«Я не боюсь улики: ибо никакой донос в свете не отнимет от меня и не прибавит мне ничего: никакой донос не заставит меня быть другим, чем я на самом деле. В том ли проявилось моё вольнодумство, что я говорил вслух о таких предметах, о которых другие считают долгом молчать… Но меня всегда даже оскорбляла эта боязнь слова, скорее способная быть обидой правительству, чем быть ему приятною…»
[Объяснение Ф. М. Достоевского Следственной комиссии].
«Достоевский был и на том вечере у Петрашевского [в декабре 1848 г.], когда подсудимый Тимковский читал речь, в которой… рассуждал о прогрессе, фурьеризме, коммунизме и пропаганде, потом предлагал поделить мир на две части, отдав одну часть на опыт фурьеристам, а другую коммунистам, и кончил советом устроить кружки, на которых занимались бы исключительно вопросами коммунизма и чтобы хозяева тех кружков собирались в свой кружок для рассуждения о вопросах спорных и трудно разрешимых».
[Доклад генерал-аудиториата об отставном инженер-поручике Достоевском].
«Мне объявили, что я брал участие в общих разговорах у Петрашевского, говорил вольнодумно и что, наконец, прочел вслух литературную статью «Переписку Белинского с Гоголем…» Да, если желать лучшего есть либерализм, вольнодумство, то в этом смысле, может быть, я вольнодумец. Я вольнодумец в том же смысле, в котором может быть назван вольно- думцем и каждый человек, который в глубине сердца своего чувствует себя вправе быть гражданином, чувствует себя вправе желать добра своему отечеству, потому что находит в сердце своем и любовь к отечеству и сознание, что никогда ничем не повредил ему».
[Объяснение Ф. М. Достоевского Следственной комиссии].
«Со всею искренностью говорю еще однажды, что весь либерализм мой состоял в желании всего лучшего моему отечеству, в желании безостановочного движения его к усовершенствованию. Это желание началось с тех пор, как я стал понимать себя, росло во мне все более и более, но никогда не переходило за черту невозможного… Я всегда верил в правительство и самодержавие… Я желал многих улучшений и перемен. Я сетовал о многих злоупотреблениях». [Отдельные показания Ф. М. Достоевского Следственной комиссии).
«Опросный лист» с ответами Ф. М. Достоевского на вопросы следователя.
«Раз, кажется, в январе |1849 г.] приходит ко мне Ф. М. Достоевский, остается ночевать… И вот он начинает мне говорить, что ему поручено сделать мне предложение: …люди подельнее из посетителей Петрашевского задумали дело… а именно: Спешнев, Пав. Филиппов… и еще пять или шесть, не помню, в том числе Достоевский. А решили они завести тайную типографию и печатать и т. д. Я доказывал легкомыслие, беспокойность такого дела, и что они идут на явную гибель…
И, помню я, Достоевский, сидя, как умирающий Сократ перед друзьями, в ночной рубашке с незастегнутым воротом, напрягал все свое красноречие о святости этого дела, о нашем долге спасти отечество, и пр. Впоследствии я узнал, что типографский ручной станок был заказан по рисунку Филиппова в разных частях города и за день, за два до ареста был снесен и собран в квартире одного из участников».
A. Н. Майков - П. А. Висковатову. 1885
***
ЗАКЛЮЧЕНИЕ ВОЕННО-СУДНОЙ КОМИССИИ ОБ ОТСТАВНОМ ИНЖЕНЕР-ПОРУЧИКЕ Ф. М. ДОСТОЕВСКОМ
Подсудимый Достоевский, 27 лет, из дворян; поступил в кондукторскую роту Главного инженерного училища кондуктором в январе 1838 года, произведен в офицеры в августе 1841 года, с оставлением в училище для продолжения наук в офицерских классах, произведен по экзамену в подпоручики в августе 1842 года, выпущен из училища с назначением в чертежную Инженерного департамента в августе 1843 года, а в октябре 1844 года уволен от службы в отставку с чином поручика. По показанию Достоевского, он занимался литературою, участвуя в некоторых журналах.
