"Лето Господне". Благовещение

Apr 07, 2013 21:00

Оригинал взят у olia_ialo в "Лето Господне". Благовещение

А какой-то завтра денечек будет?.. Красный денечек будет - такой и на Пасху будет. Смотрю на небо - ни звездочки не видно.
Мы идем от всенощной, и Горкин все напевает любимую молитвочку - ...«благодатная Мария, Господь с Тобо-ю...» Светло у меня на душе, покойно. Завтра праздник такой великий, что никто ничего не должен делать, а только радоваться, потому что если бы не было Благовещенья, никаких бы праздников не было Христовых, а как у турок. Завтра и поста нет: уже был «перелом поста - щука ходит без хвоста». Спрашиваю у Горкина: «а почему без хвоста?»
- А лед хвостом разбивала и поломала, теперь без хвоста ходит. Воды на Москва-реке на два аршина прибыло, вот-вот ледоход пойдет. А денек завтра ясный будет! Это ты не гляди, что замолаживает... это снега дышут-тают, а ветерок-то на ясную погоду.
Горкин всегда узнает, по дощечке: дощечка плотнику всякую погоду скажет. Постукает горбушкой пальца, звонко если - хорошая погода. Сегодня стукал: поет дощечка! Благовещенье... и каждый должен обрадовать кого-то, а то праздник не в праздник будет…
- Завтра с тобой и голубков, может, погоняем... первый им выгон сделаем. Завтра и голубиный праздничек, Дух-Свят в голубке сошел. То на Крещенье, а то на Благовещенье. Богородица голубков в церковь носила, по Ее так и повелось.
И ни одной-то не видно звездочки!
Отец зовет Горкина в кабинет. Тут Василь-Василич и «водяной» десятник. Говорят о воде: большая вода, беречься надо.
- По-нятно надо, о-пасливо... - поокивает Горкин, трясет бородкой. - Нонче будет из вод вода, кока весна-то! под Ильинским барочки наши с матерьяльцем, с балочками. Упаси Бог, льдом по-режет... да под Роздорами как розгонит на заверти да в поленовские, с кирпичом, долбанет... - тогда и Краснохолмские наши, и под Симоновом, - все побьет-покорежит!..
Интересно, до страху, слушать!
- В ночь чтобы якорей добавить, дать депешу ильинскому старшине, он на воду пошлет, и якоря у него найдутся... - озабоченно говорит отец. - Самому бы надо скакать, да праздник такой, Благовещенье... Как, Василь-Василич, скажешь? Не попридержит?..
- Сорвать - ране трех день не должно бы никак сорвать, глядя по воде. Будь-п-койны-с, морозцем прихватит ночью, по-сдержит-с, пообождет для праздника. Уж отдохните. Как говорится, завтра птица гнезда не вьет, красна девка косы не плетет! Наказал Павлуше-десятнику там, в случае угрожать станет, - скакал чтобы во всю мочь, днем ли, ночью, чтобы нас вовремя упредил. А мы тут переймем тогда, с мостов за бросными якорьками схватим... нам не впервой-с.
- Не должно бы сорвать-с... - говорит и водяной десятник, поглядывая на Василь-Василича. - Канаты свежие, причалы крепкие...
Горкин задумчив что-то, седенькую бородку перебирает-тянет. Отец спрашивает его: а? как?..
- Снега большие. Будет напор - сорвет. Барочки наши свежие... коль на бык у Крымского не потрафят - тогда заметными якорьками можно поперенять, ежели как задастся. Силу надо страшенную, в разгоне... Без сноровки никакие канаты не удержат, порвет, как гнилую нитку! Надо ее до мосту захватить, да поворот на быка, потерлась чтобы, а тут и перехватить на причал…

