Зарядить почти бесконечную цитату из романа Александра Гольдштейна "Помни о Фамагусе" - настоящая наглость с моей стороны. Уж тут хоть кат, хоть подкат. Минимальный внятный вдох-выдох такого текста - на полрабочих дня с пропуском обеда. И все ради упоминания о
мугаме. Но ведь можно и не открывать...
Прерывистый мугам даглинцев возник ненароком, но, как и другим якобы случайным открытиям, ему предшествовало длительное напряжение изобретателя. Бывают часы, когда палатке шашлычника, трансформаторной будке, стволам, асфальту, голым сучьям над скамейкой, гладкоспеленутой пальме, вообще предметам, порознь и в совокупном веществовании, невмоготу бремениться, и они вибрируют, реверберируют как чистые понятия самих себя, вокруг своих оставленных материй. Был этот час, в набрякших космах туч по киселю, с протыкаемой спицами заволокой, с проблесками горносветлого неба сквозь пасмурность. Даглинцы собрались в три пополудни января, заняв пространство, в страхе освобожденное двумя другими содружествами. Они хотели выслушать зимний мугам, приготовленный «наместником музыки», недавно перебравшимся в столицу парнем, особо чутким к их запросам. Пришли в плохом настроении, причиной которого могло быть самоубийство младшего брата, но диагноз старейшины, таимый от прочих, был иным, беспощадным: не удовлетворял мугамат. По форме он был тем же самым, что раньше, отверженным, раздирающим. И по сути своей был таким, но только по внешней сути. Помимо формы, размышлял даглинец, с которой ассоциируются уклончивость и сокрытие подлинности, есть два уровня того, что ошибочно считается цельным и с чем сопрягаются понятия правды и глубины, - два уровня сути. Первый из них часто лжет, не подозревая об этом. Ложь внешнего уровня, как будто бы говорящего правду, заключается в нечувствительности этой правды для рассудка и чувства, в приведении ее к такому виду, когда в ней начинают хозяйничать плавность и гладкость, и она становится ровной, беспрепятственно льющейся, как хиндустанский шансон. Правда внутренней сути другая. Пещеристая, шероховатая. Мшистый валун у ручья. Где она сейчас в мугаме, где.
На раздумья о сути навел его Сутин, чей альбом незадолго до смерти показал самоубийца, юноша с ланьими движениями и пушком на губах. Однажды, по ошибке раздосадованный скудостью своей личности в сравнении с обликом братьев, он влез на подоконник, выпрямился во весь рост, вынул из ширинки отросток и, декламируя стихи о странствующих орденах, окропил клумбу нижнего мира. Струя ложилась по неотклоняемой дуге, в такт чтению о Брюгге и Генте, о резных скульптурах и церквах, но этот запомнившийся многим подвиг, как и другие, им совершенные, не успокоил его. Сутин, Хаим Сутин, разговаривал сам с собою старейшина. Неважная полиграфия не помешала даглинцу почувствовать озноб от силы, которая снимала вопрос формы и содержания, принуждая задуматься о назначении, т.е. о пронесении цвета, или преображенного смысла, сквозь все средостения, применяемые большинством в искусстве, вследствие чего через эти оболочки, подстроенные для удобства разглядывания, краски светились даже ярче, как приобретают в яркости насурмленные брови и губы с помадой, но Сутин вытравил трафарет ремесла.
