Пастух гнал навстречу пестрое стадо. Вопреки тысячелетней привычке, он не кричал на коров осипшим, отчаянным голосом: «Куды, дьяволы!» Он заменил этот возглас более современным: «Алло, красавицы! Алло!» И коровы, проходя мимо машин, ласково поглядывали на нас, помахивали хвостами и, казалось, хотели сказать: «Вот видите, какой у нас чудный пастух». К вечеру показался Смоленск - многострадальный город, раскинутый на кручах над Днепром.
Не прошло и десяти лет после войны, а понятие «разрушенный город» почти исчезло. Разрушенных городов больше нет. Нет и разрушенного Смоленска. Новый город поднялся над развалинами. Уцелевшие дома вошли в ансамбль новых зданий. Только смоленские пращуры - крепостные валы, собор и кремлевские стены - хранят в своем каменном молчании память о прошлом. Всю ночь за окнами маленькой смоленской гостиницы шумел дождь. На столе в номере стоял букет гладиолусов удивительно нежной раскраски. Ничто в этой гостинице не напоминало пресловутые «номера для приезжающих» с их застарелой вонью дешевого одеколона и хлора, сквозняками и скрипучими лестницами.
Было очень чисто, тихо, спокойно. На стене висела литография «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Эта литография встречалась нам на всем пути. И не только она одна, но еще «Утро в сосновом лесу» Шишкина и «Девятый вал» Айвазовского. Почти не было такой гостиницы, столовой или кафе на протяжении четырех тысяч километров дороги, где бы не висели эти литографии. Всюду нас радостно приветствовал схватившийся за живот от смеха сивоусый запорожец - в Витебске и Пскове, в Нарве и Каунасе. Он просто преследовал нас своим зычным безмолвным хохотом. В конце концов нам стало не по себе. И потому мы искренне обрадовались, когда в столовой в Оночке впервые увидели на стенах превосходные пейзажи местного художника. Имя его нам так и не удалось узнать.
***
Вязьма. Жилые здания по ул.Ленина
В Витебске мы впервые вплотную столкнулись с шоферами. Началось с того, что наша старая «победа» с утра не заводилась. Немедленно вокруг машины собрались шоферы со всех стоявших на улице машин, и начался митинг. У каждого шофера была своя теория насчет того, почему не заводится машина. Одни утверждали, что «садится аккумулятор», другие - что «отказало реле», третьи уверяли, что «ток замыкает на массу», четвертые доказывали, что наверняка засорился карбюратор, пятые сомневались в исправности трамблера, шестые, молча, но презрительно улыбаясь, чистили от нагара свечи, седьмые ссылались на мистические причины («Она постоит и заведется. Это она свой характер показывает»), восьмые вообще что-то сосредоточенно щупали и крутили в моторе, пока, наконец, не пришел старый седой шофер и не сказал:
«Даже ребенку ясно, что эту машину надо заводить „на прямую“». Но каждый шофер, ковыряясь в моторе, все же не преминул сказать, что, откровенно говоря, лучшей машины, чем «победа», нету на свете. И это нас утешало. Потом мы сообща толкали машину по главной улице Витебска под свист мальчишек. Но и это не помогло - машина не заводилась. Тогда шоферы остановили проходящий грузовик, он взял нашу «победу» на буксир и начал неистово гонять вдоль одного и того же квартала.
Тогда машина наконец завелась, «изрыгая (как пишут авторы научно-популярных романов) клубы белого дыма». Нам надо было ехать, мы торопились, но шоферы не отпустили нас, пока не протерли до блеска машину и не надавали нам десятки советов. В дороге было еще много встреч с шоферами и всяких мелких происшествий с машиной. Сейчас мне уже начинает казаться, что все без исключения шоферы северо-запада участвовали в починке нашей машины. При этом выяснилась одна из самых хороших черт шоферской профессии - любовь к автомобилю, как к живому существу.
