Памяти Нины Михайловны Ворошниной

Jun 15, 2016 07:45

Почти одновременно в Питере умер Олег Николаевич Каравайчук, а в Челябинске - Нина Михайловна Ворошнина. Про Каравайчука пишут многие, а вот про Ворошнину и написать-то толком некому. Она, конечно, музыки не сочиняла и наволочки на голове не носила, но для города (ну, просто где Питер с музыкой, а где - Чердачинск с культурными героями местного масштаба?) своего была не менее эксцентрична и, главное, важна. Мне она преподавала в университете историю искусств, до этого, как искусствовед, занималась самодеятельными художниками и выставками народного искусства - была в советские времена такая надёжная в идеологическом плане (и совершенно безнадёжная в смысле карьеры) ниша при Союзе художников.

Но существенна Нина Михайловна не своими вторичными профессиональными признаками, но как удивительная и всегда удивляющая личность (остаться равнодушным или, тем более, в стороне, невозможно): Ворошнина - явный харизматик, которой попросту не повезло ни со временем, ни со страной. Мало кто в Челябинске так беззаветно и бескомпромиссно понимал и любил искусство, а так же жалел и возвышал (одухотворял?) людей. Ворошнина была из тех, кто не задумываясь приходит на помощь (сначала придёт, затем задумается), отдаёт последнюю рубашку, с головокружительной быстротой влюбляясь в людей на всю оставшуюся жизнь. И тут же, с не меньшей готовностью, в них разочаровываясь. Если, конечно, они в чём-то не соответствовали её представлениям о том, что такое хорошо, а что такое глупость и жлобство.
Она была невероятно смешлива (новым знакомым представлялась Матильдой Феликсовной, любила изображать инфернальный хохот) и хронически неблагополучна. «Беднее церковной мыши», говорила она про себя и про свою семью, умудряясь при этом форсить, наводить уют, а ещё куда-то ездить (выкраивая из последнего буквальные крохи для того, чтобы увидеть Париж хотя бы из окна автобуса) и не терять ни задора, ни наивности, ни любопытства. Ей всё было интересно и важно. Она обо всём имела собственное суждение, зачастую шедшее вразрез с мнением коллектива, тем более, что Ворошнина была человеком, говорящим вслух.

Жена художника, затем вдова художника, Нина Михайловна Ворошнина имела богемный (в истинном его, пуччиниевском и анатоль-франсовском, смысле) образ жизни и мирочувствия. Всё это, помноженное на неиссякаемую энергию и не менее обильную доброту, составило ей репутацию человека, задающего в городе общественное мнение. И создающего атмосферу. Хотя бы и по части, в части культуры, что, для Челябинска, вообще-то огромная редкость. Нина Михайловна поспевала везде и всюду у неё были знакомые - в театрах, выставочных залах, библиотеках, на концертах и творческих встречах.
Собственно, она, одна из немногих, и создавала ауру мероприятия. Способна была её создать. И не от того, что была самым важным (скорее, уж тогда, самым активным) гостем, но просто это было в характере Нины Михайловны Ворошниной - нести в себе и на себе объединительную функцию - явлений, событий и людей. Она любила появляться на тусовках, обожала шумные компании или, глаза в глаза, курить на подоконнике, а ещё куда-то ездить. Причём, не одной.






По своему, кокетливая и лукавая, она выбивала у факультетского начальства деньги на коллективные путешествия. Была напориста и, чаще всего, ей не отказывали. Собственно, мы сошлись накоротке во время двух таких вояжей в Тарту. Это именно она, получается, подарила мне и моим однокурсникам Лотмана и семиотику, Питер и «Книгу о русской рифме», Магнитогорск и спектакли легендарного теперь уже кукольного театра «Буратино». Нужно было видеть, как добродушно возмущался профессор Лазарев, завкафедрой и первый фольклорист ойкумены, тоже ныне покойный, отчего это Ворошина возит студентов к подозрительным структуралистам, а не в более патриотичный Новосибирск.

