"Мне говорят: вы оклеветали страну, народ, правительство". Последнее слово Юлия Даниэля (1966)

Jan 31, 2019 21:42

Ниже размещено последнее слово на суде советского писателя и диссидента Юлия Марковича Даниэля (1925-1988). С 1958 года он публиковал за рубежом повести и рассказы (под псевдонимом Николай Аржак). В 1965 году был арестован и в 1966 - приговорён за эти публикации к 5 годам заключения (вместе с другом, Андреем Синявским: «процесс Синявского - Даниэля») по обвинению в антисоветской агитации. Текст приводится по изданию: Цена метафоры, или преступление и наказание Синявского и Даниэля. / Составит. Е.М. Великанова. - М.: Книга, 1989.



ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ЮЛИЯ ДАНИЭЛЯ

Я знал, что мне будет предоставлено последнее слово, и я думал над тем, отказаться ли мне совсем от него (я имею на это право) или ограничиться несколькими обычными формулировками. Но потом я понял, что это не только мое последнее слово на этом судебном процессе, а может быть, вообще мое последнее слово в жизни, которое я могу сказать людям. А здесь люди - и в зале сидят люди, и за судебным столом тоже люди. И поэтому я решил говорить. В последнем слове моего товарища Синявского прозвучало безнадежное сознание невозможности пробиться сквозь глухую стену непонимания и нежелания слушать. Я настроен не так пессимистически. Я надеюсь вспомнить еще раз доводы обвинения и доводы защиты и сопоставить их. Я спрашивал себя все время, пока идет суд: зачем нам задают вопросы? Ответ очевидный и простой: чтобы услышать ответ, задать следующий вопрос; чтобы вести дело и в конце концов довести его до конца, добраться до истины. Этого не произошло. Я не буду голословен, я еще раз вспомню, как все это было.

Я буду говорить о своих произведениях - надеюсь, меня простит мой друг Синявский, он говорил и о себе и обо мне - просто я свои вещи лучше помню. Вот меня спрашивали: почему я написал повесть "Говорит Москва"? Я отвечал: потому что я чувствовал реальную угрозу возрождения культа личности. Мне возражают: при чем здесь культ личности, если повесть написана в 1960-61 году. Я говорю: это именно те годы, когда ряд событий заставил думать, что культ личности, возобновляется. Меня не опровергают, не говорят, мол, вы врете, этого не было, - нет, мои слова просто пропускают мимо ушей, как если бы этих слов не было. Мне говорят: вы оклеветали страну, народ, правительство своей чудовищной выдумкой о Дне открытых убийств. Я отвечаю: так могло быть, если вспомнить преступления во время культа личности, они гораздо страшнее того, что написано у меня и у Синявского. Все, больше меня не слушают, не отвечают мне, игнорируют мои слова. Вот такое игнорирование всего, что мы говорим, такая глухота ко всем нашим объяснениям - характерны для.этого процесса.

По поводу другого моего произведения - то же самое: почему вы написали "Искупление"? Я объясняю: потому что считаю, что все члены общества ответственны за то, что происходит, каждый в отдельности и все вместе. Может быть, я заблуждаюсь, может быть, это ложная идея. Но мне говорят: "Это клевета на советский народ, на советскую интеллигенцию". Меня не опровергают, а просто не замечают моих слов. "Клевета" - это очень удобный ответ на любое слово обвиняемых, подсудимых. Общественный обвинитель, писатель Васильев, сказал, что обвиняет нас от имени живых и от имени погибших на войне, чьи имена золотом по мрамору написаны в Доме литераторов. Я знаю эти мраморные доски, знаю эти имена павших, я знал некоторых из них, был с ними знаком, я свято чту их память. Но почему обвинитель Васильев, цитируя слова из статьи Синявского - "...чтобы не пролилась ни одна капля крови, мы убивали, убивали, убивали..." - почему, цитируя эти слова, писатель Васильев не вспомнил другие имена - или они ему неизвестны? Имена Бабеля, Мандельштама, Бруно Ясенского, Ивана Катаева, Кольцова, Третьякова, Квитко, Маркиша и многих других. Может, писатель Васильев никогда не читал их произведений и не слышал их фамилии? Но тогда, может быть, литературовед Кедрина знает имена Левидова и Нусинова?