Каждый шофер находил по отношению к своей машине много ласковых и снисходительных слов. Были всякие машины: и «терпеливые до черта», и «послушные», и «обидчивые», и «работяги», и «мученицы», и даже «не машины, а просто малые дети». К северу от Витебска начинается обширный край лесов и озер. Я не подозревал, что в Средней России есть места такой девственной красоты и такого живописного разнообразия. Бесчисленные и синие до черноты озера, каменные «гривы», высокие холмы, плавно подымающие к небу шатровые вершины елей, валуны на полянах, пенистые холодные реки, их шум и плеск, резкий воздух с запахом клюквы и хвои, стеклянное треньканье и пересуды синиц, маленькие деревни-погосты с милыми именами - «Соловьи», «Звоны», «Бесенята», сиянье протяжной зари над болотами и звезды в блекнущем и как бы навсегда замолкшем небе - все это казалось нам необыкновенным, будто мы заблудились в старинной сказке.
По сторонам асфальтовой дороги, то взлетавшей по просекам ввысь, то стремительно опускавшейся в овраги, было много братских могил, особенно около Невеля. Здесь шли тяжелые бои. Могилы были завалены грудами сухой хвои и шишек. Сквозь хвою прорастали белые сухие гвоздики, Они еще не совсем увяли и слабо пахли. И невольно думалось, что солдаты, погибшие за эти поля и леса, за бревенчатые деревни и говорливые реки, лежат здесь, в зернистом песке, рядом с Пушкиным- нашей гордостью, нашим счастьем и любовью. До Пушкинских гор и Михайловского отсюда было уже недалеко.
В селе Пустошка мы остановились на бугре над серым озером, уходившим извилистой полосой в туман. Надо было заправиться бензином. Разговорились с двумя женщинами, спокойными, сероглазыми, чернобровыми. Должно быть, это были сестры. Они удивились, что машина пришла из Москвы («Ну и даль-то кака-ая!»), и пожалели нас («Ведь это сколько же приходится ехать, мучиться в машине!»).
- Красивые у вас места, - сказал я женщинам.
- Да, здесь хорошо, - ответила женщина постарше. - Только наша Пустошка и в сравнение не идет с Алолью. Вот там прелесть! Как доедете до Алоли, непременно остановитесь и поглядите.
Место с таким странным названием - Алоль - появилось внезапно. Машина пронеслась, чуть накренившись, по крутому повороту у самого края озера, и казалось, что она непременно зачерпнет темной озерной воды. Озеро подымалось к горизонту. Оно стояло как бы чуть набок, и в нем мимолетно отразилось множество багровой листвы, желтые стены камышей и гаснущий огонь заката. Круги от рыбьих всплесков превратили эти отражения в путаницу всех мыслимых красок северной осени. Все это сверкнуло и ушло, чтобы снова начали открываться одна за другой суровые колоннады корабельных лесов с их вечереющей далью.
***
В Ленинграде пришлось на время поставить машину во дворе Союза писателей. Возясь с машиной, я все время рассматривал этот двор, замкнутый четырехугольником старого здания, Он был тесен, живописен и угрюм. Угрюмость ему придавали темные стены, когда-то окрашенные в красный цвет. Время зачернило их копотью. Красная краска проступала только на выпуклостях лепных украшений. Продырявленные осколками листы кровельного железа были свалены в углу. На воротах наросла ржавчина.
Она кое-где отслоилась, и под ней был виден ноздреватый чугун. Ветер с залива волочил над двором водянистые тучи. Из них по временам начинал сыпаться крупный снег. Он тут же таял, оставляя на плитах двора темные пятна. Было слышно, как беспокойно плещется рядом Нева и где-то над крышами гудит мокрый флаг. Я подумал, что если бы привести в этот двор человека с завязанными глазами и если бы этот человек был проницателен, то, не выходя со двора, он мог бы восстановить не только примерную историю города и его возраст, но и догадаться об его топографии.
Флаг говорил о близости моря, плеск воды - о том, что рядом большая река, ржавчина - о сыром климате и столетьях, прошедших над этим зданием, листы железа - о недавней блокаде, а лепка на стенах - о замечательных зодчих, не пожалевших отдать свой талант на то, чтобы воплотить свое представление о совершенстве не только в великом, но и в малом - в любой оконной ручке или резной филенке двери. С тех пор я начал заглядывать в ленинградские дворы и убедился, что история города сохранилась в этих дворах не хуже, чем на фронтонах прославленных зданий.
