Рене Жирар "Ложь романтизма и правда романа". "НЛО", 2019 в переводе Алексея Зыгмонта

Jul 14, 2019 13:33

В каком-то смысле это не одна, но сразу несколько книг: мысль Жирара постоянно дрейфует к всё большим и большим обобщениям.
«Ложь романтизма и правда романа» редкий случай книги, когда авторские выкладки опередить невозможно, так как Жирар постоянно меняет угол подачи.
Приходится идти следом.

Начинается всё достаточно традиционно для философско-филологических штудий, в которых концепция растекается шире научной рефлексии. Вот примерно как у Бахтина или Ортеги-и-Гассета.
Когда литературный материал берётся для того, чтобы рассказать что-то не только об искусстве и его конкретных произведениях, но ещё и о состоянии современного мира.

Такие монографии редки, поскольку Жирар не скрывает - его интересом является не набор классических романов, складывающихся в набор типологически близких конструкций, но само состояние современной цивилизации, в базисе которой лежит «треугольник желаний», отражённый в великих книгах и легко из них извлекаемый.

Самым схематичным и старым здесь оказывается «Дон Кихот» Сервантеса, где, как известно, старичок, начитавшийся рыцарских романов, впал в прелесть идеализированных куртуазных отношений.
Фигурой для подражания Дон Кихот выбрал себе рыцаря Амадиса.

Отныне Амадис становится для него медиатором - фигурой божественной и идеальной. Дон Кихот как бы завидует Амадису, пытаясь присвоить его личные свойства: и поскольку Дон Кихот подражает Амадису, так выходит, что совсем уже книжный персонаж оказывается для него соблазном, отнимающим личные свойства.

Дон Кихотом овладевает «онтологическая болезнь», выражающаяся в гордыне, извращённая спиритуальность, ведущая его к гибели, поскольку соблазн походить на кого-то извне лишь нарастает.

Только на смертном одре Дон Кихот отрекается от морока для того, чтобы духовно поправиться вместе со своим автором, который точно также преодолевает свои соблазны - а писательство и есть один из главных соблазнов гордыни, ориентирующейся на внешних медиаторов, которыми являются читатели и критики.






Далее Жирар разбирает похожие схемы возникновения «метафизического желания», то есть, интенции быть похожим на то, что вызывает стремление присвоения.
Да, в основе его лежит гордыня - стремление стать лучше, почти буквально прыгнуть выше своей головы.

Так Жирар и складывает стопку из книг Стендаля («Красное и чёрное», в основном, но, в ход также идут и другие его романы и даже новеллы), Флобера (подобно Дон Кихоту, Мадам Бовари из «Мадам Бовари», начитавшаяся сентиментальной беллетристики, придумала мир идеальных людей, на несуществующий свет которых и полетела, чтобы «опалить крылья» и, в конечном счёте, погибнуть) и, например, Достоевского.

В «Записках из подполья» (далее главными героями изучения Жирара станут «Подросток», «Бесы» и «Братья Карамазовы», цитатой из которых книга заканчивается) возникает конструкция, повторяющая нарративные (и, если верить автору, неосознанно дидактические, даже религиозные) схемы Стендаля, Флобера, а ещё и Пруста, с которым у Достоевского так много общего в понимании устройства божественной вселенной, что, порой, два этих писателя кажутся автору сообщающимися сосудами, лишь немного разнесёнными по историческому времени.

«Холостой богач Вельчанинов, зрелый Дон Жуан» замечает какого-то странного человека, «одновременно таинственного и знакомого, тревожащего и безликого».

Им оказывается Павел Павлович Трусоцкий - бывший муж его недавно скончавшейся любовницы.

«Павел Павлович едет из своей провинции в Петербург, чтобы отыскать любовников покойной. Когда один из них, в свою очередь, умирает, объятый горем Павел Павлович идёт вслед за траурным шествием. Самым гротескным образом и с небывалым усердием обманутый муж обхаживает Вельчанинова, а о прошлом ведёт речи более чем странные. Явившись к сопернику глубокой ночью, он пьёт за его здоровье, целует в губы и изощрённо мучит…» (75)

Треугольное желание, с одной стороны, это попытка выйти за пределы реального мира (из-за чего Жерар называет его метафизическим и трансцендентальным), но, с другой, вполне конкретное проявление «духовного низа» - зависти, злобы и даже ненависти - ведь медиатор, подобно любому фетишу, не даётся в руки ловца, постоянно ускользая.

