Сергей Залыгин: "Самое нравственное из всех начал - охрана природы и человека" (1990)

Sep 30, 2017 21:31

Сергей Павлович Залыгин (1913-2000) - русский советский писатель и педагог, академик РАН (1991). Главный редактор журнала «Новый мир» в 1986-1998 гг. По его инициативе в СССР в 1988 году вновь начали печатать А.И. Солженицына. Ниже размещена беседа Сергея Залыгина с журналистом Виталием Амурским, опубликованная в журнале "Континент", 1990. №64.



- Если собрать всё написанное вами за многие годы, то я бы поставил эпиграфом к этому слова Радищева из «Путешествия из Петербурга в Москву»: "Я взглянул окрест меня - душа моя страданиями человечества уязвлена стала". Вы не стали бы возражать?

- Нет, не возражал бы. Но, понимаете, в разном возрасте в слово «уязвлена» вкладывается разный смысл. То есть я не возражал бы с такой поправкой, что я - это несколько человек, это целый ряд жизней. В каждой из них было что-то особое, что уязвляло. На памяти моей так менялась история, происходили такие огромные события, что порой мне самому трудно поверить, что всё это был я. Детство - там одно... Зрелые годы - другое. Представляете, я же помню Февральскую революцию, помню довольно отчетливо - она проходила по всей стране почти одновременно, а вот Октябрьскую, которая где-то там совершилась и продолжалась четыре года, - не помню... Помню хорошо НЭП, уже в 1929 году я поступил в техникум. Помню коллективизацию, в 1932 году я уже работал районным агрономом в Хакасской автономной области, на границе с Тувой. Помню предвоенные годы, когда был студентом Омского сельскохозяйственного института, который закончил в 1939 году. Все события как в самой стране, так и за границей как-то отражались на нас всех. Скажем, каждый раз, когда немцы наступали на Европу - захватывали Австрию, чехословацкие Судеты и т.д., - нас, студентов, брали в армию, отрывали от занятий. Даже в последний год учебы, когда мы писали дипломы, нас вдруг недели на две или три отправили на военные сборы...

- Все эти этапы вашей биографии, которые вы вспоминаете, указывают прежде всего на то, что вы жили в полной гармонии со своей эпохой, а была она довольно суровой.

- Действительно, лет до пятидесяти я особой чувствительностью не отличался. Я работал, был всегда погружен в какие-то дела, находил в этом удовлетворение. Знаете, я начал работать с шести лет! Я был одним ребенком в семье, жили мы очень бедно. Родители у меня были недоучившимися интеллигентами, у нас, как помню, редко бывала какая-нибудь комната даже в коммунальных квартирах - чаще ютились мы по разным углам. Но все же жили мы какой-то хорошей жизнью! И позднее, когда я учился и работал, имея своих стариков на иждивении, мне это не только не мешало, но помогало...

- Сейчас вы в основном продолжаете касаться внешних сторон вашей биографии. Тот же упомянутый Радищев, которого я процитировал, говорил о том, что чувствовала ею душа. Внутренняя и внешняя биография человека могут не совпадать в параметрах.

- Если попытаться разобраться как следует, то, думаю, в данном случае есть глубокая связь. В те годы, о которых я говорю, передо мной просто не возникало вопросов о том, что действительно происходит в нашем государстве и в мире, во взаимоотношениях между людьми. Все это пришло ко мне довольно поздно. Года до 1955-го я такие вопросы перед собой просто не ставил. Плохо или хорошо - другой разговор, но, например, даже 1937 года я не заметил особенно. Так случилось, что никто из моих знакомых или родственников не пострадал. Все страшное, о чем стало известно позднее и масштабов которого я тогда не подозревал, проходило от меня в стороне. Я работал в гидрометеослужбе Сибирского военного округа, в бассейне Карского моря - и опять-таки жил своей работой. Так продолжалось и когда я преподавал в Омском сельскохозяйственном институте после защиты кандидатской диссертации в 1948 году. А вот когда я оставил кафедру, которой заведовал десять лет, и решил заниматься литературой профессионально (первая книжка рассказов у меня вышла перед войной, в 1941 году) - тут я начал уже размышлять о событиях, о нравах.