Незадолго до нашего приезда в Ленинград произошел такой случай. В комиссионный магазин на Невском приплелась старушка и притащила в мешке мраморную голову. Старушка рассказала, что служила много лет нянькой в большой семье, но семья вся разбрелась, а последние ее представители погибли во время блокады. Остались только кое-какие вещи, и среди них вот эта мраморная голова. Мраморную голову вытащили из мешка, взглянули на нее и тотчас вызвали в магазин сотрудников Эрмитажа. Оказалось, что старушка принесла бюст композитора Глюка работы великого французского скульптора Гудона.
Сейчас бюст Глюка уже выставлен в Эрмитаже. Лицо Глюка, покрытое следами оспы, бугристое, крепкое, полно ума и экспрессии. В этом лице воплощена мощь хоралов, громы органа, вся аскетическая суровость этого композитора. Эрмитаж берет в плен крепко, на всю жизнь. Пушкин писал о «священном сумраке» царскосельских садов. Это определение- «священный сумрак» - можно с полным правом отнести и к залам Эрмитажа. Их торжественный полусвет заполнен великолепием красок. Кажется, не хватит жизни, чтобы проникнуться этим живописным богатством, изучить россыпи мастерства.
Блестящая галерея героев 12-го года, лоджии Рафаэля, осенние краски Тициана, средневековые харчевни фламандцев с их гулом волынок и треском колбасы на раскаленных жаровнях, вырванные из мрака лица на полотнах Рембрандта, мерцающий, как старое стекло, воздух Венеции у Каналетто, зловещая сила Эль-Греко, дым, изгибы развеваемых одежд, румяные итальянские зори, мрак кудрявых лесов, девичья печаль мадонн Леонардо! Нужны сотни страниц, чтобы перечислить все, что так мгновенно входит в память и потом вновь и вновь настойчиво возвращает к себе. У каждого есть свои любимые пути по Ленинграду. Из Эрмитажа мы пошли в Летний сад.
Зеленоватый туман стекал каплями с мокрых ветвей. Бронзовый баснописец Крылов добродушно дремал, окруженный этим туманом. Вдалеке поблескивали наново позолоченные пики знаменитой ограды. Из Летнего мы прошли в Михайловский сад. В Лебяжьей канавке виднелось дно, покрытое сгнившими ветками. Зябко покрикивая, проходили мимо машины. Через Михайловский сад мы вышли к Русскому музею. Снова знакомые картины обступили нас тесной толпой. Но каждый раз среди этих старых знакомцев появлялись находки. На этот раз я как бы впервые увидел волшебный портрет Самойловой работы Карла Брюллова. И увидел нового Куинджи - обрывистый берег Азовского моря, пышущий степным пламенем, кобальтовым морским зноем.
Я давно знал, что в Ленинграде у некоторых любителей живописи есть свои «Эрмитажи на дому». На этот раз мне посчастливилось, и я попал в такой «домашний Эрмитаж» к одному чудесному человеку, режиссеру кино. Режиссер этот превосходно снимал научные и документальные фильмы, но почти в каждый фильм ухитрялся вставлять куски пейзажа или интерьера, как бы взятые с картин известных наших художников. В этом обстоятельстве не было ничего плохого. Но оно все же смущало некоторых работников студии. Смущало именно тем, что они никак не могли понять, хорошо это или плохо, законно или незаконно, «влетит» ли им за это, или «не влетит».
Режиссер сильно сердился на своих противников и обзывал их несколько витиевато «сомнительными местоимениями». Все свободное время он тратил на поиски картин и на их реставрацию. Работал он в кладовке, пропахшей лаком и красками. Жил режиссер с женой в комнатушке, но рядом, в большом зале, висели на стенах от потолка до пола превосходные картины. И среди них гордость режиссера - женский портрет кисти Рубенса и итальянский пейзаж Александра Иванова. Весь вечер режиссер рассказывал мне удивительные истории, связанные с находкой картин. У стены бесшумно шли старинные часы с годовым заводом работы забытого мастера из Бердичева. Огни речных фонарей за окнами дрожали от озноба в ледяной воде Мойки. Перед отъездом из Ленинграда мы пошли бродить по городу без всякой цели.
