Попытка писательства

Jun 17, 2017 23:51

Я все-таки начала писать роман про деда. Не могу пока подобрать интонацию, все время проавливаюсь. Вот начало, может быть потом все выкину

В конце семидесятых годов старики были еще живы. Конечно, они ослабели, постарели, нежная на ощупь старческая кожа морщилась на исхудавших руках. У Бориса Ильича лоб простирался почти до затылка, а белые волосы стали похожи на пух, от расчески вставали дыбом и долго не опадали, нос потерял форму и обвисал над истончившимися губами. У Сигизмунда Казимировича волосы, тоже белые и тонкие, сохранились лучше, и, несмотря на залысины, вздымались над лбом красивой волной, но острый подбородок и тонкий горбатый нос выдавались вперед, а щеки запали настолько, что превращали лицо в подобие топора - профиль есть, а фас не просматривается. Восемьдесят лет - не шутка, спасибо сами передвигаются, да и память - дай Бог каждому, и пошутить могут, и внуков поддразнить, а на свое восьмидесятилетие Борис Ильич даже танцевал танго. Да что Борис Ильич - у Сигизмунда Казимировича жена молодая, лет сорок не больше. Все, конечно, понимают, что брак по расчету - старик остался один, ему нужен уход, а деньги есть, и жена наследство получит немалое.
- Смотри, Сигизмунд, - волновался Борис Ильич, когда Сигизмунд Казимирович женился, - не отравила бы она тебя!
- Не посмеет, пся крев, - усмехался Сигизмунд Казимирович, и черные молодые глаза вспыхивали нехорошим огнем. Восьмидесятилетие Бориса Ильича справляли дома, в Малаховке. В начале августа чудные вечера - не жарко, не холодно и комаров уже нет. Стол накрыли во дворе под развесистым кустом белой сирени. Докучали только осы - в том году их гнездо прилепилось прямо под крышей сортира - маленького деревянного сарайчика, стоящего на отшибе. Осы вились вокруг торта с вареньем, их не гоняли, боялись, что покусают. Пахли флоксы. Золотые шары уже вытянулись около стены дома, похожие на расцветшие желтыми цветами сорняки. Вообще цветы в малаховском дворе росли как попало, жена Бориса Ильича не очень-то за ними следила.
Застолье уже развалилось, двое сыновей Бориса Ильича курили стоя у крыльца - с возрастом они стали очень похожи, хотя чертами лица отца нисколько не напоминали. Внуки разбрелись по участку, их голоса доносились откуда-то из-за кустов сирени. Старики остались у стола вдвоем.
- А почему ты день рождения седьмого августа празднуешь, - спросил Сигизмунд, - ты ж вроде на Преображение родился ?
- Ну правильно, седьмое и есть.
- Так то по старому, а ты по новому празднуешь!
- А, - махнул рукой Борис Ильич, - не разберешь теперь! Все новое - деньги, календари… Только мы с тобой старые.
- Ты за себя говори, - отозвался Сигизмунд Казимирович, - я поживу еще. Я тебя на год моложе! - и Сигизмунд Казимирович потянулся к бутылке коньяка, наполнил две тяжелые хрустальные рюмки.
- Сигизмунд, не пей больше, - раздался звонкий голос, и из окна показалась Вероника, жена Сигизмунда Казимировича. Пухлое белое лицо ее, окруженное рыжеватыми кудряшками, с карими глазами-изюминами, напоминало ватрушку.
- За собой последи, - не оборачиваясь, и не повышая голоса ответил он.
- Прохладно уже, тебе плед не принести? - не унималась Вероника.
Сигизмунд не удостоил ее ответом. Они с Борисом пригубили рюмки и снова погрузились в молчание.
- Хорошо тут, - наконец заговорил Борис Ильич.- На Суйду похоже…
- Нисколько не похоже! Там косогор такой был прямо от дома и река внизу. Мы с тобой, помнишь, все рыбу ловили…
- Сирень такая же. Дед белую только сирень признавал.
