Вообще-то, должна была быть Финляндия. В одну из первых встреч, сразу же после знакомства, когда Бунин ещё даже не начал ухаживать за будущей женой, он предложил Вере: «Поедемте на самый север Финляндии. Там снега, олени, северное сияние…» Несмотря на то, что знакомы они стали недавно, Вера тут же согласилась: «Больше всего, я люблю путешествия по тем местам, куда почти никто не ездит…»
Если верить её воспоминаниям «Разговоры с памятью», уже через пару дней «...он поведал мне своё заветное желание - посетить Святую Землю.
- Вот было бы хорошо вместе! - воскликнул он. - С вами я могу проводить долгие часы, и мне никогда не скучно, а с другими я и час, полтора невмоготу. У нас с моими племянниками уговор: когда я жду гостью в таком-то часу, то один из них часа через полтора стучит ко мне в дверь…»
Так и повелось, что под путешествием в Святую Землю, то есть, в Палестину (а так же в Стамбул, Афины, Александрию, Каир, Иерусалим и Бейрут) Иван и Вера подразумевали начало семейной жизни. Таинство брака: «О Палестине же мы говорили серьёзно, но я понимала, что если я решусь и поеду с ним открыто, значит, я делаю бесповоротный шаг и многие родные и знакомые отнесутся к этому отрицательно. Но для меня главный вопрос был в родителях…»
За пару лет до этого, в 1903-м, Бунин уже ездил в Стамбул и в книге «Жизнь Бунина», Вера Муромцева-Бунина, с его, разумеется, слов, рассказывает о нём: «Пребывание в Константинополе я считаю самым поэтическим из всех путешествий Ивана Алексеевича: весна, полное одиночество, новый, захвативший его мир. У него не было знакомых, виделся и разговаривал он только с проводником Герасимом, необыкновенно милым человеком, никогда не расстававшимся со своим зонтом…»
Прибыв из Одессы на большом корабле, о, чудо, Вера с Иваном тут же встречают на пирсе всё того же Герасима, греческого проводника с чёрным зонтом, который водит их по городу, попутно решая мелкие бытовые вопросы. Присутствие Герасима позволяет Бунину писать в очерках, посвящённых визиту в Константинополь, «мы»: «мы поехали», «мы пошли», так как ни в одном из текстов, вошедших в цикл «Тень птицы» присутствие невесты и вот уже даже жены Веры никак не обнаруживается.
Вместо неё перед нами проходит череда анонимных (Герасим - исключение) гидов и проводников, хотя множественное местоимение для этой книги и её повествовательного принципа принципиально, поскольку читатель должен чувствовать себя спутником писателя. В Каире «подошёл и предложил свои услуги какой-то милый и тихий человек в тёмном балахоне и белой чалме…» («Свет зодиака»). В Яффе «мой спутник поднимается с места, становится лицом к окну, закрывает глаза и быстро-быстро начинает бормотать молитвы…», а потом и вовсе «закрывает глаза и тихо плачет, покачивая головой…» («Иудея»)
Вера Николаевна Муромцева-Бунина оставила достаточно подробное и, в отличие от поэтических слайдов в очерках Бунина, упивавшихся «пряной экзотикой», весьма связанное описание этой поездки. В Хевроне с новобрачными случился неприятный инцидент: возле могилы Авраама, Сарры и Исаака, в спину Веры Николаевны угодил камень, брошенный людьми с «неприязненными взглядами в фесках».
Вот как об этом у Бунина: «Там одиноко стоит нечто вроде маленькой крепости, где почиют Авраам и Сарра - прах равно священный христианам, мусульманам и иудеям. Но мальчишки всё-таки швыряют камнями в подходящих к нему поклонников немусульман, травят их собаками…»
Вера Николаевна вспоминает, что предполагаемый молодожёнами маршрут вызвал шок у родственников и знакомых: русское общество предпочитало тогда ездить в Европу и ни на шаг не отклоняться от привычных маршрутов. В «Беседах с памятью» этому обстоятельству посвящено несколько специальных, весьма эмоциональных пассажей, хотя Бунин понимал, что, во-первых, они совершенно ничем не рискуют, так как религиозные паломники уже давным-давно проложили пути и в Палестину и в Грецию, а в Константинополе он побывал на разведке лично. А, во-вторых, только на таких, «неторных» тропах, и можно набрать оригинального материала на целую новую книгу.