По донесению агента, подсудимый Достоевский был на собраниях у Петрашевского 1 и 15 апреля. На первом собрании рассуждалось о свободе книгопечатания, перемене судопроизводства и освобождении крестьян, а на собрании 15 апреля сам Достоевский читал переписку литераторов Гоголя и Белинского, где Белинский, разбирая положение России и народа, говорит в неприличных и дерзких выражениях о православной религии, о судопроизводстве, законах и властях. Письмо это заслужило восторженное одобрение общества, и положено было распространить оное в нескольких экземплярах.
Из лиц, спрошенных по сему предмету, подсудимые Ахшарумов, Тимковский, Ястржембский и Филиппов показали, что Достоевский действительно читал на собрании у Петрашевского означенную переписку Белинского и Гоголя; причем из них Филиппов присовокупил, что эту переписку он писал с рукописи Достоевского, который дал ее ему за несколько времени пред тем и просил хранить в секрете, а впоследствии взял обе рукописи себе.
Кроме того, подсудимые Момбелли и Ахшарумов показали, что Достоевский был и на том вечере у Петрашевского (в декабре 1848 года), когда подсудимый Тимковский читал речь, в которой, по показанию Момбелли, рассуждал о прогрессе, фурьеризме, коммунизме и пропаганде, потом предлагал разделить мир на две части, отдав одну часть на опыт фурьеристам, а другую коммунистам, и кончил советом устроить кружки, на которых занимались бы исключительно вопросами коммунизма и чтобы хозяева тех кружков собирались в свой кружок для рассуждения о вопросах спорных и труднее решаемых.
Подсудимый Достоевский при первоначальном расспросе Следственною комиссиею показал, что он никогда не был в коротких отношениях с Петрашевским, хотя и бывал у него по пятницам, равно и Петрашевский, в свою очередь, делал ему визиты. Впрочем, он, Достоевский, бывал на вечерах Петрашевского не столько для него, сколько для встречи с некоторыми людьми, которых видел очень редко и которые нравились ему. В последнюю же зиму, начиная с сентября месяца, он, Достоевский, был у Петрашевского не более восьми раз. Его всегда поражали странности в характере Петрашевского, и он, Достоевский, слышал несколько раз мнение, что у Петрашевского больше ума, нежели благоразумия.
Рассматривая Петрашевского с политической стороны, трудно сказать, чтобы он имел какую-нибудь свою определенную систему в суждении или определенный взгляд на политические события. Он, Достоевский, заметил в нем последовательность только одной системе Фурье, и это именно, как полагает, мешает ему смотреть на вещи самобытным взглядом. Что касается общества, собиравшегося у Петрашевского по пятницам, то в нем он, Достоевский, не встретил никакого единства, никакого направления или общей цели и положительно может сказать, что нельзя было найти там трех человек, согласных в каком-нибудь пункте на любую заданную тему.
От этого происходили споры друг с другом, вечные противоречия и несогласия в мнениях, причем в некоторых из этих споров принимал участие и он, Достоевский. Он говорил у Петрашевского три раза, два - о литературе и один раз - о предмете, вовсе не политическом: <О личности и человеческом эгоизме», и не припомнит, чтоб было в словах его что-нибудь политическое и вольнодумное.
Если же желать лучшего есть либерализм, то в этом смысле он, Достоевский, может быть, вольнодумец точно так же, как и всякий человек, который чувствует себя вправе быть гражданином и желать добра своему отечеству, потому что находит в себе и любовь к отечеству, и сознание, что никогда ничем не повредил ему. Далее Достоевский объяснил, что если его обвиняют в том, что он говорил о политике, о Западе, о цензуре и проч., то кто же не говорил и не думал в наше время об этих вопросах? Зачем же он учился, зачем наукою в нем возбуждали любознательность, если не имеет права сказать своего личного мнения или не согласиться с таким мнением, которое само по себе авторитетно?
Но из этого нельзя выводить, что он вольнодумец и противник самодержавия; напротив, для него, Достоевского, никогда не было ничего нелепее идеи республиканского правления в России, и всем, кто знает его, известны об этом мысли его. Говоря о цензуре, об ее непомерной строгости в наше время, он, Достоевский, сетовал об этом, ибо чувствовал, что произошло какое-то недоразумение, из которого и вытекает натянутый, тяжелый для литературы порядок вещей.
Ему грустно было, что звание писателя унижено в наше время каким-то темным подозрением и что на писателя уже заранее, прежде чем он написал что-нибудь, цензура смотрит как будто на какого-то естественного врага правительству и принимается разбирать его рукописи уже с очевидным предубеждением. Однако он, Достоевский, никогда не говорил об этом у Петрашевского.
