутая  шея  в
мелких слабеньких  жилках вызывала такую жалость, что и выразить невозможно.

Придерживая голову девушки, Аким  поил ее из кружки теплой, наваристой ухой,
приговаривая:
     -- Пей! Пей! Кушай. Тебе надо много кушать. Ты меня понимаешь?
     Девушка  прижмурила ресницы и какое-то время не могла  их открыть -- не
хватало сил.
     --  Го-го!  --  прогорготало ее  горло. Больная пробовала поднять руку,
пытаясь  показать  что-то. По бреду больной, по вещам, по следам  и порубкам
Аким уяснил: в избушке было двое, девушка и мужчина. Скорей всего мужчину-то
и звали Гогой или Григорием, или еще как-то, на букву "г", о нем-то и хотела
девушка  попытать или  сообщить, куда  тот делся,  и поискать просила своего
связчика, мужа ли.
     Аким делал  вид, будто не понимает просьбы больной, потому  что одну ее
оставлять пока нельзя. Гога же или Григорий скорее всего утерялся в тайге, и
найти его  -- дело  длинное, головоломное, почти  невозможное, однако искать
все равно  придется. Приговоренно  вздохнув,  охотник  вытирал  девушке губы
полотенцем  и про себя удручался: "Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Вот попал так попал  -- ни
кина, ни охоты!" -- такую жалобу  ему один товарищ-скиталец написал когда-то
с целинных  земель. Акиму так смешно было, что сделалась та жалоба-вопль его
поговоркой.
     И  вот   черная  струйка  градусника  первый  раз  уперлась  в  красную
перекладину и замедлилась. Аким стряхнул градусник,  снова сунул его девушке
под  руку. Температура стояла на тридцати  семи. Аким щелкнул пальцами, даже
стукнул  себя по колену, утер лицо  рукой и, шумно выдохнув: "Пор-рядок!" --
напоил больную  отваром из трав и чаем  с брусникой. Сразу  стало невыносимо
держать себя на ногах,  голову  долило  -- так  убайкался за эти дни. Бросив
телогрейку на  кедровый  лапник,  он собрался  соснуть часок,  но пробудился
засветло. Вскрикнув: "Ё-ка-лэ-мэ-нэ!" -- бросился к больной, думая, что  она
умерла...
     Нет,  девушка  не умерла  и  даже в сухом лежала. Но сил  на  то, чтобы
остаться сухой, потратила  так много,  что опять  впала  в  забытье, и у нее
подскочила температура.  "Фершал, н-на мать!" -- изругал себя Аким и стал на
ночь  пускать  в  зимовье Розку.  Собака  поначалу от приглашения  деликатно
уклонялась.  Чувствовала себя в избушке  стесненно,  когда ни посмотришь  --
шевельнет хвостом  и  к порогу. Но  словно  бы что-то уразумев, смирившись с
участью, с  придавленным, бабьим  стоном вздохнула и легла у  дверей.  Ночью
Розка  часто  вскидывала   голову,  смотрела  на   нары,   принюхивалась  и,
успокоившись,  шарилась  зубами   в   своей  шерсти,   выщелкивала  кого-то,
зализывала  взъерошенное  место, приглаживая себя.  Чуткому  уху  охотника и
такого шума доставало, чтоб  не проваливаться на бесчувственное дно забытья,
а спать впросон.
     Через неделю после того, как опала температура у больной, тайгу оглушил
первый звонкий утренник, и в это же утро, тяжело переворачивая язык, девушка
назвала  свое  имя  -- Эля. Услышав себя,  она растерялась, заплакала.  Аким
гладил ее по голове, по чистому волосу, успокаивал, как умел. С того дня Эля
принялась торопливо есть, не  стыдилась жадности --  накапливала  силу. Чуть
окрепнув, уже настойчивей заговорила:
     -- Надо Го-гу... Надо... Там...  -- приподняв  руку, показала больная в
сторону Эндэ.
     Аким  еще  в  первый  день  своего   пребывания  в   зимовье  обнаружил
зацепленную  в щели бревна  своедельную блесну  с  обломанным  якорьком;  на
подоконнике белели  обрывки лесок,  ржавело заводное  колечко. "Рыбак!  Ушел
рыбачить. Утонул,  наверно.  Где,  как я его найду! А  что, если?.." -- Аким
запрещал себе думать о том, что напарник девушки, муж ли, ушел, бросил ее --
столь черна была эта мысль. Утонул, заблудился, ушел  ли неведомый тот Гога,
а искать  его изволь  -- таков закон тайги, искать в надежде, что человек не
пропал, ждет выручку, нуждается в помощи.  Однако прежде следовало перевезти
от  устья  Эндэ груз. После  стеклянистого утренника,  после  светлой  этой,
короткой, предзимней тишины может разом пасть сырая непогодь, снежная заметь
и укрепится зима.