«Из-за этого он постоянно испытывает по отношению к образцу душераздирающее чувство, образованное единством двух противоположностей, то есть благоговейной покорности и чудовищной злобы. Именно это чувство мы и называем ненавистью. Объектом подлинной ненависти может стать только тот человек, который мешает нам удовлетворить желание - притом, что сам же его и внушил. Ненавидящий ненавидит прежде всего самого себя и за своей ненавистью скрывает потаённое преклонение. Пытаясь скрыть от других и от себя самого это отчаянное преклонение, он отказывается видеть в своём образце что-либо, кроме препятствия…» (40)

И тут уже недалеко не только до Фрейда (его вспоминает и Александр Марков, уточняя - «если Фрейд разбирает индивидуальные неврозы, то Жирар - социальные явления…», ведь, в конечном счёте, зависть и гордыня, подмявшие под себя толпы людей, даже целые народы, приводят к кровопролитным войнам: логика развития стран, таким образом, ничем не отличается от психологии человеков) , но и до Лакана, с его «стадией зеркала».

Жаль только, что Лакан, как и многие структуралисты/поструктуралисты, занимавшиеся проблемами видимостей, симулякров и фетишизма (не только сексуального, но и общественного, в том числе товарно-денежного) работали позже того времени (1961), в котором Жирар писал свою книгу.

Из-за чего в многосоставной подоплёке этого эссе, столь близкой подходам «новой критики», нет, к примеру, Делёза и Бодрийяра (следы Барта там есть, но по имени он не упоминается), зато много литературы экзистенциализма.
А ещё Бланшо и феноменологической терминологии Бубера и Гуссерля - то есть, всего передового и модного для середины ХХ века.
И это могло бы показать немного комичным, если бы не звучало вновь актуально, заиграв с невиданной силой.

Фундаментальные интенции и «большие тренды» имеют массу непредсказуемых последствий.

Так, например, идея всеобщего равенства привела к тому, что божественное стало невозможным - когда все люди братья и равны как на подбор, любой может вызывать зависть или иные нехорошие чувства, почти буквально заставляя желать ближнего своего.
Так ничего, в замен, и не получая, поскольку чем ближе соблазн тем он сильнее и недосягаемее.

Тем безнадёжней фрустрация и ощущение тотальных жизненных неудач, порождающих внутри культуры совершенно иной эмоциональный фон - негативный и перманентно угнетённый. Приводящий к окончательной утрате самодостаточности.

Отчуждение, в которое страстные натуры, захлёстнутые стремлением к медиатору, ускользающему за горизонтами сознания, соскальзывают до полного саморазрушения, формирует повестку не только актуальной Жирару политики, экономики и общественной жизни, но и текущей литературы.

Жирар постоянно критикует книги Сартра, Камю, а также «новороманистов» (Саррот и Роб-Грийе).
То есть «Ложь романтизма и правда» романа это ещё и историко-культурный документ определённой эволюционной формации, когда самыми актуальными казались понятия «некоммуникабельности» и «отчуждённости».

«Хотя всякого рода субъективизмы и объективизмы, романтизмы и реализмы, индивидуализмы и сциентизмы, идеализмы и позитивизмы по видимости друг другу противоречат, все они втайне согласны в том, что скрывают присутствие медиатора. Все эти догмы по суть есть лишь переводы характерных для внутренней медиации картин мира на язык эстетики или же философии. Все они, будь то прямо или косвенно, проистекают из лжи спонтанного желания и защищают всё ту же иллюзию автономии, за которую так страстно цепляется современный человек…» (46)

На самом-то деле, погоня за ускользающим медиатором и впадение в прелесть лишает человека индивидуальности.
В этом Жирар видит одну из главных проблем современного мира, стремящегося к тотальной унификации («…кричащий о себе во всю глотку индивидуализм и есть лишь новая, скрытая форма копии…», 45) и лицемерию.