- Сирень? А да, сирень была… Деда твоего помню. Немец он был, на меня все косился - полячишка… - Сигизмунд вдруг сжал зубы и как будто помолодел на мгновение, изрытое глубокими складками лицо затвердело, а потом снова расслабилось, обвисло.
- Латыш он был. Говорил, что немец. И дома только по-немецки. Я уж забыл все.
- Да такой национальности не было, крестьяне были - латыши. Это потом стрелки появились. Дружок мой, помнишь, как его ? В Устьвымьлаге погиб…
- Тише ты! Дети кругом!
Сигизмунд усмехнулся.
- Трус ты старый… Всегда таким был.
Борис Ильич не ответил. Он сидел ссутулившись, опершись рукой о колено, и смотрел на сирень. Прозрачные голубые глаза слегка навыкате не мигали. На отглаженой белой крахмальной рубашке прилепилась капелька варенья. Бежевые летние брюки тоже успели заляпаться. По недоеденному куску торта, размазанному по блюдцу, ползала оса. Праздник кончался. Скоро сыновья засобираются в город. Мария Михайловна на кухне уже увязывает какие-то пакеты, раскладывает по баночкам остатки салата. Зафыркают машины, распахнутся старые тяжелые ворота - и на неделю в Малаховке станет тихо, если, конечно, кто-нибудь из внуков не примчится среди недели - каникулы, последние летние денечки. Малышами внуки все лето торчали тут, а теперь - свои дела. Впрочем, грех жаловаться - приезжают часто. Свалятся на голову внезапно, с шумной компанией, вытащат из сарая велосипеды, разведут за домом костер, уволокут у Марии Михайловны из буфета бутылку желудочной полынной настойки - намусорят, нахулиганят - и снова пропадут на неделю, на две. Другие времена теперь - у деда в Суйде было не побезобразить. Дед суровый, с бородой чуть не до пояса - псковский купец, жили они с бабкой в большом деревянном доме на окраине, сразу за мостиком. То есть тогда это была окраина, а теперь чуть ли не центр - десять минут пешком от псковского Кремля. В Пскове он давно не бывал, не тянуло как-то, а в Суйду нечего и ехать - вряд ли дачка их, которую Сигизмунд величает имением, сохранилась. Старый стал Сигизмунд, все детство вспоминает. Речка… Была речка. Они из кустов там за девками подглядывали. Ведь, поди ж ты, лет семьдесят они знакомы - все время почти вместе. Ну кроме Устьвымлага, конечно. Повезло тогда Сигизмунду, что грузин этот усатый вовремя подох, года четыре всего и посидел-то - это с его-то биографией!
- Борис! Ты чего, заснул? Борис!
Борис Ильич с усилием отвел глаза от сирени и обернулся к Сигизмунду. Часто с ним это стало случатся, - задумается, и ничего вокруг не слышит.
- Надо бы в Ленинград съездить, - сказал он, - Скучаю. Раньше каждый год ездил.
- А чего туда ездить! Ничего не осталось.
- Не скажи. Дом наш стоит, на Васильевском. Все осталось.
- Мы не в Ленинграде жили. В Санкт-Петербурге. А в Ленинград нечего и ездить.
Сигизмунд допил свою рюмку и с неодобрением посмотрел на почти полную рюмку Бориса Ильича.
- Что не пьешь? Разучился ?
- Да я и не умел никогда. Сыновья вон - те в прадеда пошли. В Илью Петровича.
- Это который с белошвейкой жил и от пьянства помер?
- Угу. Замерз где-то на улице. Вот отец мой спиртного в рот не брал.
- Да и ты не пьяница, - Сигизмунд хихикнул и толкнул Бориса острым локтем в бок, - ты по белошвейкам больше.
Борис Ильич улыбнулся, щеки его слегка порозовели:
- Да где уж теперь… Соседка тут заходит, очаровательная женщина, молодая еще, а внучка мне и говорит: "Да ты что, дед, ей пятьдесят лет!" А по мне все молодуха, на тридцать лет меня моложе. Да Вика-то тебя, кажется, на сорок?
- Вике жалеть не о чем будет, - отрезал Сигизмунд и кряхтя поднялся, - Вика ! Вика! Где ты там? Домой пора.