«Начинались наши странствия с Святой Земли, и я горжусь, что именно я настояла на этом путешествии, несмотря на все отговаривания, происходившие главным образом от полного незнания условий путешествия по Святым местам. А между тем эти путешествия на самом деле были тогда организованы очень осмысленно и удобно, стоили недорого и не представляли никаких трудностей…»
Значит, речь шла лишь о выпадении из стереотипа и мастерстве художника, способного создать у «обычного читателя» русских газет и журналов ощущение яркое, сочное. Художественный текст, как главный медиум эпохи, превращал литераторов в поп-звёзд (возможно, и отсюда тоже проистекает эта бунинская игра в тотальное одиночество свободного от пут и условностей кумира, о котором грезят, должны грезить, уездные барышни с книжкой в руках), а их развёрнутые описания - в живые картины, расширяющие возможности текстуальных территорий российской словесности: так Михаил Пришвин в эти же примерно годы публикует свои северные травелоги «
В краю непуганых птиц» и «
За волшебным колобком», а Борис Зайцев задумается о паломничестве на Афон и Валаам.
Главные святыни человечества призваны завораживать. Бунин исправно симулирует демонстрирует орнаментальное декоративно-прикладное искусство. Тщательно нагнетает риторические фигуры постоянными цитатами из древних книг и оммажами Святому писанию. Ничего не придумывая и не добавляя - даже расположение очерков в книге соответствует их реальному с Верой маршруту. Литература начинается здесь с исчезновения жены и уточнения конструкции.
Константинопольская Айя-София с постоянно проступающим сквозь краску спасителем. Скользкие мраморные плиты Акрополя. Меланхолически прекрасная колонна Помпея в Александрии. Египетские пирамиды. Стена плача и Храм Гроба Господня с Голгофой. Гробница Авраама, Исаака и Сарры. Мечеть Омара и Гефсиманский сад. Кармил и Мёртвое море. Баальбек - родина Адама и руины храма, «превышающего размерами всё сделанное рукой человека…»
Экзотику Бунин передаёт с помощью ритмически организованных текстов, той самой, по определению Мандельштама, «флоберовской прозой» (между прочим, Иван Алексеевич весьма высоко ценил письма, которые Флобер писал из Египта), де, ставшей "вершиной западнического буддизма девятнадцатого столетья», наследником которого литератор Бунин и является. В эссе «Девятнадцатый век», Мандельштам объясняет, что «Мадам Бовари» написана по системе танок. Потому Флобер так медленно и мучительно её писал, что через каждые пять слов он должен был начинать сначала.
Танка излюбленная форма молекулярного искусства. Она не миниатюра, и было бы грубой ошибкой вследствие её краткости смешивать её с миниатюрой. У неё нет масштаба, потому что в ней нет действия. Она никак не относится к миру, потому что сама есть мир и постоянное внутреннее вихревое движение внутри молекул».
Именно из такой интонации, постоянно останавливающейся и возвращающейся к началу, да ещё и состоящей, в основном, из перечислений, как бы нагнетающих атмосферу при полном отсутствии сюжета и драматического развития, вышла практически вся последующая «южная школа», а так же ранний Шкловский с поздним Эренбургом. Не говоря уже о всяких прочих Котиках Летаевых и Катаевых. «В каком-то маленьком греческом ресторане я ел какую-то розовую морскую рыбу, щедро облитую лимонным соком, и пил какое-то густое вино…» Ничего не напоминает?
Вот почти наугад (можно, впрочем, брать почти любой период эссе, посвящённых Константинополю или Баальбеку) начало «Дельты», как бы обрывающейся на полуслове: «Солнце потонуло в бледно-сизой мути. Волны, мелькавшие за сортом, стали кубовыми. Вспыхнуло электричество и сразу отделило пароход от ночи».
Если воспоминания Веры Николаевны - вполне типичный травелог со всеми логическими последовательностями от прибытия до убытия, включая достопримечательности со «всеми остановками» и спецификой самоощущения самого начала ХХ века, то очерки Ивана Алексеевича - чреда вычурных и, кстати, весьма статичных картин, состоящих из обильных декораций. Реализм которых входит в противоречие с пафосом и необходимостью динамики.
Активно воюющий с символистами и прочими декадентами, реалист Бунин оказывается здесь на совершенно чужой территории, более подходящей Брюсову или Гумилёву, которые, впрочем, появятся со своими экзотическими экзерсисами позднее, а пока Иван Алексеевич жонглирует выпуклыми метафорами (чего не позволяет себе в других, «русских» текстах и которых обычно бежит), первоначально отстраивая изображение внутри своего глаза. Он предаёт бумаге окончательно омертвелое (многократно переработанное) изображение: точность почти никогда не бывает спонтанной, но вырабатывается и закрепляется «на письме» ценой многократных усилий. Разумеется, уничтожающих непосредственное впечатление и подставляющих на его место конструкт.
Берберова, всё-таки, Веру Николаевну недооценивала. Их, одну сатану, следует теперь издавать и читать под одной обложкой. Причём не столько ради исторической справедливости, сколько для понимания, чередуя описания у Веры Николаевны с достопримечательностями у Ивана Алексеевича, как это и положено в примерных семьях, где муж и жена работают в одной отрасли; вместе.