Долго они толкуют, а отец все не замечает, что пришел я прощаться - ложиться спать. И вдруг зажурчало под потолком, словно гривеннички посыпались.
- Тсс! - погрозил отец, и все поглядели кверху.
Жавороночек запел!
В круглой высокой клетке, затянутой до половины зеленым коленкором, с голубоватым «небом», чтобы не разбил головку о прутики, неслышно проживал жавороночек. Он висел больше года и все не начинал петь. Продал его отцу знаменитый птичник Солодовкин, который ставит нам соловьев и канареек. И вот, жавороночек запел, запел-зажурчал, чуть слышно.
Отец привстает и поднимает палец; лицо его сияет.
- Запел!.. А, шельма-Солодовкин, не обманул! Больше года не пел.
- Да явственно как поет-с, самый наш, настоящий! - всплескивает руками Василь-Василич. - Уж это, прямо, к благополучию. Значит, под самый под праздник, обрадовал-с. К благополучию-с.
- Под самое под Благовещенье... точно что обрадовал. Надо бы к благополучию, - говорит Горкин и крестится...
Жавороночек умолк. Отец становится на стул, заглядывает в клетку и начинает подсвистывать. Но жавороночек, должно быть, спит.
- Слыхал, чижик? - говорит отец, теребя меня за щеку. - Соловей - это не в диковинку, а вот жавороночка заставить петь, да еще ночью... Ну, удружил, мошенник!
Я просыпаюсь рано, а солнце уже гуляет в комнате. Благовещение сегодня! В передней, рядом, гремит в ведерко, и слышится плеск воды. «Погоди... держи его так, еще убьется...» - слышу я, говорит отец. - «Носик-то ему прижмите, не захлебнулся бы...» - слышится голос Горкина. А, соловьев купают, и я торопливо одеваюсь.
Пришла весна, и соловьев купают, а то и не будут петь. Птицы у нас везде. В передней чижик, в спальной канарейки, в проходной комнате - скворчик, в спальне отца канарейка и черный дроздик, в зале два соловья, в кабинете жавороночек, и даже в кухне у Марьюшки живет на покое, весь лысый, чижик, который пищит - «чулки-чулки-паголенки», когда застучат посудой. В чуланах у нас множество всяких клеток с костяными шишечками, от прежних птиц. Отец любит возиться с птичками и зажигать лампадки, когда он дома.
Я выхожу в переднюю. Отец еще не одет, в рубашке, - так он мне еще больше нравится. Засучив рукава на белых руках с синеватыми жилками, он берет соловья в ладонь, зажимает соловью носик и окунает три раза в ведро с водой. Потом осторожно встряхивает и ловко пускает в клетку. Соловей очень смешно топорщится, садится на крылышки и смотрит, как огорошенный. Мы смеемся. Потом отец запускает руку в стеклянную банку от варенья, где шустро бегают черные тараканы и со стенок срываются на спинки, вылавливает - не боится, и всовывает в прутья клетки. Соловей будто и не видит, таракан водит усиками, и... тюк! - таракана нет… Соловьев выкупали и накормили. Насыпали яичек муравьиных, дали по таракашке скворцу и дроздику, и Горкин вытряхивает из банки в форточку: свежие приползут…
Мы идем от обедни. Горкин идет важно, осторожно: медаль у него на шее, из Синода! Сегодня пришла с бумагой, и батюшка преподнес, при всем приходе, - «за доброусердие при ктиторе». Горкин растрогался, поцеловал обе руки у батюшки, и с отцом крепко расцеловался, и с многими. Стоял за свечным ящиком и тыкал в глаза платочком. Отец смеется: «и в ошейнике ходит, а не лает!» Медаль серебряная, «в три пуда». Третья уже медаль, а две - «за хоругви присланы». Но эта - дороже всех: «за доброусердие ко Храму Божию». Лавочники завидуют, разглядывают медаль. Горкин показывает охотно, осторожно, и все целует, как показать. Ему говорят: «скоро и почетное тебе гражданство выйдет!» А он посмеивается: «вот почетное-то, оно».
У лавки стоит низенький Трифоныч, в сереньком армячке, седой. Я вижу одним глазком: прячет он что-то сзади. Я знаю что: сейчас поднесет мне кругленькую коробочку из жести, фруктовое монпансье «ландрин». Я даже слышу - новенькой жестью пахнет и даже краской. И почему-то стыдно идти к нему. А он все манит меня, присаживается на корточки и говорит так часто:
- Имею честь поздравить с высокорадостным днем Благовещения, и пожалуйте пальчик, - он цепляет мизинчик за мизинчик, подергает и всегда что-нибудь смешное скажет: - От Трифоныча-Юрцова, господина Скворцова, ото всего сердца, зато без перца... - и сунет в руку коробочку.
А во дворе сидит на крылечке Солодовкин с вязанкой клеток под черным коленкором. Он в отрепанном пальтеце, кажется - очень бедный. Но говорит, как важный, и здоровается с отцом за руку.
- Поздравь Горку нашу, - говорит отец, - дали ему медаль в три пуда!
Солодовкин жмет руку Горкину, смотрит медаль и хвалит. «Только не возгордился бы», - говорит.
- У моих соловьев и золотые имеются, а нос задирают, только когда поют. Принес тебе, Сергей Иваныч, тенора-певца-Усатова, из Большого Театра прямо. Слыхал ты его у Егорова в Охотном, облюбовал. Сделаем ему лепетицию.
- Идем чай пить с постными пирогами, - говорит отец. - А принес мелочи... записку тебе писал?
Солодовкин запускает руку под коленкор, там начинается трепыхня, и в руке Солодовкина я вижу птичку.
- Бери в руку. Держи - не мни... - говорит он строго. - Погоди, а знаешь стих - «Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда»? Так, молодец. А - «Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей»? Надо обязательно знать, как можно! Теперь сам будешь, на практике. В небо гляди, как она запоет, улетая. Пускай!..