Относительно статьи - переписка Белинского с Гоголем - подсудимый Достоевский объясняет, что, точно, читал ее на одном из вечеров Петрашевского, но при этом не только в суждениях его, но даже в интонации голоса или жесте во время чтения не было ничего способного выказать пристрастие к которому-либо из переписывавшихся. Письмо Белинского написано слишком странно, чтобы возбудить к себе сочувствие; оно наполнено ругательствами, написано желчно и потому отвращает сердце; читал же оное, как замечательнейший литературный памятник, будучи уверен, что письмо то не может привести никого в соблазн.
На предложенные Следственной комиссией письменные вопросы подсудимый Достоевский объяснил, что он знаком с Петрашевским три года и сначала бывал у него редко, а в последнюю зиму стал ходить чаще и принимал участие в разговорах и споре и что означенную переписку Белинского с Гоголем прочел у Петрашевского, сам вызвавшись на это при свидании с Петрашевским у Дурова, отчего впоследствии не мог отказаться. Кроме того, подсудимый Достоевский, на спрос Следственной комиссии противу вышеизложенных донесений агента и свидетельских показаний, объяснил, что на вечерах у Петрашевского он, Достоевский, слышал, что Петрашевский говорил о пользе, которую приносит цензура, вычеркивая из сочинений всю нелепость, п о том, что если бы цензура была уничтожена, что явилось бы множество людей, влекомых личными страстями, которые будут служить препоною к развитию человечества и к достижению цели; он же, Достоевский, доказывал, что литературе не нужно никакого направления, кроме чисто художественного.
Подсудимый Головинский с увлечением говорил, что идеею каждого должно быть освобождение крестьян, этих угнетенных страдальцев, но что правительство не может этого сделать, потому что освободить их без земель нельзя, и что он, Головинский, признает возможность внезапного восстания крестьян самих собою, потому что они уже достаточно сознают тягость своего положения; впрочем, он выражал это как факт, а не как желание свое, ибо, допуская возможность освобождения крестьян, он далек от бунта и от революционного образа действий.
В опровержение Головинского, Петрашевский объяснял, что при освобождении крестьян непременно должно произойти столкновение сословий, которое, будучи бедственно уже само по себе, может быть еще бедственнее, породив военный деспотизм или, что еще хуже, деспотизм духовный; что реформы юридическая и цензурная необходимы прежде крестьянской, и вычислял даже преимущество крестьянского сословия пред вольным, при нынешнем состоянии судопроизводства, объясняя, что в нашем запутанном, многосложном и с предубеждениями судопроизводстве справедливость не может быть достигнута и что одно судопроизводство возможно, в котором достигалась бы справедливость, это судопроизводство публичное - jury; но требовать перемены в судопроизводстве не следует, а должно всеподданнейше просить об этом потому, что правительство, и отказавши и удовлетворивши в просьбе сословию, поставит себя в худшее положение: отказавши в просьбе, оно вооружит его противу себя, и идея наша идет вперед; исполнивши просьбу, оно ослабит себя и даст возможность требовать большего, и все-таки идея наша идет вперед.
О речи, читанной Тимковским на собраниях у Петрашевского, в которой, как выше изложено, Тимковский рассуждал о прогрессе, фурьеризме, коммунизме и пропаганде и предлагал учредить фурьеристические кружки, подсудимый Достоевский показал, что она написана горячо, и видно было, что Тимковский старался угодить на все вкусы. Она занимала два или три вечера, но он, Достоевский, был только на двух из этих вечеров. Тимковский говорил о Фурье с большим уважением, коснулся многих выгод его системы и желал ее успеха, убеждаясь, впрочем, в невозможности применения оной немедленно; увещевал быть согласными в идеях, кто бы какой социальной системы ни держался, и в то же время оговаривал, что он зовет не на бунт и не желает тайного общества.