Наконец, если обнаружится такое потрясающее, незнание литературы, то, может быть, Кедрина и Васильев хоть краем уха слышали о Мейерхольде? Или, если они далеки вообще от искусства, может быть, они знают имена Постышева, Тухачевского, Блюхера, Косиора, Гамарника, Якира. Эти люди, очевидно, умерли от простуды в своих постелях - так надо понимать утверждение, что "не убивали"? Так как же все-таки, - убивали или не убивали? Было это или не было? Делать вид, что этого не было, что этих людей не убивали - это оскорбление, простите за резкость, плевок в память погибших. Нам говорят: оцените свои произведения сами и признайте, что' они порочны, что они клеветнические. Но мы не можем этого сказать, мы писали то, что соответствовало нашим представлениям о том, что происходило. Нам взамен не предлагают никаких других представлений, не говорят, были такие преступления или не были, не говорят, что нет, люди не ответственны друг за друга и за свое общество, - просто молчат, не говорят ничего. Все наши объяснения, как и сами произведения, написанные нами, повисают в воздухе, не принимаются в расчет.

Общественный обвинитель Кедрина, выступая здесь, почти целиком, с некоторыми лирическими отступлениями и добавлениями, прочла свою статью "Наследники Смердякова", опубликованную в "Литературной газете" еще до начала процесса. Я-позволю себе остановиться на этой статье, потому что она фигурирует на процессе как обвинительная речь, и еще по одной причине, о которой я скажу позднее. Вот Кедрина, начиная свой "литературный анализ" повести "Говорит Москва", пишет о герое этой повести: "А убивать хочется. Кого же?" В том-то и дело, что моему герою не хочется убивать. Это ясно видно из повести. И, между прочим, это не только мое собственное мнение, со мною согласен в этом гражданин председательствующий; во время допроса свидетеля Гарбузенко он спросил: "Как вы, коммунист, относитесь к тому, что герою повести приказывают убивать, а он не хочет?" Я благодарен председательствующему за это точное определение позиции героя. Нет, я не считаю, что мнение председательствующего должно быть обязательным для литературоведа Кедриной, у нее может быть собственное мнение о произведении, но как оно обосновывается?

Bот что пишет Кедрина: "Положительный герой грезит о студебеккерах - одном, двум, восьми, сорока, которые пройдут по трупам". Я возвращаюсь к этому отрывку, он цитировался в статье и здесь на суде. А между прочим, написано не так, как здесь приводится; ни разу не цитировался этот отрывок полностью: "Ну, а эти, заседающие и восседающие... как с ними быть? А 1937-й год, когда страна билась в припадке репрессий? А послевоенное безумие? Неужто простить?" (Я цитирую по памяти, но точно). Эти две фразы тщательно опускаются. А почему? Потому что там мотивы ненависти, а об этом уже надо спорить, надо объяснять как-то, гораздо проще их не заметить. Дальше то, что здесь приводилось: "Нет. Ты еще помнишь, как это делается? Запал. Сорвать предохранительное кольцо, швырнуть. Падай на землю. Падай! Рвануло. А теперь - бросок вперед. На бегу - от живота веером. Очередь. Очередь. Очередь..." Дальше в представлении героя все смешивается - "Русские, немцы, румыны, евреи, венгры, грузины, бушлаты, плакаты, санбаты, лопаты..."

Я привожу этот отрывок, где, действительно, кровавая каша и все прочее весьма не аппетитно: "А почему у него такое худое лицо? Почему на нем гимнастерка и шлем со звездой? По трупам прошел студебеккер, два студебеккера, сорок студебеккеров, и ты все так же будешь лежать распластанный... Все это уже было!" Это называется грезить? Мечтать о студебеккерах, которые пройдут по трупам?! Ужас героя перед этой картиной, отвращение - выдавать за мечты?! "Обыкновенный фашизм". - Прямо так и пишет. Но то, что это фашизм, - это ведь надо подкрепить, и вот Кедрина пишет: "Эту программу "освобождения" от коммунизма и советского строя "герой" повести пытается обосновать, с одной стороны, заверениями, будто идея "открытых убийств" берет начало "в самой сути учения о социализме", с другой, что вражда - в природе человеческого общества вообще". Кстати, в повести нет ни единого слова о советском строе, об освобождении от советского строя, герой повести как к последнему прибежищу обращается к имени Ленина ("Не этого он хотел - тот, кто первый лег в мраморные стены").