Я до того рад, что даже не вижу птичку, - серенькое и тепленькое у меня в руках. Я разжимаю пальцы и слышу - пырхх... - но ничего не вижу. Вторую я уже вижу, на воробья похожа. Я даже ее целую и слышу, как пахнет курочкой. И вот, она упорхнула вкось, вымахнула к сараю, села... - и нет ее! Мне дают и еще, еще. Это такая радость! Пускают и отец, и Горкин. А Солодовкин все еще достает под коленкором. Старый кучер Антип подходит, и ему дают выпустить... Въезжает наша новая пролетка, вылезают наши и тоже выпускают. Проходит Василь-Василич, очень парадный, в сияющих сапогах - в калошах, грызет подсолнушки. Достает серебряный гривенник и дает Солодовкину - «ну-ка, продай для воли!». Солодовкин швыряет гривенник, говорит: «для общего удовольствия пускай!» Василь-Василич по-своему пускает - из пригоршни…
Кричат на крыше. Это Горкин. Он машет шестиком с тряпкой и кричит - шиш!.. шиш!.. Гоняет голубков, я знаю. С осени не гонял. Мы останавливаемся и смотрим. Белая стая забирает выше, делает круги шире... вертится турманок. Это - чистяки Горкина, его «слабость». Где-то он их меняет, прикупает и в свободное время любит возиться на чердаке, где голубятня. Часто зовет меня, - как праздник! У него есть «монашек», «галочка», «шилохвостый», «козырные», «дутики», «путы-ноги», «турманок», «паленый», «бронзовые», «трубачи», - всего и не упомнишь, но он хорошо всех знает. Сегодня радостный день, и он выпускает голубков - «по воле». Мы глядим, или, пожалуй, слышим, как «галочка-то забирает», как «турманок винтится». От стаи - белый, снежистый блеск, когда она начинает «накрываться» или «идти вертушкой».<...>
Лужи и слуховые окна пускают зайчиков: кажется, что и солнце играет с нами, веселое, как на Пасху. Такая и Пасха будет!
Пахнет рыбными пирогами с луком. Кулебяка с визигой - называется «благовещенская», на четыре угла: с грибами, с семгой, с налимьей печенкой и с судачьей икрой, под рисом, - положена к обеду, а пока - первые пироги. Звенят вперебойку канарейки, нащелкивает скворец, но соловьи что-то не распеваются, - может быть, перекормлены?.. Юркий и востроносый Солодовкин, похожий на синичку, - так говорит отец, - пьет чай вприкуску, с миндальным молоком и пирогами, и все говорит о соловьях. У него их за сотню, по всем трактирам первой руки, висят «на прослух» гостям и могут на всякое коленце. Наезжают из Санкт-Петербурга даже, всякие - и поставленные, и графы, и... Зовут в Санкт-Петербург к министрам, да туда надобно в сюртуке-параде... А, не стоит!..
Отец говорит ему, что жавороночек-то... запел! Солодовкин делает в себя, глухо, - ага! - но нисколько не удивляется и крепко прикусывает сахар. Отец вынимает за проспор, подвигает к Солодовкину беленькую бумажку, но тот, не глядя, отодвигает: «товар по цене, цена - по слову». До Николы бы не запел, деньги назад бы отдал, а жавороночка на волю выпустил, как из училища выгоняют, - только бы и всего. Потом показывает на дудочках, как поет самонастоящий жаворонок. И вот, мы слышим - звонко журчит из кабинета, будто звенят по стеклышкам. Все сидят очень тихо. Солодовкин слушает на руке, глаза у него закрыты. Канарейки мешают только...
Вечер золотистый, тихий. Небо до того чистое, зеленовато-голубое, - самое Богородичкино небо. Отец с Горкиным и Василь-Василичем объезжали Москва-реку: порядок, везде - на месте. Мы только что вернулись из-под Новинского, где большой птичий рынок, купили белочку в колесе и чучелок. Вечернее солнце золотцем заливает залу, и канарейки в столовой льются на все лады. Но соловьи что-то не распелись. Светлое Благовещенье отходит. Скоро и ужинать. Отец отдыхает в кабинете, я слоняюсь у белочки, кормлю орешками. В форточку у ворот слышно, как кто-то влетает вскачь. Кричат, бегут... Кричит Горкин, как дребезжит: «робят подымай-буди!» - «Топорики