"Промельк Беллы", "романтическая хроника" Бориса Мессерера

Nov 27, 2016 04:56


С этой книгой постоянно что-то не так, всё время что-то царапает дно восприятия постоянно нарастающим дискомфортом. Хотя, на первый взгляд, рассказ Мессерера, состоящий из баек и историй, вполне пригодных для задушевного застолья (и там же многократно обкатанных), обаятельный и бесконфликтный, не особенно должен трогать, но только катиться от одной известной фигуры к другой. Ведь главное богатство Мессерера - знаменитые люди, коих он знал в изобилии, мало кому доступном: тут и легендарная его мастерская на Поварской, 20 помогла, став одним из главных мест встречи московской богемы и 36 лет совместной жизни с Беллой Ахмадулиной, главной и едва ли не единственной настоящей дивой позднесоветской поры.

С какого-то момента, правда, понимаешь, что расхождение между формой и содержанием - главный движитель подспудного интереса к книге, её тайное топливо, не позволяющее бросить пудовый том, несмотря на то, что Мессерер говорит совсем мало нового и неизвестного.
Рема в его «романтических хрониках» возникает лишь когда, постоянно находившийся в тени знаменитых знакомцев, он начинает рассказывать о себе и о своих родственниках - что, кстати, тоже ведь достаточно заезженный, со стороны Майи Плисецкой и Асафа Мессерера, материал.

Дело даже не в том, что Мессерер больше умалчивает, чем откровенничает (например, Евтушенко упоминается в «Проблеске Беллы» всего пять раз, причем, в основном, «списочным составом», а Нагибин, второй муж Ахмадулиной не упоминается вовсе, как и сын Кайсына Кулиева, от которого у нее родилась дочка), сам избранный им стиль намеренно бежит конкретики. Её в мемуарах мало - «острый взгляд» художника цепляет, в основном, внешность героев, а события подаются им в назывном порядке - поехали, пришли, выпивали, общались. Но о чём говорили и что происходило между персонажами, чаще всего, остаётся за кадром.

Даже когда Мессерер владеет эксклюзивной информацией (вот они с Беллой посещают в Монтре Набокова, который умрёт всего через пару месяцев, ну, или едут на юг Франции к Шагалу, наносят визит к Ионеско, гостят у Берберовой), благость и слепое поклонение скользят по поверхности встречи и особой информации не несут. Даже когда рассказчику крайне хочется отличиться и донести до читателя свет давным-давно угасшей звезды.
Читаешь очерк о Набокове (ну, или о Параджанове, Высоцком или Бродском) и встречаешь там то, что уже знал, понимал, слышал. Такой рассказ, поддерживаемый винными парами и обаятельными интонациями рассказчика с нетерпением в сердце, хорош в застолье, но не в книге - из которой если фрагмент вытащить (допустим, для отдельной публикации), всё посыплется.






Эта пустопорожность связана и с фигурой Ахмадулиной на которую у Мессерера, казалось бы, карт-бланш. Но и тут рассказчик не выходит за границы давным-давно сформированного надмирного образа, чтобы читатель окончательно убедился: его книга не про правду жизни, но про миф, ваяемый всеми доступными способами.
Самое важное опускается и пропускается - те самые мелкие и повседневные телодвижения, становящиеся, на время, главной целью жизненного периода и, поэтому, способные рассказать о человеке и о времени, выпавшем на его долю, много важного и интересного.
Однако, Мессерер всё время округляет и обобщает, ему важно совсем другое.

В книге трижды упоминаются две дочки Ахмадулиной. Информация, очевидная автору, но не читателю, не расшифровывается, несмотря на то, что понято же - девочки играли большую роль в самоощущении поэта, которому, вроде, посвящена эта книга. Даже самоубийству внука Аксенова выделен вместительный абзац (про него можно - и история достаточно известная и действующих лиц нет в живых), а вот Анна и Лиза мелькают лишь именами, да и то, чаще всего, в чужих текстах (таких вставок в книге Мессерера много).
Ну, или же история обретения роскошной (и действительно легендарной) мастерской, ставшей центром шестидесятнической вселенной, подаётся впроброс, точно у каждого второго московского художника существовала схожая возможность обрести уникальное помещение в центре столицы.
Можно только догадываться какие усилия прилагались для того, чтобы получить и обустроить это место, какие связи задействовались и какие люди притягивались для того, чтобы заполучить для строительства мастерской, например, строительные краны.
Мессерер же гораздо больше уделяет внимания Илье Глазунову, который научил его как найти в центре Москвы запущенный чердак и даже показал на один из них, разумеется, не подошедший.

