"Луна и костры" Чезаре Павезе. "Мастера современной прозы", Прогресс", 1974

May 28, 2017 05:01

Г. Брейтбрут, переведший последнюю книгу Чезаре Павезе (подаётся она как повесть, но, по нынешним временам, может вполне потянуть на небольшой роман, такое уж текста «эпическое дыхание») числит писателя одним из основателей итальянского неореализма. И, разумеется, человеком самых что ни на есть прогрессивных взглядов.
Иначе в 1974-м, когда вышел очередной том серии «Мастеров зарубежной прозы» подавать переводные книги было нельзя. Поэтому, «в отличие от Фолкнера Павезе сознавал революционность рабочего класса. Но узел, сложный узел всего творчества Павезе - именно в том, что он называл «абсурдным пороком», - в противоречии между разумом и чувством, сознанием и подсознанием, верой и неверием…»

Ну, или так: «В этой повести как бы соединились воедино все важнейшие мотивы творчества писателя, нашли выход его многолетние искания. Да, разумеется, это книга о возвращении из долгих странствий, возвращении к родным холмам, лесам, виноградникам, к другу детства Нуто, к лучшим воспоминаниям молодости. Радость узнавания - один из ведущих мотивов повести. И в то же время увиденная «во второй раз» деревня предстаёт перед читателем в новом свете, во всей остроте своих социальных конфликтов, со всеми ещё не зарубцевавшимися ранами партизанской войны, со своими нынешними бедами…»

Советский читатель был натренирован на подтексты и с полуслова понимал где искать запретные витамины.
Также примерно, как многие в СССР смотрели фигурное катание для того, чтобы послушать современную музыку и посмотреть на модные тенденции кроя (большой новацией были слова комментаторов, описывающих цвета костюмов), так и многие переводные новинки ловились для того, чтобы восполнить потребность в недостающем - отыскать отсутствующие детали полузапретного мира («общества потребления»).

Поэтому формулы аннотаций помогали понять где отыскивать полузапрет. «Некоммуникабельность» и «тотальная отчужденность западного общества» помогала протаскивать фантасмагории Кафки и экзистенциальную скукоту Сартра и Камю, «болезненный эротизм» относился к Уайльду, Жиду и любой декаданщине, «тупики буржуазного (или же «массового») сознания продавливали Саррот и Роб-Грийе.

Феноменальная популярность Сименона как раз и заключалась в погруженности детективных сюжетов в бытовизм. Помню, как чуть ли не впервые я возбудился, читая, как Мэгре стучится в дверь чьей-то облезлой мансарды в духе «под крышами Парижа».
Комиссару открывает дверь патлатый парень, держащий на чреслах своих полотенце, а за спиной у него разобранная кровать с голой девушкой, от которой его оторвал нежданный посетитель.






Сименон описывал ситуацию в дверях бегло, одним касанием как рядовую нарративную связку, однако, для созревающего советского парубка этот служебный пассаж передавал и такую манную «безудержную развращённость» западной жизни и тепло тела, нежного, розового, желанно разметавшегося по смятой простыни.
Да, и про гомосексуализм я ведь тоже, подобно Фиме Собак узнал из кортасаровских «Выигрышей», как бы переводчики не маскировали преступные наклонности персонажа по имени, кажется, Артур.
Или архитектор Мендисобаль Альберт? Альберто?

Советский человек был натренирован вытаскивать запретное из-под спуда особым, постоянно пестуемым улавливателем тайн, лежащих на поверхности. Поэтому, читая вступление Брейтбрута я уже примерно понимаю, чего мне ждать от «писателя-коммуниста», долгие годы бредившего самоубийством.

Эта мания была для Павезе наваждением, однажды победившим волю.
Случилось это как раз после окончания и опубликования «Луны и костров» и свалившейся на писателя славы, совпавшей с неудачей в любви к голливудской актрисе, вернувшейся на родину.

Давно замечено, что именно эмоциональные качели чаще всего выбивают табуретку из-под смысла жизни - пока человек копает, не разгибаясь, никаких психических атак на него не снисходит, но стоит однажды разогнуться и оглядеться по сторонам…

Успех, как и неуспех одинаково расшатывают нервную систему и слава, выпавшая на долю «Луны и костров» со всеми премиями и знаками признания, подвела Павезе к самому обрыву, куда его столкнула смерть с твоими глазами (как назывался посмертный сборник любовной лирики Павезе: «Придёт смерть, у неё будут твои глаза»).
И это, конечно, классика и чистая, без каких бы то ни было примесей, реализация симптома - уж не знаю (не читал) книги «Писатель и самоубийство» Григория Чхартишвили, но если бы «случая Павезе» не существовало, его следовало бы придумать.
Хотя бы для того, чтобы снять эффектно выхолощенный байопик.

Именно этой программой самоуничтожения предсмертная повесть и интересна. В ней нет особых психологических вывертов, психоложества и пряной эротики - разбогатевший в Америке человек (подкидыш и выблядай) возвращается в родное село, травмированное Второй мировой (в оврагах постоянно находят трупы - то фашистов, то партизан, а девочку, рядом с которой Угорь рос, убили за сотрудничество с немцами), разоренное и всё сильнее и сильнее нищающее.
Богатая, но равнодушная природа (кусты, река, угодья, фруктовые деревья) разминулась с человеками, запертыми внутри неудобоваримого социального устройства, которое Угорь наблюдает с пониманием. Но без малейшего высокомерия или сочувствия: чувства его отморожены в обе стороны.
Это сближает его с Марсо из «Постороннего» Камю», наблюдаемого словно бы с высокой точки птичьего взлёта, когда мимика становится уже неразличима.