Ненастье кончилось. Вернулись светлые дни. Проспекты и Нева были задымлены слабым туманом. Мы вышли к новой Голландии - удивительному сооружению, где мысль архитектора соединила казарменные здания, триумфальные арки и каналы в один ансамбль. Густые рвы на правом берегу Мойки только что начали желтеть. Навстречу им с левого берега протягивали свор огромные ветви облетавшие липы. Желтые листья сыпались легким роем в Мойку. Стройный морской катер из красного дерева несся по этим листьям, оставляя за кормой темную водяную дорогу. У штурвала стоял высокий молодой матрос с прищуренными глазами. Черные ленточки его бескозырки - ленточки Балтийского флота - вились по ветру и как бы играли с падающими листьями лип…
Потом начались окраины, крупный булыжник мостовой, дровяные склады, звон круглых пил, запах стружки, гнилые сваи в воде, сжатые железными обручами, заброшенные особняки с обвалившимися гербами, с кровавыми ранами от осколков на стенах и прозрачными чугунными воротами. Каналы разветвлялись под черными горбатыми мостами. Гранитные берега исчезли. Кое-где посреди набережных росли могучие деревья, тоже избитые осколками. Наконец мы вышли на безлюдную набережную реки Пряжки. Увядшая трава покрывала откосы. На мостках сидели молчаливые рыболовы.
За Пряжкой дымил завод. Дома вдоль Пряжки были старые, низкие, и только один дом выделялся среди них. Он был в четыре этажа - обыкновенный доходный дом со скучными балконами, выходившими в сторону взморья. На этом доме мы увидели мраморную доску с надписью, что здесь жил и умер поэт Александр Блок. Сначала показалось странным, что Блок выбрал для жизни место, столь несвойственное его поэзии. Это была заводская дымная окраина. Дом стоял далеко от шума и огней Невского. Он был вынесен, как передовой форт, в устье Невы и первый встречал удары бурь и наводнений.
Странность этого блоковского жилища требовала объяснения. Оно заключалось, очевидно, в желании поэта уйти в свой дом, как в крепость, приблизить его к заливу, к рано затихающей окраине, где по ночам шумит за стеной терпеливый обветренный вяз. Можно, отложив книгу, слушать шелест его холодных листьев и скрип горячей воды в батарее отопления и думать о том, «как мы, поэты, ценим жизнь в мимолетных мелочах». Кто знает, может быть это желание и руководило Блоком, когда он выбирал свое жилище. Мы выехали из Ленинграда в Нарву в яркое льдистое утро. Крутая синяя волна плескалась в невский берег.
Мы ошиблись дорогой, поехали на Пулково и потом долго выбирались по проселку, заваленному валунами, на Нарвское шоссе. Слева от дороги виднелись в тумане Дудергофские высоты. Потом осталось позади просторное Красное село и пошли низкорослые сосновые леса и рыжие пески. Они тянулись до самого Кингисеппа, до старого Ямбурга - старинного города, не собранного, как все города, в одном центре, а разбросанного отдельными домами по обширной низменности, перерезанной рекой. Ближе к вечеру над теснинами пенистой реки Нарвы показались громады крепости в Ивангороде, а на другом берегу - стрельчатый средневековый город Нарва. Когда-то он был, должно быть, тесен. Но сейчас, после разрушений войны, его дома подымались среди пустырей. Цементная пыль лежала на мостовых. Город строился.
В Нарве началась Эстония. Каждая новая страна всегда кажется очень заманчивой. Невольно происходит смещение зрительных восприятий. Обыкновенный валун кажется здесь совсем другим, чем такие же валуны вблизи дороги из Ленинграда в Нарву. Он почернел от сырых ветров Прибалтики. Желтые лишаи на нем напоминают пышные рыцарские гербы. И невольно слышишь протяжный звон, будто верховой конь, дожидаясь всадника, нетерпеливо бьет по валуну копытом. Сложенная из булыжника ветряная мельница, окруженная кустами боярышника, представляется местом, где разыгрывались захватывающие сцены из романов Вальтера Скотта.