Во-первых, участие Глазунова - это cool и смешно (самоиронично). Во-вторых, Глазунов - до сих пор влиятельный человек и тоже "представитель отряда звезд", которых в мемуарах должно быть как можно больше: ведь больше всего Мессерера волнует и трогает именно статус. Как его собственный, так и его гостей, приходивших без звонка и без стука, тусивших до утра большими компаниями, чтобы утром, пока Москва еще спит, отправиться завтракать в ресторан старого «Дома кино».

Гости стремились на Поварскую, их всегда здесь ждали радушные хозяева и обильные «закуски в холодильнике».
Фраза про закуски, которые всегда обязательно были - у Мессерера одна из самых любимых. Многократно повторяемых.
Обильные закуски, существенная черта гостеприимного дома (Мессерер много пишет об грузинских и армянских застольях, проводя параллель между своим домом и безбашенными кавказскими обычаями, при этом, не уставая отмечать скудность и скромность закусок в других, важных ему, домах) тоже подаются им как данность, увлекать ведь должно не это продуктовое излишество (само по себе не значащее теперь практически ничего), но горний полёт дружбы. Обаятельной и будто бы беспричинной.

Такой рассказ не терпит критического к себе отношения - он работает лишь на полном доверии, иначе начнёшь спотыкаться на каждом шагу.
Теперь уже нужно объяснять, что продуктов (закусок) в застойной стране было мало, их нужно было доставать, прикладывая сверхусилия, порой, не меньшие, чем добыча разрешения на строительство.
Конечно, все эти цепочки доставания дефицита (знакомый товаровед, завскладом, чеки в «Березку») - материя презренная и мелкоскопическая в рассказе о Булате и Белле, Марине и Володе, но она (точнее, её отсутствие) маркируют лукавство рассказчика, знающего как правильно выставить софиты.
Дело не в «презренной прозе» быта (о которой, впрочем, есть кое-что в заключительной главе про Тарусу), знаменитом хроническом пьянстве, болезнях или «раскованных сексуальных экспериментах», волнующих досужую публику, но в формировании (с помощью умолчаний и недоговоренностей) обманчивой картинки, не соответствующей характеру самого Мессерера, человека чёткого и хваткого.

Тем более, что мне сложно представить Беллу, занимающуюся приготовлением закусок на целую театральную труппу или на всех участников «Метрополя», значит, были помощники? Служанки? Кухарки? Прислуга в советском доме (постоянно страдающем от безденежья) - сенсация не меньшая, чем самовольная поездка супругов из Парижа в Америку (да ещё чуть ли не на полгода): вот как она была оформлена?
Почему получилась у них, но не могла случиться у миллионов соотечественников Ахмадулиной и Мессерера в забюрократизированном государстве рабочих и крестьян, когда даже в Болгарию выпускали с немыслимым скрипом?
Но об этом, как и о добровольных помощниках в книге - ни слова. Вероятно, это правильно (где «печень трески» и баночки с майонезом, а где волхование Беллы?), не следует требовать от автора то, что ему скучно (суди его по законам им самим над собой писанным), однако, именно такие мелочи (обмолвки, оговорки, на которые Мессерер - большой мастер) помогают лучше понять авторские фундаменты, на которых строился «Промельк». Его сокровенный авторский интерес.

Да, он завязан именно на репутационный капитал - «Промельку Беллы» интересны те люди, которые интересны максимальному числу народа ( в этом смысле, Мессерер идёт следом за Ириной Одоевцевой или же за Ниной Берберовой, встреча с которой и оказывается «вскрытиём приёма»). Более того, объём авторского внимания прямо пропорционален медийному вкладу изображаемых лиц.