Павезе находит метафорические и символические ряды, описывающие душевную и духовную опустошенность, припускающую стадию кризиса и приводящие сразу к краху, чего не могла допустить в себе всячески оптимистическая железобетонная советская культура.
Но разыскивая книги для досужего чтения, искал всегда чего-то такого же - разочарованно-разобщённого, прозревая во всем этом до поры, до времени, недоступную сермягу, скрываемую взрослыми за дверьми детской.

Откликаясь на посмертный выход по-английски двухтомника дневников Чезаре Павезе, Сьюзен Зонтаг безукоризненно сравнивает его прозу с фильмами Антониони, которые болезненно любили в СССР не за эксперименты с хронтопом и не за самодовлеющую изобразительность, но всю за ту же «некоммуникабельность» и «отчуждённость», эффектно выраженную в стильных интерьерах и костюмах, массово порождавших новых московских и питерских (в провинции таких возможностей почти не существовало) Печориных.

Эссе Зонтаг, написанное в 1962-м году (по-русски дневников Павезе не существует до сих пор) называется «Художник как пример мученика» и оно интересно мне совершенно иной подачей одного из основателей неореализма.
Как будто бы в русской и американской книжке речь идёт о двух разных прозаиках: для Зонтаг, прежде всего, важны не социальные, но формальные и гуманистические аспекты его книг.

«Основными достоинствами Павезе как писателя представляются утонченность, немногословие, сдержанность. Манера изложения ясная, сухая, холодная. Можно отметить бесстрастность прозы Павезе, хотя речь в ней часто идёт о насилии. Это объясняется тем, что на самом деле в основе сюжета всегда лежит не насилие (например, самоубийство в «Среди женщин», война в «Дьяволе на холмах»), а сдержанная личность самого рассказчика. Для героя Павезе типично стремление к ясности, а его типичная проблема - невозможность общения. Все эти романы - о кризисе сознания и об отказе разрешить этот кризис. В них заранее предполагается некое притупление эмоций, ослабление чувств и телесной витальности. Страдания преждевременно растративших иллюзии, высокообразованных людей, у которых ирония и грустный опыт собственных эмоций сменяют друг друга, вполне узнаваемы. Но в отличие от других разработок этой жили современной чувствительности - например, большей части французской прозы и поэзии последних восьмидесяти лет - романы Павезе лишены сенсационности и строги. Автор всегда относит главное событие либо за пределы места действия, либо в прошлое, а эротических сцен странным образом избегает…»

Почему в прозе Павезе нет эротики становится ясным из его дневников.
«Кроме творчества, Павезе постоянно возвращался к рассмотрению двух тем. Первая - перспектива самоубийства, искушавшего Павезе по меньшей мере с университетских времен (когда двое его близких людей покончили с собой): эта тема буквально не сходит со страниц его дневника. Другая - перспектива романтической любви и эротического краха. Павезе предстаёт перед нами как человек, мучимый глубоким ощущением сексуальной несостоятельности, подкрепляемой у него любимыми теориями о сексуальной технике, безнадёжности любви и войне полов. Замечания относительно хищности, эксплуататорской сущности женщин, перемежаются признаниями в собственном любовном крахе или в невозможности получить сексуальное удовлетворение».

То, что в личных бумагах говорится напрямую, присутствует в его прозе в сублимированном виде, но считывается почти напрямую - буквальность бытовых описаний, из-за своей неспешности и детальности, стремиться обернуться притчей и символическим обобщением: Павезе создает намагниченное поле повышенного семиотического ожидания, заставляя прозревать в сдержанности и буквальности описаний непроявленный второй план.

Хотя, возможно, всё это - особенности советского чтения, воспитанного на шизофренической раздвоенности. Вот и Брейтбрут, стараясь как можно отчётливее вписать Павезе в прогрессисты и передовики, делает из него воинствующего антиамериканиста, хотя понятно же, что оппозиция деревня/Америка нужна писателю не в социально-политическом, но в эпическом и даже мифологическом смысле.

«Деревне, хранящей красоту и радость жизни, берегущей память о детстве и прожитых годах, голосу извечной мудрости и живого разума, всему, ради чего стоит жить, Павезе в этой повести противопоставил не Турин, а Америку, откуда вернулся его разбогатевший герой Угорь. Главы, посвящённые Америке, звучат трагическим диссонансом всему, что дорого этому человеку. Здесь, в деревне он вспоминает Америку, какой увидел и почувствовал её в те двадцать лет, что прожил в этой стране. «Здесь у нас та же Америка, она и к нам пришла, здесь у нас и миллионеры, и нищие», - обронил в одной из бесед Нуто, простыми, ясными словами раскрыв подлинный смысл того, что стоит за символикой Павезе, к которой писатель прибегает в самом конце своей стройной по композиции и очень ёмкой книги».

Очень, между прочим, современно звучит. Пора какому-нибудь государственному издательству переиздать томик Павезе, я считаю, добавив к романам и повестям стихи в переводе Бродского и дневники.
Очень уж хочется почитать дневники автора романа «Товарищ», написанного ровно семьдесят лет назад.



проза, прошлое, дневник читателя

Previous post Next post
Up