Так все-таки, кто пытается обосновать программу "освобождения" - герой повести или не герой? Я, когда прочел об этом у Кедриной, подумал грешным делом, что это опечатка, типографская ошибка - вместо "отрицательный герой" или "другой герой" напечатали просто "герой", и получилось, как будто речь идет все время об одном и том же человеке, о моем положительном герое. Но нет! Эти же слова прозвучали здесь, в зале, снова. А как же в самом деле? Герой не говорит, "что идея открытых убийств лежит в самой сути учения о социализме"? Так вот: к герою повести приходит его приятель Володя Маргулис, неумный и ограниченный человек. "Он пришел ко мне и спросил, что я обо всем этом думаю" ( "я" - это герой, повесть от первого лица). И Володя Маргулис "стал доказывать, что все это лежит в самой сути учения о социализме". Так как же, герой это говорит или другой персонаж повести? А герой говорит вот что: "За настоящую советскую власть надо заступиться", герой говорит, что наши отцы делали революцию и мы не смеем думать о ней плохо. Это что, герой повести "обосновывает программу освобождения от коммунизма и советского стрЬя"? Неправда! А кто говорит, что "все друг друга в ложке воды утопить готовы"? Что "скоро звери, единственным связующим звеном между людьми будут"?

У Кедриной получается, что это тоже "положительный герой". Неправда! Это говорит полубезумный старичок-мизантроп, и герой с ним спорит. Как же обстоит дело с идейным обоснованием псевдопризыва к расправе, к террору и освобождению от коммунизма и советского строя? А вот так, как говорю я, а не так, как утверждает Кедрина. Повесть была прочитана не так, как написана, а нарочито, предвзято, так, как ее невозможно прочесть. В вину Синявскому и мне ставится все - в частности, то, что у нас нет положительного героя. Конечно, с положительным героем легче, есть кого противопоставлять отрицательному. А наши ссылки на других писателей, у которых нет положительных героев, воспринимаются, во-первых, как попытки сравнить себя с этими большими писателями. А во-вторых, очень простой ответ: когда речь идет о Щедрине, то в его произведениях присутствует положительный герой, это народ. Очевидно, незримо присутствует, так как тот народ, который изображен в "Истории одного города", вызывает жалость, а не восхищение. И в "Господах Головневых" народ - положительный герой? А ссылка на сказку о том, как мужик двух генералов прокормил, - просто стыдно это слушать. Кедрина, видно, считает, что этот мужик, который из своих волос силки сделал, чтобы для генералов дичи добыть, мужик, который добровольно в рабство идет, это положительный образ русского народа? Михаил Евграфович Щедрин с этим не согласился бы!

Я не стал бы ссылаться на статью Кедриной, если бы вся система аргументации обвинения не лежала в той же плоскости. Ну как доказать антисоветскую сущность Синявского и Даниэля? Тут применялось несколько приемов. Самый простой, лобовой прием - это приписать мысли героя автору; тут можно далеко зайти. Напрасно Синявский считает, что только он объявлен антисемитом - я, Даниэль Юлий Маркович, еврей, - тоже антисемит. Все при помощи простого приема: у меня тот же старичок-официант говорит что-то о евреях, и вот в деле имеется такой отзыв: "Николай Аржак - законченный, убежденный антисемит". Может, это какой-нибудь неискушенней рецензент пишет? Нет, это пишет в своем отзыве академик Юдин...