Если мода на Высоцкого или на Бродского ( вспомним как до сих пор колбасит на эту тему всё того же Евтушенко) сохраняется до сих пор, то их имена выносятся в подзаголовки промежуточных глав, даже если главы эти посвящены совсем другим событиям и людям. Глазунов - фигура сомнительная, поэтому он и появляется лишь в эпизоде, зато, например, про Окуджаву или Параджанова следует сказать как можно больше. Даже если особенно нечего.
И тогда в ход идут стихи Ахмадулиной, наглядно растягивающие объем, отрывки её воспоминаний или свидетельства третьих лиц, превращая личные воспоминания в выхолощенный литературный коллаж.

Мессерер зря мешает свой текст с чужим, так как книга его делалась будто бы с голоса, и присутствие других рассказчиков, поставленных встык с авторскими фрагментами, делает такое соседство особенно наглядным.
Несмотря на то, что в послесловии автор чётко обозначает рукописный характер своих записок, пишет он - как дышит, точнее, так же, как говорит. А говорит он (пытается говорить) голосом жены - со всеми её кружевными особенностями, точно встав на котурны. Но то, что кажется естественным для Ахмадулиной, у Мессерера получается неорганично. Натужно и с массой канцеляритов (коих Белле, все-таки, удавалось избегать).

Кстати (точнее, не кстати) Мессерер начинает том «Проблеска Беллы» большим, едва ли не на четверть тома, куском устных воспоминаний Беллы Ахатовны, записанных им в последние годы её жизни (к ним автор возвращается и в последней главе).
И этот блок, рассказывающий про детские и молодые годы Ахмадулиной, вольно или невольно, тоже вступает в состязание с точно такими же рассказами Мессерера о военной поре и о своей семье - маме-красавице Анель Судакевич, актрисе немного кино и о папе Асафе - выдающемся балетном актёре (позже - не менее выдающемся танцевальном репетиторе), и, конечно же, о кузине Майе.

Боренька, выросший в элитном театральном доме на улице Немировича-Данченко, среди выдающихся соседей, даже рассказы о детстве превращает в доску почёта, тогда как устные воспоминания Ахмадулиной (умолчаний в них, впрочем, не меньше, чем у мужа - вот она пишет, что живёт на Старой площади, но как же она с семьей там, в совершенно непростом, заколдованном месте оказалась? Или дважды упоминает, что мама присылает ей платья из Америки, но как и почему мама уехала в Америку-то?) касаются, в основном, людей простых и малозаметных. Описанных, впрочем, не менее велеречиво, чем Набоков и Шагал.

Тут же, помимо прочего, очередной раз вскрывается интонационная зависимость мужа от жены (вряд ли наоборот), нет, не подражающего «лебединому строю» Беллы, но снимающего его как ещё одну данность, доставшуюся ему по прямой - впрочем, как и всё остальное. Ибо главным мотором этой истории оказываются не собственные дарования (безусловные, но достаточно скромные), но стечения обстоятельств, которые можно, каждый раз, вывернуть в собственную пользу.
Неслучайно самые громкие и знаковые достижения Мессерера созданы в сотрудничестве с другими людьми. Как и положено сценографу, Мессерер создает декорации к спектаклям ефремовского «Современника» и любимовской «Таганки», выдающимся балетам Большого театра периода «большого стиля», обрамляет выставки в Пушкинском, сначала по просьбе Рихтера, устраивавшего театральные постановки «Декабрьских вечеров», а, после, перешедшего по цепочке и к Антоновой; придумывает эмблему опального «Метрополя».

Рассказывая про творческую дружбу с ГМИИ, Мессерер с гордостью приводит список оформленных им экспозиций. В нём я узнаю выставки, напрочь загубленные агрессивным оформлением, его тёмно-зелёными или буро-бордовыми колерами, мода на которые приводит к тому, что и нынешние Рафаэли, Лотто и Тицианы выставляются в бессмысленном сценографическом театре,напрочь убивающем впечатление от самих экспонатов.
Рассказ об оформлении «Кармен-сюиты» или «Светлого ручья» (я отлично их помню) помогают понять главное свойство искусства Бориса Мессерера, пригодившееся ему и при строительстве нынешних мемуаров - обобщать, сгущая пространство промежутка, до выхолощенного иероглифа.