Он родился в белорусском местечке, восьмым или десятым в семье. Отец-портной, производя потомство, не заботился о пище для отпрысков. Мудрость поколений говорила в жилах: чтобы получить такого сына, надо выбраковать семь, девять эскизов. Страсть Хаима к рисованию была так велика, что, не имея бумаги, он ребенком, и отроком, и подростком измалевывал любые поверхности, стены домов, сараев, за что его поколачивали сельчане, для которых изображения были кумиротворческим состязанием с Господом. Когда же нарисовал он раввина, то двое суток не мог оправиться после побоев. Изображенный раввин дал больному 25 рублей. На эти деньги Хаим купил кисти, краски, немного еды и собрался в дорогу, в Париж, весть о большом городе достигла войлочной подстилки в кишащем клопами избяном углу. Путь в Париж оказался длиннее, чем представлялось в Смиловичах, рубли кончились до пограничных застав, однако Хаим не унывал, войдя во вкус путешествия. Провизию покупал, рисуя на клеенке и жести аптекарям, мясникам, бакалейщикам, в чайных павильонах и бильярдных; в темные ночи находил похлебку и кров в синагогах. Продвигался вперед и дошел через год до Парижа. Ему нужна была живопись, производимая без отвлечения на еду, поэтому в неделю съедал полбатона, запитого рукомойной водой, в мансарде, за зиму не протопленной ни углем, ни дровами из подвальной поленницы, а летом душной, как подмышка. Не отпускало зато ни на миг, холст за холстом, и умер бы от неумения распределить себя впрок, если бы не художник поблизости, итальянский бархатноокий еврей, писавший удлиненное религиозное человечество, бедняк, но по складу не оборванец, бедностью распоряжавшийся по-дворянски свободно, отчего она исчезала в великодушии. Итальянец платил Хаиму в день один франк, чтобы товарищ покупал себе хлеб, красные помидоры, желтый сыр, фиолетовый лук. Солнечно разливал вино, обучал дикаря-неряху манерам и умыванию, стирке белья исподнего и застиланию топчана постельным. Он распахивал девственный во всем, кроме цветовых композиций, мозг гурона тысячами строк из поэм, и у подавленного звуками, рдяного от возбуждения, косноязычного истукана прорезался орган понимания слов. Предупрежденный смертью, покровитель готовил наследника. Ко времени его ухода, в возрасте итальянских артистов, из тех, что не заживались, Хаим был уже транслятором сути. Даглинец понял закон. Что бы ни рисовал Сутин, людей, высокоразвитых животных вроде кошки, осла, коровы и лошади, камень и дерево, цинковую кровлю, сочные, текущие куски мяса, черепицу, яблоневый сад, подкравшийся к оконным переплетам жилища, он давал ясновидчески убедительный и физически проникновенный портрет бедствий, испытанных или испытываемых веществом либо ему предстоящих. Все прочее в судьбе этого человека: постриг чистоты после кончины богемца-огарочника, двадцать тысяч франков, отваленных американским маршаном, прельстившимся экспрессией в кирпичных тонах, женитьба, затворничество, воскресные разговления в цирке и на боксерских боях, розовые предместья весной 34-го, свинцовые осенью 38-го, бататы, постный суп и отварная говядина, фотография с женой и позирующей на задних лапах собачкой, поддерживаемой за лапки передние, прошедшая мимо биографов смерть без врачей, не приглашенных из опасения, что выдадут немцам, - все было побочными обстоятельствами выявления сути. Ее медиумом, не спросясь, Сутина избрали однажды и навсегда. Навсегда и однажды, приговорив, не спросясь.
Даглинца разбудила тишина. Десятки пар глаз скрестились на нем в ожидании приказаний. Забылся, не сразу расслышал оборванность музыки. Пленка порвалась, не казни, эфенди, мою мать пощади, один сын у нее. Отослал назад взмахом ресниц. Дырка в мугаме, в которую упал, замечтавшись, не замечая разрыва. В этой дырке мечтал, в зиянии прерванной музыки, но теперь было слышно, как вернуть мугам к сути. Опять мальчишку подозвал, потому что сошли грязевые потоки, обнажилась порода: молодец, будешь отныне посреди исполнения разрывать, останавливать музыку. Когда, сам поймешь, без подсказки. Покончить с гладкозвучием непрерывности, с приторной псевдогоречью. В паузах снуют болотные огоньки нового трепета. Из немоты взойдет слово в зазубринах. Мы назовем нашу музыку Прерывистый мугам.
http://d.turboupload.com/d/617108/Habil_Aliyev-Bayati_shiraz.mp3.html