Есть еще и такой прием: изоляция отрывка из текста. Надо выдернуть несколько фраз, купюрчики сделать - и доказывать все, что угодно. Самый убедительный пример этого приема - как "Говорит Москва" сделали призывом к террору. Тут все время ссылаются на эмигранта Филиппова: вот кто правильно оценил ваши произведения (вот кто, оказывается, высший критерий истины для государственного обвинителя) . Но даже Филиппов не сумел воспользоваться такой возможностью. Казалось бы, уж чего лучше, - если там есть призыв к террору, то уж Филиппов сказал бы: вот как подпольные советские писатели призывают к убийствам, к расправе. Но даже Филиппов не смог этого сказать.

Еще один прием: подмена обвинения героя вымышленным обвинением советской власти - то есть автор говорит какие-то слова, разоблачая героя, а обвинение считает, что это про советскую власть говорится. Вот пример. Обвинительное заключение построено в большей части на отзыве Главлита. Вот в отзыве Главлита говорится буквально следующее: "Автор считает возможным в нашей стране проведение Дня педераста". А на самом деле речь идет о приспособленце, цинике, художнике Чупрове, что он хоть про День педераста станет плакаты писать, лишь бы заработать, это про него главный герой говорит. Кого он тут осуждает - советскую власть или, может, другого героя?

В обвинительном заключении, в отзыве Главлита, в речах обвинителей прозвучали одни и те же цитаты из повести "Искупление". А что это за цитаты? "Тюрьмы внутри нас" - это выкрик героя повести Вольского. Да, это сильное обвинение по адресу всех людей. И я вовсе не старался, как тут говорил Васильев, изобразить дело так, будто я занимаюсь изящной словесностью; я не пытаюсь уйти от политического содержания моих произведений. В этих словах Вольского есть политическое содержание - но что следует за этими выкриками? Кто это кричит? Это кричит безумный человек, он сошел с ума. Он вскоре оказывается в психиатрической больнице. Еще один, тоже очень простой, но очень сильный прием доказательства антисоветской сущности: выдумать идею за автора и сказать, что в произведении есть антисоветские выпады, когда их там нет. Вот рассказ "Руки". Мой защитник Кисенишский аргументированно доказал, что в этом рассказе нет антисоветской идеи, как его ни толкуй. Возражая ему, Кедрина сказала: "Вы посмотрите, с какой вообще несвойственной ему выразительностью и яркостью Даниэль изобразил сцену расстрела".

Прошу, очень прошу, вдумайтесь, что вы сказали: яркость и выразительность описания служат для доказательства антисоветской сущности. Это был ответ на выступление защитника по поводу рассказа "Руки" - и ни слова больше. Если говорить об этом рассказе, то я прошу вас всех: вот вы сейчас придете домой, подойдите к своим книжным полкам, возьмите книгу, раскройте ее и прочтите про то, как красный командир был направлен в команду, которая проводила расстрелы. Он почернел и высох на этой работе, он возвращается домой, шатаясь, как пьяный. И расстреливал он не священников, а хлеборобов, есть там даже такая деталь, я ее хорошо помню: он вспоминает руку расстрелянного, заскорузлую, как конское копыто. Ему очень плохо, очень трудно и очень страшно, он даже оказывается несостоятельным как мужчина, когда остается с любимой женщиной. Ну так что же, подходит этот отрывок под формулировки, которые звучат в обвинительном заключении - что классовая политика репрессий против советского народа и нравственно и физически калечит людей... Я сейчас, как вы, вероятно, догадались, пересказал одну из глав "Тихого Дона". Действующие лица - красный командир Бунчук и Анна.

Как нас еще обвиняют? Критика определенного периода выдается за критику всей эпохи, критика пяти лет - за критику пятидесяти лет, если даже речь идет о двух-трех годах, то говорят, что это про все" время. Обвинители стараются не замечать, что вся статья Синявского обращена в прошлое, что там даже все глаголы стоят в прошедшем времени: "мы убивали" - не "убиваем", а "убивали". И в моих произведениях, кроме рассказа "Руки", - о 50-х годах, о времен, когда была реальная угроза реставрации культа личности. Я говорил об этом все время, это видно из моих произведении - не слышат. И, наконец, еще один прием - подмена адреса критики: несогласие с отдельными явлениями выдается за несогласие со всем строем, с системой.