Сверх того из числа подсудимых в отношении действий Достоевского показали: Студент Филиппов - что подсудимый Достоевский посещал вечера коллежского асессора Дурова, из коих на одном Момбелли читал рассуждение о том, что все они, более или менее с одинаковым направлением и образом мыслей, должны теснее сближаться между собою, дабы под влиянием друг друга тверже укрепиться в этом направлении и успешнее поддерживать свои идеи в общественном мнении, а сам он, Филиппов, предлагал заняться общими силами разрабатыванием статей в либеральном духе, вменив себе в обязанность распространение своих мнений, и представлять в разоблаченном виде все несправедливости законов, все злоупотребления и недостатки в организации нашей администрации.
В другой же раз он, Филиппов, прочел рукопись из «Слова верующего», сочинение Ламене, а Достоевский - переписку Гоголя с Белинским, и когда присутствовавшие пожелали иметь с этой рукописи списки, то предложено было завесть домашнюю литографию; но Достоевский убедил всех, что мысль эта безрассудна. Помещик Спешнев - что на обеде у него, в то время когда Григорьев читал статью преступного содержания под названием «Солдатская беседа», в числе прочих был и Достоевский и что, кроме того, Достоевский посещал и вечера подсудимого Плещеева, на которых была читана юмористическая статья под заглавием «Петербург и Москва» и рассуждалось о возможности печатать за границею запрещенные книги. Коллежский асессор Дуров и поручик Пальм - что Достоевский, в бытность на вечерах Дурова, читал переписку Белинского и Гоголя, о других же действиях его они не объясняют.
При допросе противу сего подсудимый Достоевский показал, что действительно он посещал вечера Дурова и ввел туда подсудимых Филиппова и Спешнева. Эти вечера сначала были чисто литературные и музыкальные, а потом изменили свой характер, когда Филиппов сделал предложение литографировать мимо цензуры сочинения, которые могли быть написаны кем-нибудь из их кружка.
Но предложение это почти все приняли весьма дурно, и все, сознавая, что зашли далеко, хотели отвергнуть оное, только не прямо, а как-нибудь косвенным образом, сам же Дуров хотел уничтожить свои вечера как можно скорее. Наконец, когда собрались в другой раз, он, Достоевский, попросив, чтоб его выслушали, отговорил всех, стараясь действовать в своей речи легкою насмешкою, и все как будто ожидали этого, и тотчас же предложение Филиппова было отвергнуто. После того собирались к Дурову только один раз, после Святой недели, а затем вечера его вовсе были прекращены.
Речей на этих вечерах, кроме его, Достоевского, никто не говорил, и он сказал только одну речь, а читали: Милюков - перевод свой из «Paroles d'un croyant»; и он, Достоевский, по получении переписки Белинского с Гоголем, прочитал ее сначала Дурову и Пальму до обеда, а потом, оставшись пить чай, по приезде к Дурову Момбелли, Львова и других, прочел ее в другой раз, будучи под влиянием первого впечатления.
На вопрос о том, точно ли из подсудимых Момбелли на вечере у коллежского асессора Дурова предложил о теснейшем сближении между посетителями, дабы под влиянием друг друга тверже укрепиться в направлении и успешнее поддерживать свои идеи в общественном мнении, Достоевский показал, что в начале вечеров Дурова Момбелли действительно стал говорить что-то подобное, но не докончил, потому что его прервали на половине и занялись музыкою.
Момбелли засмеялся и тут же согласился, что начал говорить некстати. После этого о словах его не было уже помину, и общество надолго осталось чисто литературным. Об обеде Спешнева Достоевский показал, что он, точно, был на этом обеде и слышал чтение Григорьевым статьи преступного содержания под названием «Солдатская беседа»; но впечатление, произведенное ею, было очень слабое, потому что все почти не желали подобных чтений, и Спешнев, которому навязывали сделать этот обед, по предложению Момбелли, решительно объявил, что ему неудобно звать к себе в другой раз.
В отношении вечеров Плещеева Достоевский показал, что у него постоянных вечеров никогда не было, а только изредка он звал к себе на чай. На этих вечерах был он, Достоевский, в продолжение зимы не более трех раз, и как они были обыкновенными приятельскими собраниями и особенной цели не имели, то не было и особого направления их. Статья «Петербург и Москва» действительно один раз была прочитана, но не для возмутительных целей и без предварительного намерения, а случайно, кажется, потому, что попалась под руку, как легкая фельетонная статья, в которой много остроумия, хотя бездна и парадоксов; смотрели же на нее с точки зрения чисто литературной.