Натопив  печку, поставив  в изголовье девушки  поллитровый  термосок со
сладким  чаем,  Аким  плыл  вниз  по Эндэ, слегка  подправляя  лодку  легким
кормовым  веселком,  зорко  оглядывал  берега  и  за первым  же  шивером, на
обмыске,  занесенном  темным  таежным песком,  заваленном  колодником, среди
которого  хозяйски стоял приосадистый  кедр  без  вершины, приметил  строчки
собольих  следов  и  молчаливо,  не  по  туловищу юрко стрельнувшую  в кусты
парочку воронов. Аким подвернул  к берегу. До  пояса  замытый песком,  возле
воды лежал человек с выгрызенным  горлом и попорченным лицом. "Когда утонул,
вода стояла выше, -- отметил Аким и томко, как-то даже безразлично размышлял
дальше: --  Дождей не было, тальцы в  горах перехватило, снег там захряс, не
сочится".
     Причитала ронжа на кедре, опустившем до земли полы старой, непродуваемо
мохнатой шубы. Было это главное в округе  дерево, по  главному-то и рубануло
молнией, отчекрыжило  вершину,  вот  и  раздался  кедр вширь,  разлапился, в
гущине рыжеют  шишки, не оббитые  ветром,  крупные, отборные шишки. Одна вон
покатилась, сухо цепляясь за  кору, пощелкивая о сучки. Ворон  со старческим
ворчанием возился в кедре, сшевелил выветренную шишку.  Где-то совсем близко
по-кошачьи шипел соболь -- вовсе  это редко, потайная зверушка, не  пуганая,
значит.
     Под утопленником нарыты  норки. Человек был не крупный,  но  грудастый,
круглокостный.  Из  глубины  страшного,  выеденного  рта  начищенно  блестел
стальной зуб. Бакенбардики,  когда-то форсистые, отклеились, сползли с кожей
щек к ушам,  висели моховыми  лохмотьями. Пустые  глазницы  прикрыло белесой
лесной паутиной.
     "О-о-ох ты,  разохты! Ё-ка-лэ-мэ-нэ!" --  выдохнул Аким и, ко всему уже
готовый,  но растревоженный железным зубом, бакенбардами и  коротко, походно
стриженными волосами, принялся разгребать покойного. Вытащив труп из  песка,
он первым делом глянул на кисть правой  руки. На обезжиренной, выполосканной
до  белизны  коже  руки, под  первым,  когда-то  смуглым  слоем, обновленно,
вылупленно голубела наколка "Гога" -- аккуратная наколка, мелконькая, не то,
что у Акима, уж  ему-то на "Бедовом"  наляпали якорей,  кинжалов, русалок  и
всякого зверья. Человек этот, Гога, умел беречь свое нагулянное тело.
     Заставляя себя надеяться, что это  все-таки наваждение --  больно много
всего на одного  человека:  сперва  девка,  часующая  на  нарах,  теперь вот
мертвеца  Бог послал,  да  еще  как  будто и знакомого, пускай не  друга, не
товарища  при жизни...  Нет,  почему же? Это  он,  Гога, не считал людей  ни
друзьями, ни товарищами,  он  сам по себе  и для  себя жил, Акиму  же  любой
человек, в тайге встреченный, -- свой человек..." ...

Читать  ...   Сон о белых горах 01                                                                                       ***    Сон о белых горах 02

***      Сон о белых горах 03

***  Сон о белых горах 04

***  Сон о белых горах 05

***      Сон о белых горах 06

***    Сон о белых горах 07

***      Сон о белых горах 08

***    Сон о белых горах 09
Виктор Астафьев. Повествование в рассказах " Царь-рыба". Часть первая                                                                                                           Иллюстрации художника В. ГАЛЬДЯЕВА к повествованию в рассказах Виктора Астафьева "Царь-рыба"                                                      ***  повествование в рассказах, Страницы книги, Виктор Астафьев, текст, Сон о белых горах, книга, художник В. ГАЛЬДЯЕВ, Царь-, Сон о белых горах 01, чтение         ***

Россия, проза, фото

Previous post Next post
Up