- Такой переход к профессиональной литературе, видимо, требовал усилий?

- Я занимался самообразованием. Допустим, если читал Успенского, то всего, если Решетникова, то всего. И так далее.

- Говоря о переходе к профессиональной литературе, я имею в виду не только вопросы, связанные с освоением ее истории, ее внутренних залежей.

- Конечно, литература помогала мне сопоставлять, думать. И эти сопоставления не были абстрактны. Скажем, как мелиоратор я оказался причастен к проблеме освоения целины, увидел, что решается она совершенно нелепо. Решается вопреки природным условиям, природным данным, не вписывается в них. Такое внутреннее противодействие породило соответствующее отношение к политическим лозунгам. Боль, тревога росли. Тот научный багаж, который у меня накопился, привел к тому, что я стал выступать как бы в противоположную официальной линии сторону. Большим делом в моей жизни явилась тогда акция против строительства Нижне-Обской ГЭС. Я когда-то работал в том районе, хорошо знал те места, представлял, какой огромный ущерб может быть нанесен Западно-Сибирской низменности, если она окажется затопленной. Под угрозой была территория, равная примерно Чехословакии. К тому же я представлял, сколько еще земли окажется потоплено грунтовыми водами. Действовал я тогда почти в одиночку, хотя позже у меня нашлись союзники. Проект этот не был осуществлен, а я почувствовал, что сделал важное дело. Причем речь шла не только о земле, но и о людях. Надругательство над природой - это же и надругательство над человеком.

- То есть, если я правильно вас понимаю, литература пробудила в вас особый интерес к человеку, а тот профессиональный опыт, который вы имели, вызвал своеобразную цепную реакцию к проблемам общества в целом?

- Да. При этом социальные противоречия стали и моими внутренними противоречиями.

- В 1954 году в журнале «Новый мир» были опубликованы ваши очерки «Весной нынешнего года». Наряду с вышедшими в том же годы «Районными буднями» Валентина Овечкина эта публикация вызвала огромный интерес, большие споры. Вас зачислили в первенцы «деревенской темы» или, как позднее стали говорить, «деревенской прозы». Как вы оцениваете данный эпизод своей творческой биографии?

- Наверно, это был важный этап. Хотя сейчас написанное тогда мне не очень-то нравится. Но как факт творческой биографии эту публикацию я признаю. Впрочем, думаю, и для «Нового мира» эти очерки сыграли какую-то роль. Твардовский говорил мне тогда, что вот - впервые в истории русской публицистики мы открываем журнал (кажется, это был 8-й номер) такими очерками. Сейчас это делается запросто, и многое пишется значительно острее, а для того времени было иначе, и я понимаю теперь, какое большое значение Александр Трифонович этому придавал.

- Постепенно в круг ваших писательских интересов вошли размышления не только об острых социальных и экономических проблемах, но также размышления о творчестве как таковом. Свидетельством тому - статьи о прозе Чехова, Платонова, других авторов. Чем это было мотивировано?

- Вот уж этого я не знаю. Литературно-критических книг у меня написано более десяти. Работа о Чехове, о которой вы говорите, самая большая. Но я также писал о Гоголе, о Толстом, о Пушкине, о Златовратском, о Решетникове, обращался к венгерской и латышской литературе. Что интересно - когда пишешь о каком-то писателе, ты словно беседуешь с ним внутренне, находишься на равной ноге. Но с одними это получается, с другими нет. Допустим, Достоевский имеет для меня не меньшее значение, чем Платонов или Чехов, но написать о нем я не могу. Он как бы подавляет...

- Проза вашего любимого Чехова импрессионистична на свой лад. Не случайно в ней есть некая перекличка с живописью близкого импрессионистам Левитана. Я знаю, что вы вообще любите импрессионистов. Приезжая в Париж, спешите в их музей.

- К сожалению, его закрыли!

- Продолжая свою мысль, я хотел бы отметить вот что: как художник слова вы представляетесь мне скорее импрессионистом. Стремительное развитие сюжета, использование народной терминологии, окрашенной яркими тонами, - все это присуще вашему письму, вашему стилю. Нет ли в таком случае какого-либо внутреннего противоречия между тем, что вы любите, и тем, как выражаете собственную мысль, себя?