«Чтобы подобраться к объекту, его нужно утаивать. Именно такое утаивание Стендаль называет лицемерием. Лицемер вытесняет из своего желания всё видимое, то есть любой порыв в сторону объекта».

Жирар столь подробно описывает низменные страсти именно потому, что подобно фрейдистским комплексам, дающим форму либидо, метафизическое желание является основой психологии современного человека.

Потому что чем ближе к нам расположены на шкале исторического развития те или иные романы, тем меньшей оказывается дистанция между медиатором и его добровольным рабом.

Если для Дон Кихота Амадис - идеал, находящийся где-то в недосягаемой области духа, то уже мадам Бовари в своих фантазиях крепко стоит на земле.
Не говоря уже о великосветских персонажах Пруста, которые всё время лгут и утаивают подлинные желания, даже уже не пытаясь справиться с вечно сосущим ощущением своей тотальной недостаточности, вызванным непреходящей метафизической жаждой, заставляющей их постоянно бросаться на других людей.

Такое желание становится треугольным, когда медиатор вступает в диалог со своим подражателем и они начинают взаимодействовать между собой (эротические коннотации необязательны, но вполне возможны).

Великими книгами являются именно те, что вскрывают подлинную подоплеку суеты и интриг - в их основе всегда лежит метафизическое желание (оно же «онтологический недуг»).

«Все романы, таким образом, делятся на две главные категории, в пределах которых можно до бесконечности умножать второстепенные различения. Ситуацию, когда дистанция между двумя кругами возможностей с центрами на медиаторе и субъекте достаточно велика, чтобы они не пересекались, мы назовём внешней медиацией. Когда же дистанция сокращается настолько, что две сферы более или менее глубоко проникают друг в друга, мы будем говорить о медиации внутренней…» (38 - 39)

Жирар, разумеется имеет ввиду только великие романы, вскрывающие бытийственную подоплёку - только они заслуживают звание «правдивого» романа.
Все прочие он относит к «романтическим», то есть, колышущимся на поверхности, потому что истинный романист - это тот, кто сумел преодолеть своё желание и гордыню, отречься от себя и выйти к духовной чистоте, которую Жирар связывает с христианскими ценностями.
Так как избавление от внутренней медиации, в конечном счёте, приводит к отказу от желания и аскезе.

Это представители романтических направлений желали неистово и самозабвенно, на самом деле, не понимая какие именно силы движут их персонажами, но постепенно логика исторического развития нравов и, как следствие, внутренней медиации привела в ХХ веке к демонстративному отказу от желания.

Именно эту ситуацию и демонстрируют многочисленные экзистенциальные романы, начиная с сартровской «Тошноты» и «Постороннего» Камю.
«Всё самое низкое кажется нам самым подлинным - вот суеверие нашей эпохи. Быть реалистом по сути значит всегда склонять весы возможного к худшему…» (226).
И этот процесс тоже ведь приводит к тотальной отчуждённости, дегуманизации и повсеместным стандартам.
Быть, а не казаться можно только вместе со всеми, тогда как жить для себя и означает, по Жирару, желать невозможной свободы, автоматически впадая во всё большую и большую зависимость от стереотипов (рассуждая о Прусте, автор уделяет внимание не только ревности, но и всевозможным определениям снобизма), однако, логика развития цивилизации ведёт нас к эскалации гордыни и лицемерия.
Тотальной порабощённости и, соответственно, духовной немощи.
А у любого дурного дела всегда есть обязательные последствия, выстреливающие самым неожиданным образом.