Но схема Ворошниной работала безотказно, когда она входила в доверие вместе с молодыми и красивыми ребятами, позволявшими ей, беднее церковной мыши (несмотря на продажи картин своего мужа, Геннадия Васильевича, которыми она постоянно занималась и даже возила с собой, причём, чаще всего, в подарок), куда-то ездить. Штука, однако, в том, что схема нужна была Ворошниной не сама по себе, но как повод к тусовке и очередным добрым делам. К помощи не только себе, но и людям. О себе, разумеется, она тоже не забывала подумать. Но только в последнюю очередь. Иногда, с непривычки, начинало казаться, что её заносит и она начинает забалтываться (Ворошина всегда была так концентрирована, что долго выносить её, подчас, было сложно), однако безупречный внутренний камертон и природный какой-то вкус к правде делал её систематически правой. По большому, по самому гамбургскому, счёту, конечно же.
Но жизнь свою Нина Михайловна прожила отнюдь не в Гамбурге, а в Челябинске, на Северо-западе (Северке), на улице Красного Урала, где я её и собирался навестить этим летом. Хотел подарить её книгу переписки Лотмана и Сонькиной, так как ЮрМиха (а ещё, например, почему-то, Елену Камбурову) она обожествляла и радость её, как от встречи, так и подарка, была бы беспредельной, детской совершенно. Мне нравилось её радовать, а сердиться на неё было невозможно, хотя она зачастую выводила из терпения своей прямолинейностью, чёткостью. «Ведь совесть - это нравственная категория, позволяющая отделять дурное от хорошего…»

Нина Михайловна Ворошнина была не светом, но ожогом челябинской культуры и человеком деятельной нравственности. После смерти Геннадия Васильевича, она резко постарела, сдала, но не сдалась, ни от крепкого курева, от шляпок и шарфиков не отказалась. Взялась писать мемуары. А, так как привыкла всё доводить до конца, не только написала, но и издала их, села за второй том. Воспоминания эти вышли наивными, как те художники, которыми она занималась в СХ, но крайне атмосферными, милыми. Последние годы у неё осталось две отдушины - садовый участок, засаженный цветами, куда она постоянно звала, потому что уезжала туда, «на природу», «за город» на всё уральское лето и Фейсбук.
Ворошина же никогда не стояла на месте, постоянно развивалась, как говорится, «тянулась к новому». Устраивала у меня в комментах куликовские битвы и мамаевы побоища, резала правду, не дожидаясь перитонитов. Приходилось срочно звонить, объяснять правила сетевого этикета. И тогда это казалось вынужденной обязанностью, а теперь (уже теперь) мне этого так не хватает. Нина Михайловна (вот во всём она была наособицу - у неё даже день рождения выпадал на 31 декабря, из-за чего всем, кроме челябинских рокеров Игоря Каюмова и Юры Богатенкова, вечно было не до него, не до неё) смиренно со всеми моими доводами соглашалась. Но, разумеется, не торопилась измениться. Да и не смогла бы, конечно же. Даже если захотела б.

Она же происходила из Мишкино, курганского старообрядческого села, ширококостная, скуластая, кулаки мужицкие, глаза с намеренной шестидесятнической поволокой. Руфина Дмитриевна, моя бывшая тёща, происходит из того же самого Мишкина, поэтому, например, я и знаю, что настоящая фамилия первого мужа Нины Михайловны совсем не Набоков, как она любила об этом рассказывать. То есть, конечно, мифотворчествовала и сочиняла про себя легенды, которые (столько раз убеждался) внезапно могли обернуться самой невероятной правдой. Она же всех знала, куда не приди или не приедь, словно бы разбрасывая по городу, по стране, по планете, осколки разбитого зеркала. Зеркала правды о себе. Узнав о её скоропостижном уходе (так, в одночасье, умирают праведники), думаю, много кто, практически на всех континентах, вздрогнул, а осколки разбитого зеркала, сцементированного её участием и участливостью, задрожали и задрожали последним прости.