- Понимаете, душа потребляет одно, а производит другое. Экспрессия диктуется хорошим сюжетом. Хороший сюжет я очень ценю. Вот сейчас читаю «Генерала и его армию» Георгия Владимова - великолепная вещь! Там на каждой странице происходит какое-то интересное событие, а стиль как будто совершенно спокойный. Мне это удивительно нравится. Вообще, я думаю, Владимов - это один из крупнейших русских писателей нашего времени. Говоря же о своем собственном языке, точнее, о языке своих героев, здесь все зависит от того, кто ведет речь. Если это мужик, то я стараюсь, чтобы это было именно по-мужицки, если интеллигент - то по-интеллигентски. Когда я начинаю писать, то в памяти восстанавливаю три-четыре фразы, свойственные той среде, которой принадлежит мой герой. Это как камертон, который мне необходим. Ну, а потом все пишется по аналогии. Между прочим, я сам был удивлен тому, что мне, кажется, дался народный язык, ведь в деревне за всю жизнь я прожил в общей сложности года полтора.

- Только?! Как в таком случае можно понять следующие ваши слова - позвольте процитировать из статьи 1969 года («Интервью у самого себя»): «и видимо, наше поколение - последнее, которое своими глазами видело тот тысячелетний уклад, из которого мы вышли все и каждый. Если мы не скажем о нем и о его решительной переделке в течение короткого срока, кто же скажет?»

- Бывают такие ситуации, когда вы приезжаете к каким-то людям, в какую-то семью, живете с ними совсем недолго, а потом оказывается, что сохранили впечатление о них на всю жизнь. Допустим, вы, живя за границей, не видели родственников долго, но они приехали, и вы вдруг понимаете, что это - ваша семья, ваши люди, ваша кровь, это ваш язык. Точно так же со мной случилось в 1931 году, когда я оказался в Бельмесёво - эта деревня была недалеко от Барнаула. Это было колоссальное впечатление! Особенно в первые полтора месяца. Как сейчас я всё помню... И мои герои: Чаузов, Печура, Пклев - оттуда. Между прочим, когда я приехал в деревню, мне было плохо. Вот я вам говорил, что у нас городской квартиры никогда не было, а в деревенской избе мне было еще труднее приспособиться к ее быту, к тому, как люди едят, спят, ходят на двор. А все равно ощущалось это как свое. Мало ли что, если я не могу петь в хоре - от этого он не теряет для меня своей привлекательности.

- Возвращаясь к проблезле языка, я хотел бы вас спросить: нет ли у вас впечатления, что при всей сердечности отношения к теме деревни, некоторые современные писатели как бы искусственно насыщают свою речь народной терминологией, которая уже почти не сохранилась в наше время. Ведь советизация проникла туда не только в виде изменения организационных структур, ломки старых отношений, но и в лексику. Нужно ли в таком случае некое искусственное культивирование языка?

- Отчасти так. А что - Платонов не культивировал язык, что ли? А Толстой не культивировал? Да, задача любого писателя - культивировать язык, взращивать его. Андрей Белый, например, возделывал его в оранжерее, Твардовский на сельских дорогах, Распутин в крестьянской колхозной избе... Каждый в своей сфере. Я, например, считаю, что в определенный период Твардовский спас русский язык - в период Второй мировой войны и сразу после нее, в период смешения народов, когда появилась масса новых понятий и казалось, что русский лексикон устаревает. Он оказался единственным крупным русским писателем, который показал, что на этом языке можно сказать все, обо всем, обо всех новых явлениях. Кстати, в 6-м номере «Нового мира», к юбилею Александра Трифоновича, у меня будет опубликована об этом небольшая статья.

- Живое слово, которое у вас в начале каждой работы ищется как камертон, обладает своей особой музыкальностью. Надо полагать, что музыка также занимает важное место в вашей жизни. Вы могли бы что-то сказать о такой привязанности?

- Думаю, что я не очень оригинален в этом отношении.. Для меня великими композиторами...