После отъезда гостей Борис Ильич присел в комнате на диван, вытащил альбом с фотографиями. Альбом - тяжелый, в коричневом коленкоровом переплете с плотными картонными страницами - пах столярным клеем. "Надо бы фотографии подписать, а то после моей смерти никто не и не разберется". Раньше внук и внучка любили забраться ему на колени, листать альбом и про всех расспрашивать :"Дедушка, а это кто ? А это? А почему шляпа такая большая ? А это когда?" - и он им рассказывал. На совсем поблекшей бледно-желтой фотографии - его родители, лиц почти не разобрать, видно только, что у отца пышные усы, а мать в длинном платье. Вот эта маленькая девочка с пухлыми щеками, платье все в кружевах и оборках - это сестра Варвара, она теперь совсем сгорбилась, говорит скрипучим голосом и все норовит сунуть внукам какие-то липкие конфеты, не может усвоить, что они уже выросли, дура старая. Да и молодая была ума невеликого. А вот это фотография - мелкая, без лупы не разобрать, - это в Суйде, Варя стоит рядом с тетей Лелей на берегу речки. На тете Леле шляпа, только что привезенная из Парижа. Наверное это год двенадцатый-тринадцатый. Странно, тетю Лелю он почти и не помнит, а вот шляпу почему-то запомнил, и как делали эту фотографию, и как потом пили чай на веранде, и тетя Леля все щебетала по-французски, а дед морщился - он по-французски понимал неважно, немецкий предпочитал. По-русски дома говорили мало, у матери до старости остался немецкий акцент. Вот он сам, ему тут лет пять, стоит около высокого кресла, в странных высоких до колен зашнурованных ботинках, ноги кривые. Глядя на эту фотографию все смеялись - будущий кавалерист. Не довелось, может и слава Богу, гнусную с ним штуку та лошадь сыграла на параде. Перед самой отправкой на фронт, шестнадцатый год, Государь Император парад принимал - ускоренный выпуск Петербургской военной академии, и он, бравый поручик, артиллерист, отличник, верхом на черном жеребце. Сколько он тому жеребцу перед парадом шоколада скормил, специальный был шоколад, соленый и с перцем, лошадиный. Так подлый жеребец, когда мимо Государя проходили, на дыбы встал! Пришлось вцепится ему в гриву, чтоб не свалиться. Так и прогарцевали. А внуки пристают - "Дед, ты императора видел?" Видел, видел, чуть не опозорился на всю жизнь. Раньше они про Ленина все больше спрашивали, а теперь императором интересуются - новая мода, видать. Книжку тут притащили, толстенную, напечатано на одной стороне листа и шрифт слепой какой-то, говорят - ксерокс. Пастернака книжка, поэта, "Доктор Живаго" называется. Этого Пастернака за нее чуть не посадили в конце пятидесятых, а молодежь вон читает, копируют даже как-то. Хорошая книга, понравилась она Борису Ильичу, хотя трудно читать - очень действующих лиц много, пришлось всех на бумажку выписать и справляться по тексту - кто есть кто. Да говорят еще, что женщина в этой книге - Лара - в честь Ларисы Рейснер названа и вроде даже с нее списана. Ну это-то неправда, Ларочку-то он отлично помнит. Она, конечно, постарше его была, и намного постарше, но красавица. Это уж позже было, в Астрахани.
Да, а с Сигизмундом ни одной фотографии нет. Потому что Сигизмунд был, по маминым понятиям, бандит, и не хотели родители, чтобы Борис с ним дружил, хотя жили они на одной лестничной площадке в большом шестиэтажном доме на Васильевском острове, неподалеку от Невского проспекта. Это уж потом с их дружбой примирились, в Суйду пригласили, на именины Бориса. Ему пятнадцать исполнилось. Седьмого августа. Последний год перед войной.