«Начиная с Поля Валери великим человеком становятся скрепя сердце. После двадцати лет презрения создатель Тэста уступает всеобщим мольбам и милостиво позволяет Другим приблизиться к своему гению.
Ставший пролетарием писатель нашей эпохи не располагает ни влиятельными друзьями, ни прислугой. Он вынужден заботиться о себе сам. Поэтому содержание его книг служит только тому, чтобы отвергать смысл написанного, - и вот мы на стадии подпольного письма. Писатель сочиняет анти-воззвание к публике в виде анти-поэзии, анти-романа, анти-театра. Отныне так пишут, чтобы вволю поиздеваться над страданиями читателя и дать Другому почувствовать редкий, неуловимый и свежий вкус испытываемого к нему презрения.
Никогда ещё люди не писали так много - но теперь они пишут, только чтобы показать, что сообщение не только невозможно, но и нежелательно. Источником же заполнившей всё эстетики «молчания» является, очевидно, подпольная диалектика. Писатели-романтики долгое время пытались убедить общество в том, что дают ему куда больше, чем получают. Начиная с конца XIX века одна мысль о любой, хотя бы и несовершенной, взаимности в отношениях с публикой стала невыносимой. Писатель продолжит печататься, но чтобы скрыть это преступление, он должен быть нечитаемым. Если когда-то он претендовал на то, что говорит не только о себе, то теперь претендует на то, чтобы говорить, ничего не сказав.
Он не говорит правды. Как и прежде, писатель пишет с целью нас соблазнить. Он выжидает, когда же в наших глазах отразится восхищение его талантом. Он делает всё, скажут нам, чтобы его ненавидели. Без сомнения - но лишь потому, что уже не может заигрывать с нами открыто. В первую очередь ему нужно убедить себя самого, что он не пытается кому-либо угодить, - и поэтому, на манер влюбленных у Достоевского, он заигрывает от обратного…» (297 - 298)

Именно таким образом построено все светское общение у Пруста - и в мире Комбре, и в кружке Вюрдеренов, а также в аристократическом обществе, представленном журфиксами у Германтов.
Жирар последовательно и дотошно разбирает все три этих социальных пространства.
Семейный мир в Комбре заражён треугольными желаниями в самой меньшей мере - он по-прежнему практически невинен, за исключением, может быть, тётки Леонии или же Свана, чуждого любым салонам, но постоянно наведывающегося к родителям Марселя.

Главными же носителями онтологической болезни среди персонажей Пруста Жирар выбирает мазохиста Шарлю и госпожу Вюрдерен, которой круг аристократический Германтов кажется «скучным» лишь потому, что, на самом деле, она вожделеет в него проникнуть.
Г-жа Вюрдерен завидует аристократии, пока, наконец, не станет в последнем томе женой Германта и центром аристократической тусовки.
Ради скучных обителей Сен-Жерменского предместья она забрасывает свой многолетний «кружок верных» не задумываясь: «чем ближе Другой ко Мне, тем больше он завораживает…» (257)

Ещё больше внимания Жирар отдаёт проявлениям снобизма, определяя его как нежить и максимальное приближение к небытию.
Пруст, целиком посвятивший себя искусству, преодолевает наносные желания и эмоции - «Обретённое время», финальный роман «В поисках утраченного времени», как раз и выстраивается по пути писательского выздоровления.

«Романист, разоблачающий треугольное желание, не может быть снобом - но требуется, чтобы он был им раньше. Нужно, чтобы он сначала испытывал желание, а потом перестал» (254).

Жирар задаёт вопрос - для чего Пруст нужен нам именно сегодня и легко на него отвечает: «Перечитывать Пруста следует именно в перспективе нынешней исторической эволюции»(259), поскольку структурно, в основе его эпопеи, лежат те же самые архетипические блоки, что у Сервантеса и Флобера.
Да, они могут менять и постоянно меняют форму, но не суть.

«Прустовский мирок стремительно отдаляется от нашего - но тот просторный мир, в котором мы оказались, с каждым днём напоминает его всё сильнее. Иные декорации, иной масштаб - но структура всё та же…»(260), поскольку гениальный роман «не выдумывает никаких новых ценностей, а взваливает на себя бремя тех, что унаследовал от предшествующих романов…» (260).

В том, что великий писатель опережает общество нет ничего магического - «разгадать его просто. Желание романиста интенсивнее, чем у других: поэтому его влечёт к абстрактнейшим областям и ничтожнейшим из объектов…» (261)

Методология «треугольного желания», выражающего «онтологический недуг» даёт Жирару возможность нового, весьма оригинального прочтения «В поисках утраченного времени», ни в чём не грешащего против реалий оригинала.

Мне кажется, что «Ложь романтизма и правду романа» следует воспринимать именно как трактат о Прусте, в подмогу к которому вызываются и другие выдающиеся романисты.