- Нет, пожалуйста, не великих, а о близких вам душевно!

- Это - Шостакович, Свиридов, Гаврилин. Очень люблю хоровую музыку, народную и церковную. По-моему, в ней всегда делаешь какое-то открытие. Если модерн привлекает вас извне, как бы сам надвигается на вас, когда вы его не ждете, - это одно. А когда вы, слушая, допустим, церковное пение, понимаете, что это в вас всегда жило вместе с каким-то историческим чувством, - это другое. Для меня это очень важно.

- О вашем творчестве написано столько статей, столько разных специальных работ, что почти всякий разговор о нем рискует попасть на заезженную колею. Тем не менее, как мне кажется, остается еще немало аспектов, которые ждут своего освещения. Вот, скажем, проблема героя в русской литературе XIX века возник и сформировался тип «лишнего человека». Хрестоматийно он предстал в образах пушкинскою Онегина, лермонтовского Печорина, позднее юнчаровскою Обломова. В период становления советской литературы, утверждения так называемого социалистического реализма своеобразными антиподами «лишних людей» оказались герои Николая Островского, Серафимовича, Гладкова, Фадеева, Шолохова. Советские критики и литературоведы, писавшие о вашем творчестве, поставили в ряд таких положительных героев и упомянутых вами Печору из романа «На Иртыше», и Ефрема Мещерякова из «Соленой пади». Но так сложилась или - точнее - складывается ситуация, что в период переоценки ценностей читатель начинает понимать, что те бывшие «лишние люди» - отнюдь не лишние, а всевозможные «положительные герои» революции, гражданской войны и прочих «славных лет» укрепления советской власти - лишние. Именно они наломали таких дров, что дальше идти некуда. Не думаете ли вы, что, наделив своих главных персонажей тех книг многими позитивными качествами, совершили просчет?

- Это довольно сложный вопрос. Нравственность как категория существует, проявляется в историческом, социальном контексте. Взять того же Гришку Мелехова - не он сам пришел в такую ситуацию, обстоятельства его привели. Такова история! Вот мой Мещеряков - он мне симпатичен, близок, как настоящий лихой сибирский мужик. Почему он выдвигается? Потому что пользуется уважением среди земляков. Объективные условия приводят к тому, что он становится вожаком. Но нравственный человек, оказавшись в безнравственной ситуации гражданской войны, - как он себя ведет? Он старается с наименьшими потерями нравственности пройти через это. Для него гражданская война - не возможность свести счеты со всем окружающим миром, а прежде всего задача - в безнравственной ситуации сохранить свою нравственность.

- Нельзя не обратить внимания на то, что ситуацию гражданской войны вы характеризуете как безнравственную. Для ваших (невольных) литературных предшественников, о которых я упомянул выше, сам факт причастности героя к «красным» являлся своеобразным мерилом гражданственности, и в таком контексте гражданская война оказывалась событием именно нравственным. Не тут ли прошел водораздел, отделяющий вас от иэвестных советских классиков?

- Наверное... Может быть... Я об этом не думал. Но если это так - то это хорошо. Выбор или оценку исторического явления нельзя сделать произвольно, а герою и нужно дать свободу выбора. И если мой герой выбрал в такой ситуации нравственный путь - я рад. Интуиция меня не подвела. И его тоже.

- Шкала нравственных категорий все же, как мне думается, существует не только в каком-то конкретном историческом контексте, о чем вы заметили раньше?

- Безусловно, существует еще одно самое нравственное из всех нравственных начал - это охрана природы и человека. Это вневременное чувство. В этом отношении, конечно, ни Онегин, ни Печорин не были «лишними людьми» - леса они не рубили, землю не затаптывали, никого не уничтожали...

- То есть уже в этом отношении оказались полезнее ряда «положительных героев»?

- Конечно.

- Вы заметили, что выбор исторического явления нельзя сделать произвольно, а герою можно дать свободу выбора. Как эти - один жесткий, а другой гибкий - лимиты конкретно соблюдаются вами в работе над материалом?

