Несколько примечаний к лекции про «1%» (см.
аудио и
презентацию с картинками). Мемовую картинку из Леви-Стросса (деревня виннебаго, разбитая в репрезентации на две части, не стыкующиеся друг с другом) удобно применить для понимания политического значения урбанистики, которое связано с тем, что город представляется оператором возврата к политике как средневековой «науке города». Город - это просто идеологический «схематизм», позволяющий сейчас мыслить политические отношения и фундаментальные неравенства так, словно бы их можно было решить и устранить на расстоянии «вытянутой руки», «в шаговой доступности». «Сердце бессердечного мира» или религия современного гражданина, не понимающего, в чем причины именно такого, а не иного распределения совместной жизни. То есть, хотя все Новое время политика и управление формировались в качестве техник дистанцирования и абстрагирования (прежде всего, в виде фискальной политики, практик общенациональных армий, плановых экономик и т. п.), город все еще создает иллюзию, что это не так, что есть некоторое «доступное» пространство, в котором можно встретиться и договориться, одновременно прояснив, что же на самом деле не клеится в общественной жизни. То есть это идеологический интерфейс, который может работать только за счет эмулирования политики как «de civitate doctrina», т. е. decision making в непосредственно данном сообществе горожан-буржуа.
Интересно, как политические оппозиции урбанистики, которые воспроизводятся в ней со времен Джейн Джекобс, проецируются на деревню виннебаго. Так,
Сеннетт недавно воспроизвел оппозицию «умного города» и живого города (с непременным sense of community), в варианте, например, Масдар vs. Бостон. В одном случае - строительства «умного города» с нуля (отсылающего к старым моделям технологических космополисов) - провозглашается первая ложная возможность решения антагонизмов, раздирающих общество: взмыть вверх над деревней виннебаго, создать «объективный план», и уже потом на его основе предлагать определенные инженерные и социальные решения. Надо просто «увидеть, как оно есть». Этот подход, естественно, ближе тем, кто склонен к «концентрической» модели деревни: именно из центра проще всего взирать сверху. Дело в том, что «концентрическая картина» (предлагаемая более привилегированными индейцами) всегда коннотирует саму реальность: идеология строится на невозможности помыслить такую реальность, которая не была бы строго упорядочена и гармонизирована, а потому концентрические круги (мандала и пр.) - это просто рентгеновский снимок идеологии как таковой. Такое инженерно-объективистское решение, хотя и упускает проблему антагонизма, который никогда не имеет объективного отображения (например, когда люди уже поругались, неизвестно, из-за чего они продолжают ругаться, а это ретроспективно стирает и любую возможную «причину», сводимую до статуса «повода»), все же логично вытекает из схематизма города как машины политической репрезентации: вид сверху - это все еще близкий вид, противоречивость которого именно в том, что «непосредственная данность» города (город на ладони) уже требует определенного дистанцирования, взгляда from space. То есть, чтобы реализовать «буржуазную публичную сферу», представить ее в качестве непосредственности, надо отвлечься и посмотреть извне, составить объективный план функционирования деревни в качестве набора механизмов и опций.
Противоположное идеологическое решение - это иррегулярная жизнь города как источник политического решения: внешнее решение антагонизма отрицается в пользу герменевтической самопроизвольности и аутентичности, которые должны создать общую смысловую рамку, производимую «подчиненными» индейцами, которые рисуют довольно хаотичный образ верха/низа и множества случайных точек дислокации. То есть надо не отвлекаться от города, пытаясь посмотреть на него свысока, а «углубиться» в него, вжиться, в надежде, что именно такое вживание позволит покончить с антагонизмом как разорванностью города на несколько частей, которые не находят объективного представления (кто-то всегда не свой, но не известно, почему). Понятно, что такое решение не позволяет обнаружить в самой этой «хоре» города источник антагонизма, а скорее подвергает его вытеснению. Поэтому, скажем, обычное (анти)утопийное решение предполагает не только «инженерно-модернистскую» практику умного управления, но и аутоконтроль позитивных чувств и признания: только в городе, где все граждане радуются общению друг с другом, системы безопасности и канализации работают без перебоев. «Добрый город» должен обязательно находится под присмотром автоматической системы охраны (например, у Шекли в «Координатах чудес» Кармоди встречает чрезвычайно умный и заботливый город-автомат Беллуэзер, из которого убежали все жители, именно потому, что он слишком заботлив и слишком печется об их хорошем настроении). «Умный город» - это и есть «живой город». Антиутопия - это, прежде всего, склеивание «умного города» с низовым и хаотичным городом «улочек и площадей»: в ней одно решение является условием другого, создавая циклическую структуру «управления/искренности», но в то же время одно условие дезавуирует другое.
Другое замечание связано со американской практикой обработки антагонизма, которая, в частности, была рассмотрена и в
статье про «South Park», то есть практикой истолкования антагонизма как гармонии и синтеза: разрыв нужен именно для того, чтобы части общества находились в гармоничном сочетании друг с другом. Этот политический фантазм демонстрирует значение борьбы вокруг дарвинизма и intelligent design. Собственно, «разумный дизайн» - это естественно-научный перевод американской системы отвержения антагонизма как такового: именно там, где мы как будто видим борьбу и случайность (в живой природе и естественном отборе), на самом деле, то есть на более глубоком уровне, реализуется симметрия и гармоничное соединение, значительно превосходящее примитивные «часовые» модели. В этом смысле борьба за дарвинизм - это едва ли не борьба против самих оснований американской политики, как они были заложены отцами-основателями и оформителями. Что многими именно так и считывается.