Особенно эффектно выглядит сравнение эпопеи Пруста с «Бесами» Достоевского, которых Жирар прочитывает как постоянное сползание в ад неконтролируемых желаний.

Причём, против всякой исторической логики, Жирар предлагает считать Пруста предшественником Достоевского, но так виртуозно отрабатывает доказательство своего перевёртыша, что, о, чудо, ему начинаешь верить.

Ибо изначально Жирар явно отталкивался в своих наблюдениях над внутренней и внешней медиацией на примере чтения именно что «Поисков».

Другие великие книги добавились к Прусту позже и в «Лжи романтизма и правде романа» ему было важно сохранить логику первичного рассуждения.
Начинающегося с того, что на первый и поверхностный взгляд, вряд ли есть писатели более противоположные друг другу, но…

Пруст, де, тоже сумел преодолеть «империализм восприятия» (265), потому что великий писатель - «это герой, исцелившийся от метафизического желания» (266).

Романист и есть свой собственный герой, преображённый после многолетних поисков, приключений и скитаний.
Если, конечно, такой персонаж, подобно Дон Кихоту, Степану Трофимовичу Верховенскому или же Марселю, отрекается, хотя бы и перед самой смертью, от гонки за медиатором.

То есть, от претензии собственной божественности, возникающей из застарелой, недолеченной гордыни.

И тогда «заблуждение уступает место истине, тревога - воспоминанию, возбуждение - отдыху, ненависть - любви, униженность - смирению, желание от Другого - желанию от Себя, извращённая трансцендентность - вертикальной».(328)

Мысль Рене Жирара летит, постоянно меняется.

В коротком очерке о его книге можно задеть лишь самые выпуклые и заметные темы, так как за каждым разворотом размышлений начинают ветвиться очередные возможности и повороты.

Жирар постоянно расширяет круги обобщений, переходя от конкретных текстов к писательским стратегиям, откуда переходит уже к судьбам цивилизации, складывающихся на его глазах вроде бы стихийно и непонятно из чего.

Так вот тайн и загадок для Жирара нет вовсе.

Сейчас всё объясню с помощью универсальной отмычки, как бы говорит он буквально на каждой странице.

С помощью «крупных планов» и не такое возможно.

И это, надо сказать, дебютный его опус, выглядящий теперь предисловием в будущую для 1960-х годов теорию постмодерна.

«XVIII век расколдовал религию XIX - историю с филологией, а наша эпоха расколдовывает повседневность. Ни одно из желаний не избегнет рук терпеливого разоблачителя, на трупах былых мифов воздвигающего величайший из всех - миф о собственной отчуждённости. Ему мнится, что желаний нет лишь у него одного. В сущности, он всеми силами пытается убедить Других - и себя самого в особенности - в своей совершенной и божественной автономии» (304), которая, разумеется, есть «всего лишь» трагическое заблуждение ограниченного ума.

Кстати, помимо всего прочего, «Ложь романтизма и правду романа» можно воспринимать ещё и как учебник писательского мастерства - сборник рецептов, основанный на опыте прочтения великих эпопей, или набор советов как написать выдающуюся книгу, способную встать где-то между Сервантесом и Достоевским.

Особенность книги Жирара в том, что это не строгое исследование, но эссе, когда можно не особенно корпеть над формулировками.

Даже основные понятия «Лжи романтизма и правды романа» даются вскользь, а то и вовсе не группируются - сам, понимаешь, крутись как хочешь.

Казалось бы, это должно затруднять чтение, но всё происходит ровно наоборот - умеренная неопределённость непрямых оппозиций приближает текст Жерара к поэзии, наполняя её конструктивно работающей суггестией, из которой каждый читатель может извлечь именно то, что ему надо.

Хотя сам Жирар считает, что «треугольное желание» и его производные (ревность и зависть, ненависть и садизм/мазохизм) работает если о нём ничего не знаешь.
Вскрывая природу гордыни, стирающей индивидуальность и путающей человека губительными страстями, Жирар как бы снимает проклятье.
Но только для тех, кто теперь знает.
Для тех, кто успел прочесть его труд.



нонфикшн, Пруст, дневник читателя, монографии

Previous post Next post
Up