Алесь Адамович: "История не знала более целенаправленно жестокой системы, чем наша"

Sep 07, 2018 21:09

Александр (Алесь) Михайлович Адамович (1927-1994) - белорусский советский писатель, сценарист и литературовед, критик. Доктор филологических наук (1962), профессор (1971), член-корреспондент АН БССР (1980). Ниже размещена первая часть интервью Алеся Адамовича "Какая неволя слаще..." 1989 года. Текст приводится по изданию: Фомин В. Кино и власть. Советское кино 1965-1985 гг. Документы, свидетельства, размышления. - М.: Матерник, 1996. Первую часть интервью можно прочесть здесь.



И вот собрался худсовет на следующий день вместо съемок. Из ЦК пришел помощник Кузьмина, он занял позицию защитительную: «Хоть есть тут серьезные недочеты, но все-таки мы считаем, что для Белоруссии такой фильм нужен и просим оставить его в работе...». Однако уже была проведена соответствующая работа среди некоторых режиссеров (Добролюбов там, еще кое-кто), которые были раздражены тем, что приехал «варяг» из Москвы и будет нам показывать, как надо делать кино, а мы и сами с усами. Павленок - хитер! - не пришел. Ведет заседание Даль Орлов. И вот пошли выступления, большинство - подчеркнуто восхищенных по отношению к сценарию (потому что люди поняли, для чего приехали Орлов и Павленок, и, значит, надо защищать собрата).

Даль Орлов сидит, ногой покачивает и ждет момента, когда скажет свое решающее слово. Я тоже произнес речь. Боюсь, очень лестную для Климова, но очень дразнящую в адрес Комитета, Даля Орлова, Павленка и Ерма- ша - и очень вредную для нашего дела, потому что вместо того, чтобы смягчить и сгладить, я все заострил. Я сказал прямо Далю Орлову: «Вам что, не страшно, Даль Константинович?» Он: «О чем вы?» А я: «Пройдет время, и единственная причина, по которой вы останетесь в истории кино, будет - это тот самый Даль Орлов, который не дал Климову сделать фильм?» - «Ну, знаете!..»

Видим, дело идет к концу: по репликам, по замечаниям - дело пахнет жареным. А у нас висел портрет Гитлера там, и напротив него в станке закреплена была винтовка, боевая, но заряженная холостым патроном. И тут начал говорить Даль Орлов, он перечислял требования кинокомитета, одно завальнее другого, любое из них прими - картины нет: убрать Гитлера и его расстрел, убрать говорящее болото, «кольцевой бой», то, се... Я, видя наглую самоуверенную физиономию функционера, который радуется, что может растоптать, унизить режиссера, испытал сильнейшее желание с этой винтовкой похулиганить. Взять ее, изобразить контуженого: «А жизнь не дорога!» - и в пузо. Холостым, конечно. Потом я Элему говорил: «А зря вы меня не пустили. Конечно, он бы не умер со страху, но заикаться бы стал, и мы его не смотрели бы потом по «Кинопанораме», где он надоедал нам в течение стольких лет».

Даль выступил, поддержал его перед этим Добролюбов, еще там один или два, и хотя в основном все были за картину, но поняли, что фильма не будет, закрывают. А за нас настолько были все, что шоферы, возившие начальство (комитетчиков и директор а студии), потом рассказывали нам, о чем они там в машинах сговариваются. Мы сами их не спрашивали, просто они тоже были на нашей стороне: все понимали, что Климов приехал не для того, чтоб искать себе какие-то выгоды, что его сюда привело сердце, чистая душа. Он действительно как-то признался, что когда в первый раз был в Хатыни и увидел эти мертвые колодцы и печки, сказал себе, что жить не буду, но сделаю эту картину. И вот все оборвалось. Для меня - интересная работа с интересным режиссером. Мне действительно хотелось сделать такую картину. Я был в Лидице - убитой чешской деревне, а во Франции есть Орадур, и это известно всему миру, а про Хатынь никто не знает, хотя у нас сотни и сотни таких орадуров и лидиц. Мне казалось, что если такую кинокартину сделать, то про Хатынь узнает весь мир. А проза - это проза, ее надо еще перевести, прочесть, да и кто читать будет...