Мессерер - мастер фона, пытающегося выйти на авансцену и вмешаться в развитие основного действия; это почти всегда перпендикуляр к основному замыслу, уводящий соглядатая куда-то в бок. Там, где суггестия, впрочем, и не ночевала, но только подразумевалась. Мессерер - мастер подразумеваний: два пишем, а двадцать два - в уме. Вполне нормальная тактика для советского человека, выживающего между кровожадными жерновами с видом гордым и неподкупным. Находящего удовольствие в ограничениях, наваливающихся на столичную богему со всех сторон.
Заграничные люди постоянно задают им с женой один и тот же вопрос: почему вы, такие класснючие, тем не менее, всё время возвращаетесь обратно в СССР? Да потому что только там, как в мелкорослой тундре, и можно стать заметным.

Главная жизненная коллаборация Мессерера, впрочем, связана с Ахмадулиной, а обаяние «устной речи», хотя бы и записанной, необходимо для того, чтобы не вдаваться в детали, разрушающие целостность мифа. Авторское (сугубо художественное, литературное) письмо вводит автора в необходимость различения, тогда как обаятельный рассказчик может легко скрыться за безличными оборотами, типа «красоты неописуемой» или всё тех же «закусок в холодильнике».
Неземные тропы Ахмадулиной, легко кочующей из речи в прозу и в стихи (жила как писала), и закреплённой там магическим синтаксисом, словно бы оторванным от реальности и создающем реальность совершенно иную - это одно, а «закуски в холодильнике» и «фешенебельные курорты», эксклюзивность которых автор не устаёт фиксировать (описывая своих гостей, он уточняет даже их родственные связи, типа «сын знаменитой актрисы» или же вот характерное: «неожиданно в квартире возник юноша с вихрастой головой - сын футболиста Андрея Бибы (звезды киевской команды «Динамо»…») - совершенно другое.

Одной ногой описания Мессерера витают в облаках бескорыстной дружбы, но другой - твёрдо стоят на земле. Так ему важно подчеркнуть, что болгарская дублёнка, которую пропила Верка, была «удивительного розового оттенка. В то время московские интеллигенты чрезвычайно ценили дублёнки, которые были редкостью, стоили очень дорого, но решали проблему зимней одежды. Морозы в Москве тогда были изрядные. Так вот, свою единственную ценную вещь - болгарскую дублёнку - Лева хранил в шкафу у Красного в целлофановом пакете на вешалке…»

Описанию дублёнки автор уделяет места примерно столько же, сколько внешности очередного персонажа. Возможно, это традиция идущая от гоголевской «Шинели», но, скорее всего, проявление того самого советского «вещизма», позволявшего выделяться не творческими достижениями, но связями и, значит, социальной продвинутостью, хитроумной включённостью в социум.
Иметь возможностей больше, чем у других, смаковать свои приобретения, примерно так же сладко, как общение с Булатом и с Володей - для темы статуса это примерно одинаково. У других ведь и этого нет. Ночные бдения, заканчивающиеся в ресторане старого «Дома кино» - это тоже про статус нерядового человека, только мечтающего про ресторан «Дома кино» или про посиделки в ЦДЛ как о самом смачном и возвышенном. Но кто-то - лишь мечтает, а для кого-то - всё это называется «будни», понимаешь. Сермяга.
Неслучайно, рассказывая о бедности Параджанова, которого Борис и Белла принимали в мастерской, Мессерер впроброс зачем-то уточняет: «Небольшой компанией мы отправились в ресторан. Для Сережи это был подвиг - он очень редко бывал в ресторанах».

Общество взаимного восхищения - механизм не только бытового скрепления, но и социальной поддержки в самопродвижении: пока мы едины - мы непобедимы.
В «Проблеске Беллы» практически отсутствуют негативные персонажи и отрицательные характеристики, точно книга писалась в режиме всё того же застолья, в присутствии любимых друзей - и это нормальная московская практика, на существование которой (ещё одна данность) никто не обращает внимания: она - взаимовыгодна.
Даже Михаил Луконин, отказываясь помочь Высоцкому попасть в Союз писателей, выглядит премилым соседушкой.