- Все знают, допустим, чем кончилась война 1812 года или Вторая мировая война. Конечный результат известен. В этом своя ограниченность, которую с разных сторон изучает историк. Приступая к исторической теме, я тоже изучал материалы как историк. Но моя задача как романиста иная, поскольку мои герои не знают конечного результата, события. И я тоже не должен бы знать его, но лишен этой возможности. Поэтому я не довожу обычно дела до исторического финала - до победы или до поражения, я назначаю герою только его судьбу, его финал. Так, я знал заранее, что Мещерякова убьют в последнем бою, что Чаузова сошлют, но как именно это случится, я заранее не представлял. Это решение, этот путь подсказывал мне сам герой, прежде всего - его характер. Для писателя характер - это уже судьба. Также в «Комиссии» мне заранее было известно, что все герои погибнут, но каждый шел к гибели своим путем, и я вел их страница за страницей, не зная, что случится в ближайший момент, когда же наступит развязка. Литературные герои, в отличие от нас, прекрасно знают, когда они должны погибнуть или хотя бы оставить страницы книги. Нам надо у них этому учиться.

- Также, наверно, было и с повестью «Наши лошади», где животные оказались нравственно выше людей?

- Совершенно верно, и мне приятно, что именно так - верно - поняли это произведение, вызвавшее в свое время столько разных толкований.

- Давайте сейчас вернемся к «Новому миру». Мы уже вспомнили о том, что в 1954 году именно в этом журнале состоялась важная для вас публикация очерков «Весной нынешнею года». Tpи с лишним десятилетия спустя, в августе 1986 года, вы стали главным редактором этою издания. Не кажется ли вам это в какой-то мере символичным?

- Символика тут или случайность - не знаю. К «Новому миру» у меня, конечно, была старая, глубокая привязанность, и если бы мне предложили возглавить другой журнал, то я бы просто не пошел на это.

- Хронологически это период, предшествующий «перестройке». Уже то, что во главе знаменитою журнала стал беспартийный писатель, представляется значительным. Согласившись на руководство им, вы поставили какие-либо предварительные условия Союзу писателей СССР или получили их от этой организации, от других инстанций?

- Нет. Мне было важно только одно - чтобы никто не вмешивался в мои дела. Больше ничего. И в этом отношении проблем не было. Никаких директив я также не имел. Вообще сначала я предполагал, что останусь на этом посту года два-три, но, как видите, прошло уже больше, а я все еще не ухожу. За тот срок, который я первоначально себе наметил, мне хотелось прежде всего вернуть читателю Солженицына, Платонова, Пастернака. Сейчас это сделано, но возникают и возникают новые задачи.

- С публикациями Солженицына, кажется, у вас все-таки имелись сложности?

- Самым большим препятствием для этого оказался он сам. И вот почему: Александр Исаевич с самого начала поставил условием, что начинать печатать его нужно с «Архипелага» как с главной книги. Если бы такого условия не было, то романы «В круге первом», «Раковый корпус» можно было бы увидеть в журнале года на полтора раньше, то есть такие публикации можно было бы начать весной 1988 года. Но он был против. Я даже думал, что это обычное, свойственное ему упрямство. Однако в конце концов я понял, что он был прав. Потому что если бы мы напечатали сначала эти романы, то потом нам могли бы сказать: «Ну, нельзя же всего Солженицына напечатать!..» Когда же первым был «Архипелаг», то это уже принципиальное явление. Все остальные вещи писателя уже не представляли трудностей для выхода в свет. Публикация «Архипелага» стала решающим моментом - с этого времени в Советском Союзе перестала существовать цензура. Кстати, догадайтесь, кто помог мне напечатать Солженицына? Главлит! И вот почему. К тому времени у этой организации уже не осталось каких-то запретительных функций, кроме охраны военных и прочих государственных тайн. Получая для знакомства наши материалы, Главлит был обязан лишь пересылать их в ведомственные цензуры (они сохранились), если считал это нужным. Причем, посылая тексты, скажем, военным, атомщикам и т.п., высказывал свое мнение - претензий с их стороны не имеется. Солженицын попал именно в число авторов, которых не требовалось предоставлять ведомствам.