На самом деле, понятно почему Нина Михайловна боготворила Камбурову, не пропускала ни одного её концерта и почти всегда ходила к ней за кулисы после выступления. Я сам, ребенком, ещё в старом, до ремонта, и уютном (не то, что теперь) здании филармонии бывал на камбуровских представлениях. Певица возникала в луче света, очерчивающем её грубый, словно бы скульптурный контур, трепетная и нездешняя, блоковская совершенно, точно целиком состоящая из дождей и туманов.
Во-первых, Нина Михайловна, разумеется, олицетворяла себя с ней, изысканной и отстранённой. Во-вторых, Камбурова всегда выходила таким демонстративным перпендикуляром всей нашей местной действительности, от улицы Труда, на которой стоит филармония, до улицы Красного Урала, где в пятиэтажке жила Нина Михайловна, что невозможно было не поддаться этому, похожему на видение, вторжению искусства в прокопчённую челябинскую жизнь. За это, отвлечение от реальности и утешение (кажется, единственное из возможных, самое действенное), Нина Михайловна так самозабвенно и любила искусство. Служила ему, как могла, именно добротой, отзывчивостью и интуитивным пониманием сплачивая окружавших её людей.

Все мы, знакомые и ученики, студенты и просто попутчики, разлетелись по своим планетам и астероидам, но она, до последнего своего дня, незримым цементом сплачивала всех в умозрительное, стойкое целое. Она была началом и воплощением нашей заочной общности, выполняла, таким образом, важную функцию, как для отдельных людей, так и для всего города в целом. И оттого, как любой функционал, казалась вечной. Ведь об изношенности функционала обычно задумываются только тогда, когда он выходит из строя. Удивительным образом, но мне кажется, что она и сейчас в строю, просто на всё лето уехала «за город» к своим цветам и котикам в траве.

Жила, как дышала, «отапливая улицу» и, тратя себя по пустякам, в постоянном ожидании чуда, удачи, нового поворота жизни, так ничего и не скопила (теперь на похороны собирают деньги в ФБ - сыну Стасу её похоронить не на что). Но, в предложенных обстоятельствах, существовала столь ярко, что истории с ней связанные, никогда не воспринимались законченным прошлым. Они продолжались, длились - вот, как раз, до нынешнего момента.
Только сегодня, вспоминая и раздумывая над жизнью Нины Михайловны, я вдруг понял, что лишь теперь, с её уходом, прошлое стало прошлым. Льдина, большая часть моей личной истории, навсегда откололась от реальности, чтобы уплыть в никуда. И нужно привыкать к новым обстоятельствам существования вне Ворошниной, уже без этого виража и батарей внутреннего духовного отопления. Дело не в том, что, обладая феноменальной памятью, она помнила такие детали, которых теперь более нет. И не в том, что некому теперь привезти книгу переписки ЮрМиха и позвонить, если есть свободная минутка (с какой радостью она, каждый раз, отзывалась на звонки, на письма, на любые записочки в чате), но просто вселенная стала проще и плоше. Мой мир потерял часть объёма и многомерности, за которые, как теперь запоздало выясняется, Нина Михайловна Ворошнина отвечала.

Чувство потери удваивается из-за вовлечённости человека в наши собственные планы, от этого эгоизма ещё живущих никак не отрешиться. Бог с ним, с memento mori, мы люди привыкшие. Но любой уход не только вычитание из себя, но и жалость к ушедшему человеку. Умирают-то не для нас (пока мы в памяти, не так уж многое и меняется), а для себя.
Ворошнина служила людям и искусству, вот почему тоска опрокидывается и на оставшихся тоже. Теперь обездоленных. Я учился у неё эмпатии и доброте, открытости и сдержанной, сокрытой силе, постоянно подпитываемой всей суммой культурных знаний, накопленных человечеством. А ещё умению не стесняться быть собой, каким неформатным ты бы не был. Нина Михайловна не боялась показаться странной или нелепой, она была гуманистом в самом высшем и старомодном (ныне почти устаревшем) смысле этого слова: когда человек - мера всей вещей, вот этот конкретный, из крови и плоти, в слабостях своих и прозрениях, человек, обречённый на смерть и исчезновение. Из-за того, что мы отапливаем улицу, она не становится теплее. Но, лишь, слегка уютнее и чуть приспособленнее к жизни?

Пожалуйста, скажите, кто-нибудь Ыйе Авамери с тартуской улицы Пяльсона, на которой стоит общежитие филфака, что Нины Михайловны, её Ниночки, больше нет.



некрологи

Previous post Next post
Up