Перечисляя тбилисских художников, автор вставляет высокопарный спич посвящённый до сих пор всемогущему Церетели, ибо, ну, положено же, а реальный культурный выхлоп и результат - дело сто десятое. Да и кто вам считает - мы будем продолжать творить своё искусство до изнеможения, а вы должны потреблять нашу местечковую культуру, тем более, что других писателей и художников у нас всё равно нет.

«Наши взаимоотношения прошли долгий путь и выдержали испытание временем. Я всегда восхищался мощным талантом Зураба и при этом четкостью уклада его жизни, когда он, вставая рано, неизменно утром занимался живописью. Будучи занят разнообразными делами в течение дня, он успевает решать неимоверно трудные задачи, связанные с руководством Академии художеств, всегда оставаясь в душе творческим человеком, и всегда проявляет неимоверную широту в отношении нуждающихся в его помощи…»

Лукавая избирательность станет ещё более понятной после слов Андрея Битова, приведённых в книге. «Выпивали мы, любя и хваля друг друга. На похвалу не скупились, как и на вино. Допивали и то, и другое до конца (медные трубы). Славу мы не делили, потому что сами её выдавали. Слава выдавалась за поведение, а не за произведение. У Мессерера была слава «короля богемы». И он был строг, но справедлив. Он знал, как себя вести».

«Проблеск Беллы» и есть, в основном, кодекс правильного московского поведения, принятого в определённых кругах и не позволяющий лезть в частности. Тем более, когда ты - «король богемы», самолично задающий правила игры и выдающий индульгенции. Задающий дискурсы. Будь милым и приятным во всех отношениях.
Тогда к тебе, во-первых, потянутся люди, во-вторых, сделаешь завидную карьеру, а, в-третьих, если повязать всех взаимностью, миф будет крепчать на глазах с такой силой, что никто уже не посмеет выкрикнуть: «король-то голый», даже если сильно захочет. Затопчут, не поймут.

А то, что некогда уникальные возможности стали общедоступными - и теперь у любого в холодильнике закуски, в паспорте - шенген, в гардеробе - дублёнка, а в ресторан «Дома кино» даром не надо - делает некогда статусные вещи наивными и, может быть, даже забавными.
При желании, им можно умилиться, если уже позабыл какой свинцовой мерзостью разливался развитой социализм.
Беда, а не вина человека, ухлопавшего биографию на разные степени самовыделения, в том, что они нивелировались и более уже не работают.
Зато визита к Шагалу и Ионеско, конечно, до сих пор не отнять: Розенкранц и Гильдерстерн мертвы, даже став фактом чужой биографии.

Про это, в основном, всё наше шестидесятничество, и есть - «человеческое лицо социализма» понималось им как возможность демонстративного индивидуализма с закусками в холодильнике и розовыми дублёнками. Но когда оно, при этом, цветёт не само по себе, а на фоне тотальной униженности, заглядывающей в рот единицам, имеющим доступ к спецраспределителям.
Сама по себе, суть индивидуализма, впрочем, не слишком приятна (думай о себе, а не о других), от этого никуда не денешься.
Да только честным такой индивидуализм оказывается только тогда, когда все в нём равны, а если же он доступен лишь избранным и заработан из-под прилавка, как в СССР водилось сплошь и рядом - это, выходит, квинтэссенция советской власти, продолжающейся и сейчас, не имея ничего общего ни с демократией, ни с чувством собственного достоинства.