Но, к великому сожалению, Вальтер Скотт никогда не писал об Эстонии. «Победа» мчится. Первые впечатления так же быстры, как бег машины. Узкие и извилистые асфальтовые дороги. Одинокие дома-мызы из дикого камня, похожие на форты. Замшелая черепица. Старые вязы. Угрюмый воздух. Множество хорошо одетых, строгих сероглазых женщин и девушек, едущих на велосипедах с бидонами, подвешенными к рулю. Чистые перелески, потом такие же чистые леса. Пески. «Глинт» - обрыв над Финским заливом, ровный, как стена.
Красные автобусы, напоминающие старые почтовые кареты. Внезапно мелькнувший город с рыцарским замком, собором и разноцветными дощатыми домами. Кисейные занавески и множество цветов за стеклами. Уют устоявшейся жизни. Юноши в каскетках с оранжевой ленточкой на околыше - школьники и студенты. Афиши о постановке «Тани» Арбузова на эстонском языке. И красные с голубым флаги молодой советской республики, реющие в тишине полевых мыз. А потом на горизонте неожиданно подымаются серые терриконы, совсем как в Донецком бассейне. Черный дым заволакивает даль. Это Кохтла-Ярве, знаменитый сланцевый район. Здесь сланцы перерабатывают в газ, и отсюда он идет по трубам в Ленинград и Таллин. Шоссе из огромных цементных плит шло через заболоченные леса. Цемент гулко пел под баллонами машины. Леса срезало сразу. Вдали над равниной появился высокий Таллинский маяк.
Мы выходили к морю. Впереди был большой портовый город. Он начался сразу, без плоских предместий, свалок, без облезлых окраинных бараков - непременной принадлежности большинства городов. Высокая площадь, а за ней - нагромождение башен, шпилей, крутых аспидных крыш, дым и мглистая даль залива. Залив вплотную сливается с небом. Черные корабли на рейде как будто висят в воздухе. Над ними и под ними залегли синеватые облака. Глаз не сразу может привыкнуть к этому зрелищу, и трудно еще догадаться, где настоящие облака, а где их отражения в воде. Потом началась такая живописная и головокружительная путаница узких улиц - даже не улиц, а переулков, - что шофер растерялся и остановил машину. Как тут проедешь, когда угол древнего дома закрывает перекресток и негде развернуться, чтобы объехать его и не зацепить!
Мы не ехали, а протискивались по темным щелям этих улиц, по коротким мостам, мимо серых башен с бойницами, мимо витрин, заваленных разноцветными товарами, задевая верхом машины ветки деревьев, с опаской пробирались по краю крутых каменных спусков или у подножья подпорных стен, заросших ползучими кустами. Из этих стен сочилась и журчала вода. Наконец сумятица кончилась и открылась спокойная площадь, а над ней на горе - Вышгород: древний квартал, окруженный поясом садов. Я до сих пор не знаю, какие деревья облетали в этих садах. Кажется, липы. Но листья у них были больше ладони.
Да, Таллин, конечно, принадлежит больше морю, нежели эстонской суше с ее скромными травами и размытым белесоватым небом. Над портом ровными колоннами подымается дым из пароходных труб. В морской дали, приглядевшись, можно различить очертания островов. Они похожи на расплывшиеся по воде темные пятна. В улицах около порта пахнет каменноугольным дымом и рыбой. И всюду моряки - молодые матросы с военных кораблей и медлительные русые люди в расстегнутых куртках и тельниках - эстонские рыбаки. Глаза у них цвета балтийской воды - серые, спокойные, с легкой голубизной.
Таллин - город мореплавателей. История многих открытий и морских походов началась здесь, на этих игрушечных улицах, в городе, похожем по вечерам на освещенную изнутри большую елочную игрушку. На второй день после приезда в Таллин мы осматривали собор Святой Девы в Вышгороде. Он ушел от старости в землю почти на два метра. Внутри собор казался вылепленным из сумрака. Только рыцарские щиты блестели на стенах золотом, фольгой и разноцветной эмалью. Под плитами пола были похоронены члены магистрата, рыцари, начальники ремесленных цехов и председатели гильдий...
Написано после поездки Паустовского по северо-западу страны в октябре 1954 г. Впервые напечатан в журнале «Вокруг света», 1955 № 3, 4, 5