забирай!» - кричат голоса в рабочей. - «Срезало все, как есь!» В зал вбегает на цыпочках Василь-Василич, в красной рубахе без пояска, шипит: «не спят папашенька?» Выбегает отец, в халате, взъерошенный, глаза навыкат, кричит небывалым голосом - «Черти!.. седлать Кавказку! всех забирай, что есть... сейчас выйду!..» Василь-Василич грохает с лестницы. На дворе крик стоит. Отец кричит в форточку из кабинета - «эй, запрягать полки, грузить еще якорей, канатов!» Из кабинета выскакивает испуганный, весь в грязи, водолив Аксен, только что прискакавший, бежит вместо коридора в залу, а за ним комья глины. - «Куда тебя понесло, черта?!» - кричит выбегающий отец, хватает Аксена за ворот, и оба бегут по лестнице. На отце высокие сапоги, кургузка, круглая шапочка, револьвер и плетка. Из верхних сеней я вижу, как бежит Горкин, на бегу надевая полушубок, стоят толпою рабочие, многие босиком; поужинали только, спать собирались лечь. Отец верхом, на взбрыкивающей под ним Кавказке, отдает приказания: одни - под Симонов, с Горкиным, другие - под Краснохолмский, с Васильем-Косым, третьи, самые крепыши и побойчей, пока с Денисом, под Крымский мост, а позже и он подъедет, забросные якоря метать - подтягивать. И отец проскакал за ворота.
Я понимаю, что далеко где-то срезало наши барки, и теперь-то они плывут. Водолив с Ильинского проскакал пять часов, - такой-то везде разлив, чуть было не утоп под Сетунькой! - а срезало еще в обедни, и где теперь барки - неизвестно. Полный ледоход от верху, катится вода - за час по четверти. Орут - «эй, топорики-ломики забирай, айда!». Нагружают полки канатами и якорями, - и никого уже на дворе, как вымерло. Отец поскакал на Кунцево через Воробьевы Горы. Денис, уводя партию, окрикнул: «эй, по две пары чтобы рукавиц... сожгет!»
Темно, но огня не зажигают. Все сбились в детскую, все в тревоге. Сидят и шепчутся. Слышу - жавороночек опять поет, иду на цыпочках к кабинету и слушаю. Думаю о большой реке, где теперь отец, о Горкине, - под Симоновом где-то...
Едва светает, и меня пробуждают голоса. Веселые голоса, в передней! Я вспоминаю вчерашнее, выбегаю в одной рубашке. Отец, бледный, покрытый грязью до самых плеч, и Горкин, тоже весь грязный и зазябший, пьют чай в передней. Василь-Василич приткнулся к стене, ни на кого не похож, пьет из стакана стоя. Голова у него обвязана. У отца на руке повязка - ожгло канатом. Валит из самовара пар, валит и изо ртов, клубами: хлопают кипяток. Отец макает бараночку, Горкин потягивает с блюдца, почмокивает сладко.
- Ты чего, чиж, не спишь? - хватает меня отец и вскидывает на мокрые колени, на холодные сапоги в грязи. - Поймали барочки! Денис-молодчик на все якорьки накинул и развернул... знаешь Дениса-разбойника, солдата? И Горка наш, старина, и Василь-Косой... все! Кланяйся им, да ниже!.. По-радовали, чер... молодчики! Сколько, скажешь, давать ребятам, а?
И тормошит-тормошит меня.
- А про себя ни словечка... как овечка... - смеется Горкин. - Денис уж сказывал: «кричит - не поймаете, лешие, всем по шеям накостыляю!» Как уж тут не поймать... Ночь, хорошо, ясная была, месячная.
- Черта за рога вытащим, только бы поддержало было! - посмеивается Василь-Василич. - Не ко времени разговины, да тут уж... без закону. Ведра четыре робятам надо бы… Пя-ать?!. Ну, Господь сам видал чего было.
Отец дает мне из своего стакана, Горкин сует бараночку. Уже совсем светло, и чижик постукивает в клетке, сейчас заведет про паголенки. Горкин спит на руке, похрапывает. Отец берет его за плечи и укладывает в столовой на диване. Василь-Василича уже нет. Отец потирает лоб, потягивается сладко и говорит, зевая:
- А иди-ка ты, чижик, спать?..

Иван Шмелев. "Лето Господне" (отрывок)

русские классики, литературная страничка, культура и традиции, русская живопись

Previous post Next post
Up