Но что поделать, если все поколения (в том числе и наши) заключены в капсулы конкретных исторических обстоятельств.
После выжженной земли, оставленной Сталиным, иначе, как у шестидесятников, и быть не могло - государство эволюционировало медленно, бытовой дискурс пробивался, как трава сквозь асфальт, только через избранных.
К сожалению, общественная эмансипация не может пропускать в развитии те или иные звенья, как это вышло у Монголии, якобы перепрыгнувшей от феодализма, минуя капитализм, сразу к социализму.
Откат в постмодернистский «консерватизм», наблюдаемый сегодня, говорит как раз об этой самой незрелости «российской демократии», которую, подобно английскому газону, ещё стричь и стричь. «На волне перестройки» ненадолго вдруг показалось, что можно почти беспроблемно, невзирая на традиции и многолетнюю отрицательную селекцию, перейти к частной собственности и свободному рынку, но, к сожалению, логику (она же инерция) развития не обманешь.

Нынешний искусственный, намеренно сконструированный всплеск интереса к шестидесятникам, как кажется, говорит ровно об этом же самом откате общественного развития на заранее заданные позиции - после некоторых избытка и опережения, обернувшихся небывалым приливом, начался неизбежный отлив и все мы вновь оказались там, где развитие страны свернуло с протоптанной Сталиным тропинки.
Где-то я прочитал, что Борису Мессереру сильно не понравился сериал «Таинственная страсть», снятый по мотивам последнего аксёновского романа (автору его Мессерер посвятил отдельную главу), но штука в том, что в своих мемуарах он занимается примерно тем же, чем и презренные кинематографисты - полирует и лакирует, делая окончательно условным миф о шестидесятниках, выказывая себя при этом человеком не мелочным, но мелким и достаточно поверхностным.

Его книга, задуманная гимном празднику непослушания, оборачивается антропологическим свидетельством об особом строении советского человека, вдохновенно обустраивающего казарму.
Своих предшественников следует любить - без них нас, меня, бы не было.
К сожалению или нет, так или иначе, но шестидесятники оказываются важной эволюционной ступенькой, приводящей нас к тому, что выросло теперь, из-за чего их попросту не миновать, даже если хочется - они сидят в нас как дополнительный орган. И отрицать это глупо, бессмысленно.

«Промельк Беллы», как раз, и говорит о том, что время (и человек) изменились. Хотя и не так сильно, как хотелось бы, но подспудность мотивировок, вылезающая в книге на поверхность и становящаяся заметной, фиксирует именно эти микроскопические изменения русской культуры, устремившейся, наконец, к разнообразию. Или, как минимум, к его подобию.
Вот уже и Мессерер особое внимание уделяет внесистемным, внетусовочным героям (Венедикту Ерофееву, Параджанову, Набокову, Шагалу), достижения которых как раз и связаны с выходом за границы «сюжета усреднения».
Самое интересное в культуре и искусстве возникает именно вне общества взаимного восхищения, способного держать шишку лишь в определённых исторических условиях и сходящего со сцены, как только эти обстоятельства меняются.

Кажется, Бориса Мессерера в его книге подводит самонадеянность всезнающего человека, пропустившего момент, когда время всевластья родного дискурса, ушло.
Наивна не всеохватность центрового из поднебесья (всех хороших людей знаю, со всеми дружу) и победительность (видели мы художников и похуже), но именно что претензия на собственную особость, зарабатываемую за чужой счёт.

Жаль, конечно, что мой текст получился, э-э-э-э, несколько жестковатым, критиковать автора мне не хотелось, несмотря на потерянное над книгой время, сглаживал формулировки как мог, да только, если книга написана именно об этом - о статусе, об демонстративной исключительности, на которую, вроде, право имеешь (а не тварь дрожащая), то и читаешь её соответственно.
Не про промельк и не про проблеск, но про «обильные закуски» да про розоватую болгарскую дублёнку, что ушла с перекрёстка Усиевича и Черняховского, да более уже не вернулась. То, что я замечаю и описываю в Мессерере, говорит кое-что и обо мне тоже - раз я именно это вижу, значит, оно и во мне сидит.

Как и понимание того, что, на пути к личной свободе, всё смакуемое и восхваляемое на 833-х страницах «Промелька Беллы», правильнее всего было бы выжигать калёным железом или выдавливать из себя по капле, но Борис Мессерер - человек пожилой и заслуженный, быть другим он уже не сможет, да и не захочет, но мы-то, мы-то ещё можем измениться?


нонфикшн, воспоминания, дневник читателя

Previous post Next post
Up