Борис с Варварой были погодки, она на полтора года помладше. Других детей в семье не было - старший брат, Петр, утонул в речке. Борис тогда был совсем маленький, брата помнил плохо. С Варькой они жили как кошка с собакой. Противная была девчонка - тихая, вечно с куклой в руках, притвора, ябеда и ехидина. Причем сама же Бориса подобьет на какое-нибудь хулиганство - деду в нюхательный табак перца подсыпать, или приходящему учителю воды налить в галоши, да сама же его и заложит. Жаловалась правда только матери или бабке, ни дед, ни отец ябед не любили. И чего Сигизмунд в ней нашел, а вот на тебе - влюбился. Седьмого августа. Варвара совсем малолеткой была, Борису и в голову не пришло бы, что в эту плаксу и гадину можно влюбиться.
Белая сирень пахнет совершенно особенно, нет в ней пряности, да и в сестренке не было кокетства умудренной женщины. Хотя ерунда, не цветет сирень в августе, просто почему-то Сигизмунду запомнился запах - Варя в белом, почти детском платьице...

Борис родился и вырос в Петербурге, на Средней Линии Васильевского Острова. И больше всего любил лето. Потому что уж больно противный, промозглый был в городе климат. Город Борису нравился, завораживал какой-то летящей красотой. Он любил гулять с отцом, ходить на Стрелку, но погода чаще всего была скверной, и город казался заштрихованным сеткой дождя. Борис с детства любил рисовать, у него неплохо получалось. Людей он рисовать не умел, животных - тоже. Для этого надо было учиться, но родители к его увлечению рисованием были совершенно равнодушны. Не мешали, но и не помогали. И он рисовал городские пейзажи, карандашом или акварелью. Особенно хорошо акварелью получалось - размытый, серо-желтый город под вечным дождем. Но характер у него был вовсе не дождливый, и каждый год он ждал лета - когда, наконец, его отправят в Суйду. Настоящего юга он никогда не видел, дача в Суйде была совсем недалеко от Петербурга, но там, как ему казалось, всегда было лето. Дом стоял недалеко от озера, в котором утонул его старший брат. Борис почти не помнил брата, только огорчался, что целых 10 лет родители на дачу не ездили, а он скучал. Не по брату - по старой даче, по запаху сирени, по прозрачному озеру, по летней свободе. После трагедии родители отправляли его летом к деду в Псков. Но у деда было скучно и неуютно. Дед был купец, лютеранин, дома говорили только по-немецки. Дед ничего не говорил, но дочь, вышедшую замуж за православного, хоть и дворянина, но нищего, не одобрял, не одобрял Петербург не одобрял, воспитания Бориса и Варавары. В провинциальном Пскове было отчаянно скучно, как будто и не лето вовсе. До псковского кремля было рукой подать - свернуть от ворот направо, минут десять пройти, через мостик - и вот он. Борис пытался рисовать псковский кремль, но картинки выходили скучные - небо синее, трава зеленая, кремль белый, башня - как цилиндр на уроке геометрии. Тонкая акварель не годилась для этого пейзажа. Да и на напишешь акварелью скуку. Варька, шустрая и непоседливая, похожая на обезьнку, и вовсе в Пскове изнывала, и капризами изводила и раздражала строгого деда и молчаливую бабушку. О чем уж говорили дед с бабкой и мама Бориса и Вари, неизвестно, но в какое-то лето их в Псков не отправили. Брат и сестра были совершенно счастливы, хотя в Петербурге летом тоже делать было нечего, но дома все равно веселей. Чем летом занималась Варька, Борис не интересовался. А он подружился с соседом Сигизмундом.

Они сидели на крыше и чинили велосипед. У Бориса велосипеда не было, родители отобрали, после некоторых приключений, а у Сигизмунда был. И невозможно шикарный, никелированый, двухколесный - мечта, а не велосипед. Только кто-то проколол этакой красоте шину.
- Ты, Борька, трус и дурак, - рассуждал неторопливо Сигизмунд., подтягивая цепь, - ты сразу сдаешься. В его речи был легкий польский акцент на шипящих, - ну зачем ты сразу родителям свой велосипед отдал? Нас ведь не поймали? Да запомни ты, нальзя сознаваться, никогда нельзя. Понимаешь?
Борька побаивался этого легкого шипения в слове «понимаешь», а на самом деле побаивался Сигизмунда, но не дружить с ним не мог. Он и правда был трусоват. Вроде бы и парень высокий, и занимался английским боксом, но панически боялся крови и боли. А сосед Сигизмунд, невысокий, жилистый, но слабее Борьки, вообще ничего не боялся. У Сигизмунда были светлые волосы и блекло-голубые глаза, ничего особенного, но в драке эти глаза делались белыми. Это было страшно. Пару раз Сигизмунд защитил Борьку в дворовой драке. Да и драки как таковой не было. Мальчишки разбегались от белых глаз. Но с друзьями Сигизмунд был милым, сдувал со лба светлую челку, улыбался тонкими губами, шутил. Только друзей у Сигизмунда, кроме Борьки, и не было. Его боялись. Борька тоже боялся, но поддавался необъяснимому очарованию опасности. Хотя какая опасность могла быть от мальчишки-ровесника.

дед

Previous post Next post
Up