Пятнадцатая симфония Шостаковича (1971)

Feb 25, 2003 11:50


Мы делаем кольцо, мы возвращаемся к началу, духовые, как в мультиках или балетных дивертисментах, выдувают мизантропию, иронию по отношению к себе, нелюбимому: тема из «Вильгельма Телля», переданная от скрипок медным, вскипающая как тесто на дрожжах, убегающая, куда, кому говорящая? Музыкальная материя есть полотно звучащей жизни, ея плотного, одновременно, прозрачного вещества - взвесь или известь, марлевые шторы-повязки: форточка открыта, ветер выдувает складки, оркестр бежит по разным, идущим в разные стороны, ступеньках, звучание нарастает, крепнет, духарится во всю силу и мощь: тени и тени теней, отблески некоего пламени, искарёженные обратной перспективой. Мельтешение и мелькание - как предел намерений, возможностей картонных человеков, а есть ведь ещё рок, судьба, и нам не дано предугадать, как.

Первая часть развивается, нарастая, чтобы разлиться в финале. Вторая часть начинается с этого мощного, глубокого, всеобъемлющего разлива, чтобы подчеркнуть одиночество виолончельного соло. «Всё о нём, о Гегеле, дума моя боярская» . Гегелем, в данном случае, может быть что угодно, всё то, что тревожит тебя в данном случае, тревожит и не даёт освободиться. Виолончель звучит на фоне осторожно переступающего с ноги на ногу скрипичного фона, пальцы теребят струны: шаг за шагом, уступая дорогу медленной повозке траурно снаряжённого оркестра. Когда Шостакович говорил о заимствованиях из Бетховена, скорее всего (скорее всего) он имел ввиду траурный марш из седьмой, траурный март, который начнётся через несколько дней: сил больше нет и вместо крови по жилам бегает даже уже не томатный сок, но талая вода: серого, промышленного свойства.






Мизантропия первой части отсылает к начальним симфониям, скорбное бесчувствие второй - к серединным симфониям: пятой, шестой. Это и есть: век коротать, век с суставами, вывихнутыми наружу, век, меховой шапкой закинутый в пустые небеса, век волк и век калека. Век-калька: основные черты (утверждающие и направляющие) перебираются как чётки, скатываются на салазках с дробной поверхности всё тех же скрипичных, внезапно актуализирующихся или отступающих под натиском медных басов. Век идёт медленно и печатально, век идет шаг за шагом и поёт «вечную память», как в первых строках «Доктора Живаго», тоже, ведь, зимней какой-то прозы. Вихри враждебные веют над нами: контрреволюция собственного тела (верхи не могут, низы не хотят), отказывающегося повиноваться временному правительству искусственного разума. О, вещая моя печаль, о, тихая моя свобода...

Язвительное скерцо третьей части (четыре минуты) язвительного яда, скорых на язык соседей, беганья по ступенькам, целчков по затылку, всякого прочего мракобесия, подчёркнутого, оформленного барабанными затрещинами и скрипичными запилами, крест накрест перечёркнивающими всю эту акварель.

Мы снова в детской, мы впадаем в детство, покой и отстранённость, бледные узоры на обоях, почти «Мир искусства», почти мир, мiр, Наташа Ростова, мысль семейная, все дела. Скрипичные походы-заходы обступают пустующую сцену, на которой - никого, ничего. Летняя площадка, сколоченная из досок, выкрашенных в бледно-зелёные тона, где-то там, за вечереющими декорациями начинается река. Или озеро. Малый Кременкуль. Здесь так тихо, так спокойно, что совершенно невозможно жить.

Но вот волна накатит, смоет и это видение тоже. Потому что на месте мира - большая, рваная дыра, чёрная, непреодолимая клякса. На восьмой минуте оркестр разворачивает всю эту неземную машинерию и всадники, как в финале «Мастера» сбрасывают свои антропоморфные маски. Шостакович знал, что больше ничего такого не будет, что дорожка закончилась: даже барабаны стихают, уступаю место всё затопляющему чернильному мареву, которому не до оттенков, хотя они, оттенки ещё имеют место быть.

И снова волна, и снова перемена блюд. Последние шесть минут последней симфонии мы кружим, словно бы на парашюте в воздухе, внизу - земля, вверху - тоже, верх и низ, какая разница, полёт нормальный, приторное обилие (монополия) скрипичных делают мир финала совсем уже запредельным, умер и подглядывает, умер и им не сойтись никогда. Колокольцы и трещотки добавляют потустороннести, так вот ты какой, цветочек аленькой, банька с пауками, быстро перебегающими по серебрянным стрункам своих паутин.

Умерла, так умерла.





НМ, Шостакович

Previous post Next post
Up