И все же для меня, как я уже говорил, закрытие фильма не было безвыходной трагедией, ибо у меня еще была моя литература, а для Климова это был удар страшнейший. Когда провожал его на поезд, он вдруг сказал: «Ухожу из кино, возвращаюсь к своим конструкторским, авиационным делам, больше с этими связываться не буду». Я понял, что это он от боли, от обиды, что всем своим существом он против расставания с кино. Но такая это была ошибка, что он тяжело заболел какой-то страшной и непонятной болезные. У него все это пошло в раны: стоило чуть поволноваться, и все тело покрывалось сплошными язвами. Бедная Лариса два года смазывала, лечила его какими-то травами. Комитетчики загнали его до предела - представляю, что он за эти два года пережил, тогда это были еще и физические мучения - любая мысль, любой разговор об этой картине снова открывали язвы. А ведь это я, волей или неволей, но это я человека в такое дело вовлек.

Когда Машеров вышел из больницы, ему происшедшее подали так: понимаете, мы попросили всего-то парочку сделать поправок, а они наотрез отказались... Еще до закрытия Ермаш вызывал нас к себе несколько раз и пытался не все двенадцать пунктов, а по частям навязать. И всегда это выглядело так: мы приходили, Элем - весь напряженный, готовый к схватке и к отпору, а я, как оппортунист, садился рядом и пытался сделать все, чтобы они не разбежались, как два шара от столкновения. Потому что страдать будет не Ермаш, а Климов. Поэтому я садился и начинал из себя дурачка разыгрывать, смягчать разговор, ситуацию, а они наносили друг другу удары, у одного краснело лицо от самолюбия и начальственного гнева, у другого глаза белели: «Нет, не уберу ни одного слова». А тот: «Элем, ну, ты же можешь для меня вот это...». Элем поднимался и уходил из кабинета, я задерживался и пытался что-то спасти, но, конечно, безуспешно.

А потом погиб Машеров, и что странно: каждый год минские киночиновники звонили мне, будто по календарю: «Давайте запускаться снова». - «Отлично, звоните Климову». - «Ой, ну причем здесь Климов. Повесть ваша, вы автор...» - «Звоните Климову». - «Ну, Климов, с ним же невозможно разговаривать, вы же знаете, какой он...». Я им говорю: «Вы его не в зятья берете. Без Климова фильм делать не буду». И так длилось лет шесть. Однажды - это было в 83-м или в 84-м году - снова звонок. Я опять: «Звоните Климову». И тут что-то сработало. Они позвонили Климову и предложили нам делать картину.

- Непонятно, почему это произошло?

- Скорее всего, времена стали меняться: страсти вокруг «Агонии» улеглись. Вызывает нас Ермаш, как будто ничего не произошло, как будто не было этих семи лет, не было болезни Климова, не было этого страшного удара, не было никаких хитростей, подлостей, всякой грязи - веселенький, бодренький: «Ну что, начинаем?» Климов сразу: «Я перечитал сценарий, ничего менять не будем». - «А никто и не требует ничего менять! Кто вам сказал?» Но Ермаш остался Ермашом. Когда пришли мы запускать картину, он вдруг говорит небрежно так: «У вас там Гитлера убивают, мальчик не стреляет в Гитлера-ребенка, что вы хотели сказать этим, зачем вам эта сцена?» Отвечаем: «Без этой сцены фильма нет».

«Иназвание фильма у вас «Убейте Гитлера»... Может, поменять?» (Им важно было убрать прежнее название, чтоб вроде как не было семи лет провисания.) Когда мы шли из Госкино, с нами были Герман Климов, Алеша Родионов, Виктор Петров - в общем, ядро киногруппы. По дороге Герман Климов и говорит: «А что, если назвать «Иди и смотри?»» И вот я вижу, из-за названия все может рухнуть, Климов опять как-то закаменел, так и жди взрыва. Я пишу записку, бросаю ему по столу: «Иди и смотри»... Ермаш - цап эту бумажку: «Что, что тут?». Я говорю: вот, шли по дороге и обсуждали такое название. «О, отлично! "Иди и смотри"». Ему любое название подошло бы. Климов смолчал, Ермаш вызывает секретаря: «Готовьте приказ о запуске картины».

Ладно. Мы выходим на улицу, читаем редакторское заключение: сцена с расстрелом Гитлера опять под вопросом. Тут уже Климов завелся. Пошел домой и написал письмо Ермашу: «Я ждал этой картины семь лет, я жил этой картиной, но я отказываюсь делать фильм без этой сцены». Звонок, разговор: «Ну, чего вам там, ладно, ну, хорошо, не будем». Вроде как решили не принимать окончательного решения по этой сцене. Мол, давайте, снимайте, а потом мы посмотрим.

Едем в Минск. Аппаратура, которую Машеров для нас закупил, частично потеряна и испорчена, но какие-то остатки ее мы забрали. Началась работа - такая работа, какой «Беларусьфильм» не видывал: режиссер группой не командовал, не диктаторствовал, не тиранил. Но все работали на пределе. Режиссер себя тиранил. За все время съемок Элем ни разу не съездил в Москву. И это становилось как бы нормой для всех. Другие, конечно, ездили, но он себе этого не позволял, хотя у него там был дом и осиротевший сын. Если он заставлял голодать Алешу Кравченко - нашего главного героя (а Климов считал, что именно в состоянии голодного перевозбуждения парень сможет сыграть некоторые сцены), то он сам тоже ничего не ел. Мы себе жарим-парим, а они неделю голодные, на водичке.

Работа была невероятно трудной. Но, конечно, главные сложности были не на съемочной площадке. Он имел дело и с Ермашом, Павленком, Далем Орловым и прочими «государственными людьми». Постоянно загоняли его в болезнь, загоняли в безработицу, загоняли в тупик. Но везде есть люди. Нам все время помогал Кузьмин Александр Трифонович. Он у нас, можно сказать, входил в группу. Звоним ему, секретарю ЦК КПБ по идеологии: «Коровы у нас нет». Он берется названивать по колхозам: дайте им корову. «Продуктов нет, группу кормить нечем», - звонит по каким-то там райпотребсоюзам. Надо отдать должное этому человеку, который лет десять работал секретарем ЦК по идеологии и понимал, что вся его так называемая идеологическая деятельность мало значит в сравнении с тем, что он режиссеру поможет коров достать для съемок. Александр Трифонович вел свою линию до конца (хотя и не все удавалось), и сейчас это единственный человек в верхах из эпохи застоя (наряду с Машеровым), которого поминаем всегда «не злым тихим словом».

Сделали мы картину, и надо ее сдавать, а ситуация в Минске изменилась: Машеров погиб, замену ему нашли известно какую. Позиции Кузьмина после Машерова резко ослабли, он сам еле-еле держался в ЦК. Но на сей раз он не дрогнул, до конца был с нами. В новой ситуации в ЦК Белоруссии всплыл некто Иван Иванович Антонович (о нем я как-то писал в «Литературке»). Самолюбивый до обморока, не дурачок, марксизмом нашпигованный, лжив, как сорок тысяч курьеров. Поддерживаемый сверху, он стал бороться заместо Кузьмина, а поскольку Кузьмин картину поддерживал и пестовал, значит, надо было картину угробить, заодно отстранить и Кузьмина.

Только Кузьмин куда-то отбыл, как вдруг Антонович затребовал картину в ЦК. Я говорю: «Элем, этого нельзя делать, забодает, и потом уже не выкрутимся». Что-то придумали и не повезли картину. Вернулся Кузьмин, рассказываем ему. Тот все понял. Я позвал на просмотр писателей, Быкова и еще людей. Во время просмотра (я не слышал, мне Элем Германович потом рассказал) наклонился к нему Антонович и говорит: «Вы почти гений, а я человек обыкновенный, и мира у нас с вами не будет никогда». Эго не потому, конечно, что он и впрямь кого-то считал гением, а себя ничтожеством - наоборот, он считал себя все еще непризнанным, неоцененным, а тут какие-то, понимаете ли, щелкоперы и мазилы считают себя творцами! Ну это мы, партия, сейчас поставим на место...

Кончается просмотр и начинается обсуждение и сразу в наступление: мол, это натурализм, это жестокость, это разложение молодежи. Правда, у вас там есть «гениальные сцены» (сказано, конечно, со значением, с гримасой), ну и так далее. Ну, ладно, выступил - и хрен с тобой. Другие тоже высказались. Но мы тут же узнаем, что он уже стукнул в Москву, в ЦК, оттуда позвонили Ермашу: мол, в Миске в ЦК мнения разделились. В Гнездниковском сразу зашустрили, заволновались. С одной стороны, понимают, что времена меняются, уже и с «Агонией» что-то стало проясняться, Климова как будто можно из тисков понемножку выпускать. А с другой стороны, неизвестно, что завтра с новой картиной будет. А тут Московский фестиваль грядет. Тоже надо учесть. И Ермаш начинает тянуть время. Он дает Эл ему пггук пятнадцать замечаний.

Замечания, правда, не совсем убойные, вроде можно с ними что-то делать. А режиссер настолько устал и, видимо, инстинктивно боится нового срыва, в кои веки, но готов пойти навстречу. Убрал чересчур надрывные звуки, вырезал кадр (до сих пор о нем жалею), когда Алеша проваливается в болото и, чтобы успокоить Глашу, котораяпша заним, начинает вдруг петь веселое: «Брось сердиться, Маша, жизнь прекрасна наша...», - а сам в вонючем болоте по шею. Но, наверное, был перебор экспрессии, пережим, зрителю надо вздохнуть дать. Так что, может быть, и на пользу пошло.

И вот настал момент - Ермаш должен принимать картину. Я в это время сильно влез в антиядерные дела, намечалась в тот день встреча с Горбачевым: известный наш ученый Раушенбах, я и еще один фантазер, фанатик телемостов Гольдин Иосиф должны были встретиться с Генсеком, чтобы убедить его организовать всемирный телемост 6-го августа, в день Хиросимы. Ждем, на телефоне сидим: нам сказали, что примет. И пока я сижу, наша картина принимается в Комитете, но прийти на сдачу картины не могу. И тут, к счастью, Горбачев нас не принял: приехал Раджив Ганди - нас в сторонку, и я прибежал в Комитет. Как выяснилось вскоре, бежал я не зря: в зале сплошные Герои труда - Герасимов, Чухрай, Кулиджанов, другие. Ермаш собрал их совет держать. Картина кончается, кто-то из ермашевского аппарата забегает поперед Гертруд: «Ну, товарищи, зритель не пойдет на эту картину». Я нагло в ответ: «Пойдет. Даже побежит». Ну, разговор пустой, конечно. Тут берет слово Герасимов: «Я вот себя спросил: идейно полезная это картина для нашего кино или идейно вредная? Посмотрел, подумал. Она-идейно-полезная. Но, думаю, что вот этот кадр (глаз коровий) или этот - все-таки необязательные для картины...». Вот так диалектично выступил.

Следом Чухрай: «Если бы я делал эту картину, я бы убрал этот кадр под мостом - вот это слабо, хотя картина мощная...». Ну, совсем как Станислав Пилатович: «Вы ему поправьте кепку». Картина снята, режиссер отвечает за ее плюсы и минусы, что не ради «кепки» вас позвал этот хитрован Ермаш, что готовится и происходит очередное надругательство над вашей профессией и все-таки предложенные вам роли исполняете. В целом они картину приняли, поздравили режиссера, но, зная, что судьба ее еще не решена, зная Ермаша и его повадки, зная, что Климов откажется от переделок, они фактически клали картину «на полку». Выступил Кулиджанов. Тогда он был глава Союза кинематографистов, Герой, со Звездой сидит. Он сказал: «Картина мощная, но она| настолько мощная, что вторая половина перебарывает первую, и первая, проигрывает» (оно так и есть, собственно говоря, картина движется по нарастающей - но почему это плохо?). «И надо еще подумать».

Не помню, что он еще там говорил, но это вот главная была мысль. Короче: картина мощная, но надо то, се, пятое, десятое, надо, надо... Ермаш радостно подскакивает: «Нувот, я не просил их... они больше меня понимают, они профессионалы... Они тебе советуют... Поработай, Элем, еще пару недель...». А Климов со знакомыми мне белыми от гнева и отчаяния глазами поднимается и говорит: «Я все ваши замечания учел в прошлый раз, целых пятнадцать. Все до одного. Сейчас же ничего делать не буду. Я уезжаю в Ленинград - можете делать с картиной, что хотите». Ермаш ни слова в ответ - убегает. Он своего добился. Вижу: дело - швах. Подхожу к Кулиджанову и говорю ему: «Вот что. Мы литераторы - говно, но такого дерьма, как вы, киношники, я еще не видел. (О, Господи, вот до чего друг друга доводили!) Вы что, не понимаете, что угробили своего товарища? Мы, писатели, тоже, говорю, по шерсти не гладим, но когда вопрос стоит о жизни и смерти товарища по профессии, такого себе не позволим (хотя, позволяли, конечно, да еще как!!!). Вы же отдали картину и режиссера на растерзание. Вы это собственноручно сделали сейчас».

Кулиджанов, конечно, должен был взорваться, эта горящая Звездочка должна была выстрелить в меня, убить на месте, а он смущенно так, растерянно говорит: «А что произошло? Я не понял.» - «Как вы не поняли? Вы что, не понимаете, что картина ляжет «на полку», что пока с ней туг возня, Минск, тамошнее ЦК уже действует, они картину заморозят, как и все предыдущие фильмы Климова. Поэтому, - я ему говорю, - раз вы угробили, вы идите теперь к Ермашу и вытаскивайте ее».

Так я с людьми вообще не разговариваю, но здесь я понимал, какой это безжалостный удар по Климову, и сам уже никого не жалел. Кулиджанов поворачивается и куда-то уходит. А мы выходим на улицу. Я прошу Элема: «Обождите. Ничего не говорите ребятам про фильм. Пока не появится Кулиджанов». А когда тот вышел, я сразу к нему. Климов с места не стронулся. «Все в порядке. Завтра картина будет принята». Потом был Московский кинофестиваль, все эти праздники, поздравления, столы накрыты, на другом конце стола, по диагонали - Ермаш. Он при всех неосторожно мне кричит: «Ну что, Адамович, доволен?» Я говорю: «Доволен, очень доволен, что я вас десять лет, по крайней мере десять, не увижу...».

- Вы пожили, поработали - в литературе и в кино, и если сравнивать, то где давиловка была сильнее и страшнее, где Ермаши были покрепче?

- Понимаете, тут были как бы разноплоскостные вещи: репрессий было больше, мы знаем, в литературе. Писателей физически уничтожали, пачками. Уничтожено более двух с половиной тысяч писателей. Сколько режиссеров - вы не подсчитывали? Ну, это, видимо, даже пропорционально несопоставимо. Видимо, режиссеры были на виду - этим и объясняется. Их было немного, они были или казались менее опасными и как бы нужнее Сталину в его системе. Они обслуживали напрямую - хорошо или плохо, талантливо или бездарно, но, во всяком случае, направлять и контролировать их было легче, они наперечет, они на виду. А эти сволочи писатели забиваются в свою нору и что-то пишут втихую. И процесс этот неконтролируем. Что он напишет, что он спрячет - узнать невозможно. А потом мы все умрем - все начальники, все Сталины - и все это всплывет. Так лучше дави этих писак, пока они все здесь, под руками. В этом смысле жить писателям было страшнее. Не труднее, а страшнее.

Да, история не знала не просто более жестокой и бесчеловечной, а целенаправленно жестокой и бесчеловечной системы, чем наша, которая изматывала силы, физические и духовные, всего народа под «самыми прогрессивными» и «гуманными» лозунгами и программами. В эту государственную, партийную давильню попадали прежде всего большие таланты - с ними Система любила «повозиться». Даже Сталин - прежде, чем убить. Тем более в последующие послесталинские времена. Вот и этот конкретный случай: зачем было останавливать фильм Элема Климова на самом, так сказать, взлете?

Мне и тогда казалось: их пугает именно талант режиссера, его сила и накал. Ах, у тебя самый пик возможностей-ну, так остынь, осядь, с таким потом не совладаешь, куда тебя понесет, неизвестно! А нам отвечай за тебя! (Перед дачными зрителями: а что скажет Гришин или его теща? А как посмотрит Суслов?) Вот такая похабщина. Но и другое было, чувствовалось. Такая война, как в нашем фильме, им «не подходила». Борис Павленок любил повторять: победили мы или не победили в Отечественной войне? По вашей, мол, картине - не поймешь. И еще: намекаете, какой ценой победили? Под мудрым партийным руководством...

Многое, многое не устраивало в таких фильмах (и соответственно - книгах), где все жестоко, не щадят чувств зрителей, где война, поди, и вообще отрицается, как таковая. (Как так, а «справедливые»?) Мое чувство вины, то, что всегда испытывал перед режиссерами, которые начинали работать со мной, питалось еще и сознанием, что постоянную (начиная с 1956 года) настороженность начальства к моим писаниям и высказываниям приходилось преодолевать и им, режиссерам. Ну, а уж если нелюбовь начальства суммировалась, удваивалась (как в случае с Климовым, которого тоже давно не жаловали), режиссеру было трудно вдвойне. «Из всех искусств кино» и т.д. - ох, пусть бы для вас оно не было «важнейшим». И вообще, как мы вам, писатели, режиссеры и прочие, надоели! А как вы нам!

Вы также можете подписаться на мои страницы:
- в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
- в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
- в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

СССР, цензура, кино, Кулиджанов, Климов, Алесь Адамович

Previous post Next post
Up