- Вы говорите, что цензура перестала существовать, но тут же отмечаете наличие ведомственных цензур!

- Да, они сохранились, и вот от них-то я натерпелся... Но это все же другой вид цензуры. И с ней тоже можно бороться. Вы даже не представляете, сколько генералов перебывало у меня в кабинете. В связи с публикацией «Стройбата» Сергея Каледина. Но он тоже, между прочим, сам во многом напортил дело, вмешиваясь не в свои дела, подчас бестактно. Однако дело завершилось тем, что, внеся незначительные поправки, причем сделанные самим автором, мы эту вещь все-таки напечатали. До того была очень и очень трудная история с публикацией «Чернобыльской тетради» Медведева - там против выступили атомщики. Схожая ситуация была с материалом Адамовича..
.
- Солженицын в последние годы совершенно исчез из виду западных журналистов. Он не дает никаких интервью журналам и газетам, его не слышно и не видно в радио- и телепередачах. Репутация «вермонтского затворника», которую он имел до начала перестройки (то есть с этого момента такое исчезновение приобрело совершенно удивительный характер) сейчас еще больше утвердилась за ним. Как вам удается поддерживать с ним связи?

- По почте, телеграфом. Работающий в «Новом мире» редактором Вадим Михайлович Борисов ездил к нему в Америку на целый месяц. Вместе они подготавливали публикации для журнала. Правда, надо заметить, что Борисов не случайный человек для Солженицына, а его давний друг. Александр Исаевич по русскому обычаю даже близкий родственник Борисова, так как крестил его детей. Борисов также крестный отец кого-то из детей Солженицына.

- А у вас есть личные контакты с Александром Исаевичем?

- Со времени его изгнания из страны я его не видел, но мы переписываемся. Не так часто, правда, но со своей стороны я отправил ему три-четыре письма, и от него получил примерно столько же.

- Видимо, это не сугубо деловая переписка?

- Нет. Это и литературные письма, которые когда-нибудь, думаю, увидят свет. Это очень интересные письма. Пишет он о том, что не мыслит своего возвращения на родину в качестве туриста. Хочет умереть у себя на родине. А я думаю - и это он знает, - что в своей земле он сможет когда-нибудь почивать, но не более того. Зачем сейчас об этом думать! Ему жить надо, и пусть живет и работает для русской литературы, для России!

- Если я верно уловил смысл ваших слов, вы считаете, что возвращение писателя в СССР не принесет ему пользы?

- Нет, если он приедет в гости - это будет замечательно. А вот действительно, если вернется сейчас в страну, то ему просто не дадут писать. Уже сейчас вокруг его имени, вокруг его жены, детей идет столько кривотолков, что все это просто выбьет его из рабочего режима. Куда более продуктивно он сможет писать в отдалении от всего этого. По-человечески мне так кажется... Но я не вправе давать ему советы, да, мне кажется, он их и не любит.

- Все же встретиться с ним вам хочется?

- Как же! Если он не приедет к нам в ближайшее время, то сам поеду к нему, хотя я уже плохо в своем возрасте переношу перелеты через океан. Но также не представляю себе, чтобы наши отношения ограничились только письмами. Это моя мечта - увидеться с ним, поговорить о чем Бог на душу положит.

- Сергей Павлович, Солженицын - огромное явление в русской литературе. И то, что ваш журнал смог вернуть его отечественному читателю, - заслуга колоссальная. Но, помимо всего, как вы знаете, русская литература на Западе существовала прежде и существует теперь. Как вы относитесь к этому пласту культуры, какие произведения представляют для вас особый интерес?

- Видите ли, я не рассматриваю «Новый мир» как место, где можно просто заниматься разного рода перепечатками. Мы не печатный станок. Вот, допустим, напечатали мы Набокова. Что мы выбрали? Его эссе о Гоголе. Эта вещь до нас никогда не выходила по-русски. То есть мы перевели ее и тем самым как бы впервые открыли русскому читателю. Пьеса «Происхождение Вальса» Набокова тоже была среди малоизвестных его вещей, когда-то, очень давно печаталась в Париже, в русском журнале, и стала редкостью. Нам этот факт был интересен. Перепечатанный роман Платонова у нас оказался в более полном виде, чем он вышел на Западе. У дочери Платонова мы нашли произведение с несколькими разными финалами. Причем нам было важно не только дать эти версии, но и сопроводить их литературоведческим комментарием. «Доктор Живаго» Пастернака у нас был издан по существу в новой редакции. Дело в том, что, когда Пастернак получил первое русское издание, вышедшее в Италии, он внес в него 632 поправки. Этот пастернаковский экземпляр мы и положили в основу своей публикации. То есть наш журнал стал своего рода научным институтом, где проводится огромная работа. Мы не полиграфисты, а литературоведы - вот в чем дело. И такая работа встречает интерес читателей. Еще бы не так, если наш тираж - 2,7 миллиона экземпляров, а в нашем портфеле - три тысячи рукописей.

- Это в том, что касается произведений писателей, уже покинувших нас. А из тех, что сейчас продолжают работать?

- Состоялась публикация стихов Бродского (и еще собираемся публиковать). Это было важное событие. Я очень хотел получить «Генерала и его армию» Георгия Владимова и был огорчен, узнав, что он уже согласился публиковать эту вещь в другом журнале. Я не могу сказать, конечно, что очень хорошо знаю русскую зарубежную литературу. Возможно, что-то упускаю из виду. Но нынешние русские писатели-эмигранты сейчас часто оказывают на меня такое давление, что я вынужден ему противиться. Они энергичнее, чем наши живущие на родине. Шлют рукописи, звонят, требуют, приезжают... Говорят: «Пока вы меня не напечатаете, не поверю, что у вас перестройка!» Как будто такая сентенция имеет какое-то значение.

- Вы могли бы назвать имена таких авторов?

- Не надо пока их трогать. Но, поверьте, месяца не проходит, чтобы ко мне кто-то не пришел, выложив на стол стопы своих книг, изданных на Западе. «Там издают, вот и вы должны!»

- Извините, но мне кажется, что такой уход от ответа может посеять недоразумения. Неприятная тень может упасть на писателей, поэтов, чья репутация как будто никогда не вызывала сомнения! Скажем, вы не причисляете к такому ряду ни Максимова, ни Бродского, ни каких-либо авторов, тесно связанных с «Континентом»?

- Нет, конечно. Они как раз отнюдь не забрасывают нас рукописями - мы их сами ищем, а не они нас.

- А какие критерии вы вообще имеете при отборе произведений?

- Я не знаю. Никогда никто не знал этого. Это вопрос, на который никогда нельзя было ответить. Как говорил Чехов, у нас целый ряд критериев. Многословие - это плохо. Если в данном произведении его нет, это уже хорошо. Образная система размыта - плохо. Но если не размыта - хорошо. И так далее. Идешь путем исключения недостатков, одного, другого, третьего, десятого и приходишь к хорошему. Но что такое хорошее - само по себе объяснить нельзя. Это в отношении художественной прозы. С публицистикой обстоит по-другому. Мне приносят статью. Кладут на стол. Я читаю и спрашиваю: сколько она проживет? Если вы считаете, что год-два, то забирайте ее обратно. Мне такая публицистика не нужна. Это дело газет, еженедельников. Вот если статья не утеряет значения через четыре-пять лет, тогда другое дело - я ее печатаю.

- Как в целом вы рассматриваете свой журнал?

- Мы рассматриваем себя, конечно, органом перестройки. Меня часто спрашивают, а что я думаю - как всё сложится через год, два? К чему все это приведет? Ведь ситуация в стране крайне сложная. Отвечаю: я не знаю. И никто у нас толком этого не знает. Моя партийность - это беспартийность. Я так жизнь прожил. Пионером я не был, комсомольцем не был, членом партии не был. Но я сделал свой выбор, и если вдруг наступит когда-нибудь момент, когда сторонников перестройки останется всего человек десять, то я буду среди них. Вот это я знаю твердо.

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

литература, Новый мир, Сергей Каледин, Перестройка, Твардовский, Достоевский, Солженицын, Георгий Владимов, Сергей Залыгин

Previous post Next post
Up