Вот, вкратце, методы и приемы "доказательства" нашей вины. Может быть, они не были бы такими для нас страшными, если бы нас слушали. Но правильно сказал Синявский - откуда мы взялись, вурдалаки, кровопийцы, не с неба же упали? И тут обвинение переходит к рассказу о том, какие мы подонки. Пускаются в ход страшные приемы: обвинитель Васильев говорит, что за тридцать сребреников, пеленки, нейлоновые рубашки мы продались, что я бросил честный учительский труд и ходил с протянутой рукой по редакциям, вымаливая переводы. Я мог бы просить жену, и она принесла бы ворох писем от поэтов, которые просят меня переводить их стихи. Не на легкие переводческие хлеба я ушел от обеспеченного преподавательского заработка, а потому, что с детства мечтал о поэтической работе. Первый перевод я сделал, когда мне было двенадцать лет. Какие это легкие хлеба, любой переводчик знает. Я оставил обеспеченную жизнь, обменял ее на необеспеченную. Я относился к этому как к делу своей жизни, никогда не халтурил. Среди моих переводов были, может быть, и плохие, и посредственные, но это от неумения, а нё от небрежности.

Странно, что в этой области, где юрист должен быть безупречным, государственный обвинитель не признает фактов. Сначала я думал, что он оговорился, когда сказал, что мы сознавали характер своих произведений: в 1962 году была радиопередача, а после этого послали за границу "Говорит Москва", "Любимов". Позвольте, а что передавали? Ведь как раз "Говорит Москва" и передавали по радио - что же, я во второй раз послал эту повесть, что ли? Я подумал, что это оговорка. Но дальше снова то же: ссылаясь на статью Рюрикова, государственный обвинитель говорит - они были предупреждены, они знали оценку и послали "Любимов" и "Человек из МИНАПа". Когда опубликована статья Рюрикова? В 1962 году. Когда отправлены рукописи? В 1961 году. Оговорки? Нет. Это государственный обвинитель добавляет штришок к моей личности, злобной, антисоветской.

Любое наше высказывание, самое невинное, такое, какое смог бы произнести любой из сидящих здесь, перетолковывается: «В „Говорит Москва" речь идет о передовице в „Известиях"» - "А-а, вы издеваетесь над газетой "Известия". - "Не над газетой, а над газетным штампом, над суконным языком". - Мне злорадно говорят: "Наконец-то вы заговорили своим голосом!" Неужели сказать о газетных штампах, о суконном газетном языке - антисоветчина? Мне это непонятно. Хотя нет; в общем-то все понятно... Ничто здесь не принимается во внимание - ни отзывы литературоведов, ни показания свидетелей. Вот, говорят, Синявский антисемит; но ни у кого не возник вопрос, откуда тогда у него такие друзья: Даниэль - ну, хоть Даниэль сам антисемит, но моя жена Брухман, свидетель Голомшток или эта мило картавившая здесь вчера свидетельница, которая говорила: "Анд'ей хо'оший человек..."

Проще всего - не слышать. Все, что я сказал, не значит, будто я считаю себя и Синявского святыми и безгрешными ангелами и что нас надо сразу после суда освободить из-под стражи и отправить домой на такси за счет суда. Мы виноваты - не в том, что мы написали, а в том, что отправили за границу свои произведения. В наших книгах много политических бестактностей, перехлестов, оскорблений. Но 12 лет жизни Синявского и 8 лет жизни Даниэля - не слишком ли это дорогая цена за легкомыслие, за непредусмотрительность, за просчет?

Как мы оба говорили на предварительном следствии и здесь, мы глубоко сожалеем, что наши произведения использовали во вред реакционные силы, что тем самым мы причинили зло, нанесли ущерб нашей стране. Мы этого не хотели. У нас не было злого умысла, и я прошу суд это учесть. Я хочу попросить прощения у всех близких и друзей, которым мы причинили горе. Я хочу еще сказать, что никакие уголовные статьи, никакие обвинения не помешают нам - Синявскому и мне - чувствовать себя людьми, любящими свою страну и свой народ. Это все. Я готов выслушать приговор.

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

СССР, Юлий Даниэль, диссиденты, репрессии, Синявский

Previous post Next post
Up