Наконец, третье, также маргинальное для лекции, замечание: хотя авторы теории антагонизма (прежде всего, Муфф) в какой-то мере поддерживали теорию политизации Шмитта, интереснее представить ее именно в качестве варианта отрицания/стирания антагонизма. Интересной подробностью теории Шмитта является колебание между «онтологическим» и «онтическим» уровнями: с одной стороны, оппозиция друг/враг является специфицирующей для определенного региона (таким образом получается, что, Шмитт занимается онтической проблемой), с другой - при определенной «интенсификации» любая оппозиция распадается (и «оформляется») до политической, а потому регион становится онтологическим условием (если огрублять, этот ход повторяет превращение «подготовительной» части «Бытия и времени» как всего лишь герменевтического исследования в собственно онтологию). Но проблема в том, что даже «онтологическая» политика оказывается списана с региональной в том смысле, что она определяется жестким различием, которое само выстроено в качестве ориентира, вектора движения и действий. Логика регионализации - это логика именно ориентации, распределения в соответствии с четкой символизацией, позволяющей определить важное и неважное, родовое и видовое, второстепенное и первостепенное. Мышление в пространстве (додеконструктивистских) оппозиций - это мышление региональное, поскольку оно, принимая неравнозначность членов оппозиции, в то же время предполагает, что сама оппозиция работает в качестве надежного инструмента символизации, позволяющего выписать ментальный ландшафт: переходя из политики в экономику, мы сразу понимаем, в чем тут дело, куда идти, какими принципами руководствоваться и т. д.
То есть региональная онтология - это именно «построенная» онтология ориентации, которая сама определяется «важным» и «неважным», распределением значений. В каждой оппозиции мы всегда можем понять, какой член главнее и на что ориентироваться в собственных действиях. Но даже когда Шмитт пытается перевести эту игру в онтологический план, он просто выделяет сам принцип оппозиционности в качестве «голого» региона (или placeholder'а «региона вообще»), то есть принципа «региональности», который, что интересно, обнаруживается в качестве остатка крушения всех остальных регионов. Что такое «друг и враг», если не пустой формальный принцип любой символизации, уже прочитанной как система положительных/отрицательных стимулов, разметки пространства векторами «к» и «от», «притяжения» и «сопротивления»? В «содержательных» оппозициях (экономики, искусства, личной жизни и т. д.) «политическое» вылавливает именно их стимульную природу, но именно этим показывает, что исходно региональность мыслится «политическим» в качестве предела онтологии как таковой: за возможностью стимула и мотива ничего не существует (это, кстати, подводит к другой линии сопоставления фундаментальных онтологий и бихевиоризма). Иначе говоря, мыслить политически - это мыслить в качестве предела региона саму региональность. Если лишить оппозицию ее мотивирующей природы, оппозиция просто развалится, и, по Шмитту, у нас не будет ни онтологии, ни онтики. То есть, даже если удалить все онтические массы, гравитационное поле значений/ориентаций как собственно принцип региональности останется, и оно-то и называется «политическим» (представляя собой абстрактное векторное пространство мотивации как таковой: в этом смысле, политическое в онтологической развертке - это вычленение «чистого» принципа патологического по Канту, то есть процедура, прямо противоположная кантовскому выписыванию принципов чистого практического разума).
Онтологическое условие мыслится в качестве структуры региона, но не в качестве антагонизма, то есть невозможности ориентации или дезориентации. Именно поэтому «онтологическое условие» в версии Шмитта всегда остается «техническим инструментом»: поскольку враг вынесен вовне, надо еще поверить в то, что это действительно враг, тем более, если мы уже знаем, что он вообще-то вынесен вовне только для того, чтобы образовать внутреннее единство, то есть затереть некоторую неопределенность с нами самими. Шмитт, с одной стороны, представляет оппозицию друг/враг как онтологический предел, а с другой - не скрывает того, что им довольно удобно забивать гвозди, использовав его просто для элементарной солидаризации. Этим выдается лишь то, что он уже работает «после» того, как сама логика социальной незавершенности была снята за счет представления любой оппозиции в качестве механизма ориентации/символизации/стимуляции. Юмор шиттовского хода, конечно, в том, что он дает понять, что «онтологическая» политика может быть использована только в рефлексивном режиме, то есть за счет применения оппозиции «друг/враг» к самой себе по своим собственным «инструментальным» принципам: сама «оппозиция» в целом вводится для разметки ориентации, которой грозит либеральная демократия. Пока мы, возможно, не имеем врагов, но стоит ввести оппозицию друзей и врагов, чтобы мы поняли, что они возможны. То есть оппозиция, которая всегда-уже ориентирует, сама вводится для создания возможности ориентации, применяясь к себе по своему же правилу, как пустой мотив.