Сверх того, один раз, за год с лишком пред этим, он, Достоевский, зашел к Плещееву в 11 часов вечера и встретил у него Данилевского и Спешнева. В это время действительно было сказано несколько слов о возможности печатать за границею; но ему, Достоевскому, тогда же показалось это невозможным по многим причинам, и затем разговор об этом предмете остался без всяких последствий и никогда уже не возобновлялся.
При арестовании подсудимого Достоевского в бумагах его были найдены:
1) Письмо к нему от Плещеева, присланное из Москвы, в котором Плещеев поручает Достоевскому передать поклон всем, кто бывает но субботам у Дурова, и упоминает о впечатлении, произведенном пребыванием императорской фамилии в Москве.
2) Записка от Белинского, заключающая в себе приглашение Достоевского в собрание у одного лица, с которым он не был еще знаком.
3) Две запрещенные книги под заглавием: одна - «Le Berger de Kravan» и другая - «La celebration du Dimanche».
Эжен Сю. "Пастух Кравана, или социалистические и демократические беседы о Республике: претенденты и грядущее президентство"
Пьер-Жозеф Прудон. "О полезности празднования воскресенья, рассматриваемой в контексте общественной гигиены, морали, семейных и городских отношений"
Подсудимый Достоевский показал, что о записке от Белинского, заключающей в себе приглашение его в собрание у одного лица, с которым он не был* еще знаком, он решительно ничего не может припомнить, а вероятно, она написана была в первые дни знакомства с Белинским, который если и приглашал его куда-нибудь, то не на собрание, а в гости к какому-нибудь литератору. Запрещенные же книги взяты им, Достоевским, от знакомых. В заключение своих показаний в Следственной комиссии подсудимый Достоевский объяснил, что весь либерализм его состоял в желании всего лучшего своему отечеству.
Это желание началось с тех пор, как он стал понимать себя, и росло в нем более и более, но никогда не переходило за черту невозможного. Он всегда верил в правительство и самодержавие; однако же не осмеливается сказать, что никогда не заблуждался в своих желаниях, которые в отношении усовершенствования и общей пользы, быть может, очень ошибочны, так что исполнение их послужило бы к всеобщему вреду, а не к пользе. Может быть, ему удавалось иногда выражать свое мнение с излишнею горячностью или даже горечью, но это было минутами.
Злобы и желчи в нем никогда не было, и к тому же им всегда руководила самая искренняя любовь к отечеству, которая подсказывала ему добрый путь и сберегала его от пагубных заблуждений. Он желал улучшений и перемен и сетовал о многих злоупотреблениях, но вся основа его политической мысли была ожидать этих перемен от самодержавия. Он хотел, чтобы не был заглушён ничей голос и чтобы выслушана была по возможности всякая нужда, и потому изучал, обдумывал сам и любил слушать разговор, в котором знающие более объясняли о возможности некоторых перемен и улучшений.
Социалистом же никогда не был, хотя и любил читать и изучать социальные вопросы и с большим любопытством следил за переворотами западными. В военном суде подсудимый Достоевский, подтверждая прежние своп показания, к оправданию своему присовокупил, что он никогда не действовал с злым и преднамеренным умыслом против правительства, что всё сделанное им было необдуманно, а многое сделано почти нечаянно, как например чтение письма Белинского, что если он когда-нибудь сказал что-либо свободно, то разве в кругу близких людей, которые могли понять его и знали, в каком смысле он говорил, и что распространения своих мнений он всегда избегал
Письмо Белинского к Гоголю от 15 июля 1847
ПРИГОВОР (ВОЕННО-СУДНОЙ КОМИССИИ)
Военный суд находит подсудимого Достоевского виновным в том, что он, получив в марте месяце сего года из Москвы от дворянина Плещеева (подсудимого) копию с преступного письма литератора Белинского, - читал это письмо в собраниях: сначала у подсудимого Дурова, потом у подсудимого Петрашевского и, наконец, передал его для списания копий подсудимому Момбелли. Достоевский был у подсудимого Спешнева во время чтения возмутительного сочинения поручика Григорьева под названием «Солдатская беседа».
А потому военный суд приговорил его, отставного инженер-поручика Достоевского, за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского и злоумышленного сочинения поручика Григорьева, - лишить на основании Свода военных постановлений ч. V, кн. 1, ст. 142, 144,169,170,172,174,176, 177 и 178, чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием.