«Это обряд, который можно видеть только в одной Москве, и притом не иначе как при особом счастии и протекции.
Я видел чертогон с начала до конца благодаря одному счастливому стечению обстоятельств и хочу это записать для настоящих знатоков и любителей серьезного и величественного в национальном вкусе».
Так начинается
рассказ Н.С. Лескова «Чертогон», в котором от лица очевидца, молодого человека, говорящего о себе, что он «с одного бока дворянин, но с другого близок к "народу": мать моя из купеческого звания», и дальше он повествует об одном действе, участником которого он стал сам того не желая.
Рассказчик отправился к родному дяде, чтобы просто засвидетельствовать своё почтение, но видно минута была особенная и на дядю накатило.
«Сидим, ни слова не говорим, только вижу, как дядя себе цилиндр краем в самый лоб врезал, и на лице у него этакая что называется плюмса, как бывает от скуки.
Туда-сюда глядит и один раз на меня метнул глазом и ни с того ни с сего проговорил:
-- Совсем жисти нет».
Началось, едут к «Яру»
« -- Сколько лишних людей есть?
-- Человек до тридцати в гостиных, -- отвечает француз, -- да три кабинета заняты.
-- Всех вон!
-- Очень хорошо.
-- Теперь семь часов, -- говорит, посмотрев на часы, дядя, -- я в восемь заеду. Будет готово?
-- Нет, -- отвечает, -- в восемь трудно... у многих заказано... а к девяти часам пожалуйте, во всем ресторане ни одного стороннего человека не будет.
-- Хорошо.
-- А что приготовить?
-- Разумеется, эфиопов.
-- А еще?
-- Оркестр.
-- Один?
-- Нет, два лучше.
-- За Рябыкой послать?
-- Разумеется.
-- Французских дам?
-- Не надо их!
-- Погреб?
-- Вполне.
-- По кухне?
-- Карту!
… Дядя посмотрел и, кажется, ничего не разобрал, а может быть, и не хотел разбирать: пощелкал по бумажке палкою и говорит:
-- Вот это все на сто особ.
И с этим свернул карточку и положил в кафтан.
Француз и рад и жмется:
-- Я, -- говорит, -- не могу все подать на сто особ. Здесь есть вещи очень дорогие, которых во всем ресторане всего только на пять-шесть порций.
-- А я как же могу моих гостей рассортировывать? Кто что захочет, всякому чтоб было. Понимаешь?
-- Понимаю.
-- А то, брат, тогда и Рябыка не подействует. Пошел!»
Объехав избранных уважаемых людей, дядя Илья Федосеевич приглашаю всех на «банкет», а когда гости собрались:
«Двери были заперты, и о всем мире сказано так: "что ни от них к нам, ни от нас к ним перейти нельзя". Нас разлучала пропасть, -- пропасть всего-вина, яств, а главное -- пропасть разгула, не хочу сказать безобразного, -- но дикого, неистового, такого, что и передать не умею. И от меня этого не надо и требовать, потому что, видя себя зажатым здесь и отделенным от мира, я оробел и сам поспешил скорее напиться. А потому я не буду излагать, как шла эта ночь, потому что все это описать дано не моему перу, я помню только два выдающиеся батальные эпизода и финал, но в них-то и заключалось главным образом страшное».
Дальше следует описание гульбы посвященных, и заканчивается всё под утро.
«Но вот в окно дохнула свежесть московского утра, я снова что-то сознал, но как будто только для того, чтобы усумниться в рассудке. Было сражение и рубка лесов: слышался треск, гром, колыхались деревья, девственные, экзотические деревья, за ними кучею жались в углу какие-то смуглые лица, а здесь, у корней, сверкали страшные топоры и рубил мой дядя, рубил старец Иван Степанович... Просто средневековая картина.
Это "брали в плен" спрятавшихся в гроте за деревьями цыганок, цыгане их не защищали и предоставили собственной энергии. Шутку и серьез тут не разобрать: в воздухе летели тарелки, стулья, камни из грота, а те псе врубались в лес, и всех отважнее действовали Иван Степаныч и дядя.
Наконец твердыня была взята: цыганки схвачены, обняты, расцелованы, каждый -- каждой сунул по сторублевой за "корсаж", и дело кончено...
Да; сразу вдруг все стихло... все кончено. Никто не помешал, но этого было довольно. Чувствовалось, что как без этого "жисти не было", так зато теперь довольно.
Всем было довольно, и все были довольны… Публика не разъезжалась, не прощалась, а просто исчезла; ни оркестра, ни цыган уже не было. Ресторан представлял полнейшее разорение: ни одной драпировки, ни одного целого зеркала, даже потолочная люстра -- и та лежала на полу вся в кусках, и хрустальные призмы ее ломались под ногами еле бродившей, утомленной прислуги. Дядя сидел один посреди дивана и пил квас; он по временам что-то вспоминал и дрыгал ногами».
Дальше дядя Иван Федосеевич с племянником едут в баню.
«Тут я себе ожидал кончину века и ни жив ни мертв сидел в мраморной ванне, а дядя растянулся на пол, но не просто, не в обыкновенной позе, а как-то апокалипсически. Вся огромная масса его тучного тела упиралась об пол только самыми кончиками ножных и ручных пальцев, и на этих тонких точках опоры красное тело его трепетало под брызгами пущенного на него холодного дождя, и ревел он сдержанным ревом медведя, вырывающего у себя больничку. Это продолжалось с полчаса, и он все одинаково весь трепетал, как желе, на тряском столе, пока, наконец, сразу вспрыгнул, спросил квасу, и мы оделись и поехали.
Внешность сосуда была очищена, но внутри еще ходила глубокая скверна и искала своего очищения».
Очищения внутреннего, духовного почтенный старец ищет и находит в одном из монастырей. Приведу ещё одну длинную цитату. Рассказ подходит к самой важной своей части, потому что без прощения все предшествующее просто обычная купеческая гульба. Прощение не просто даётся, его надо вымолить.
«Ему сделали сумрак; погасили все, кроме одной или двух лампад и большой глубокой лампады с зеленым стаканом перед самою Всепетою.
Дядя не упал, а рухнул на колени, потом ударил лбом об пол ниц, всхлипнул и точно замер.
Я и две инокини селя в темном углу за дверью. Шла долгая пауза. Дядя все лежал, не подавая ни гласа, ни послушания. Мне казалось, что он будто уснул, и я даже сообщил об этом монахиням. Опытная сестра подумала, покачала головою и, возжегши тоненькую свечечку, зажала ее в горсть и тихо-тихонько направилась к кающемуся. Тихо обойдя его на цыпочках, она возмутилась и шепнула:
-- Действует... и с оборотом.
-- Почему вы замечаете?
Она пригнулась, дав знак и мне сделать то же, и сказала:
-- Смотри прямо через огонек, где его ножки.
-- Вижу.
-- Смотрите, какое борение!
Всматриваюсь и действительно замечаю какое-то движение: дядя благоговейно лежит в молитвенном положении, а в ногах у него словно два кота дерутся -- то один, то другой друг друга борют, и так частенько, так и прыгают.
-- Матушка, -- говорю, -- откуда же эти коты?
-- Это, -- отвечает, -- вам только показываются коты, а это не коты, а искушение: видите, он духом к небу горит, а ножками-то еще к аду перебирает.
Вижу, что и действительно это дядя ножками вчерашнего трепака доплясывает, но точно ли он и духом теперь к небу горит?
А он, словно в ответ на это, вдруг как вздохнет да как крикнет:
-- Не поднимусь, пока не простишь меня! Ты бо один свят, а мы все черти окаянные! -- и зарыдал.
Да ведь-таки так зарыдал, что все мы трое с ним навзрыд плакать начали: господи, сотвори ему по его молению.
И не заметили, как он уже стоит рядом с нами и тихим, благочестивым голосом говорит мне:
-- Пойдем -- справимся. Монахини спрашивают:
-- Сподобились ли, батюшка, отблеск видеть?
-- Нет, -- отвечает, -- отблеска не сподобился, а вот... этак вот было.
Он сжал кулак и поднял, как поднимают за вихор мальчишек.
-- Подняло?
-- Да.
Монахини стали креститься, и я тоже, а дядя пояснил:
-- Теперь мне, -- говорит, -- прощено! Прямо с самого сверху, из-под кумпола, разверстой десницей сжало мне все власы вкупе и прямо на ноги поставило...
И вот он не отвержен и счастлив; он щедро одарил обитель, где вымолил себе это чудо, и опять почувствовал "жисть", и послал моей матери всю ее приданую долю, а меня ввел в добрую веру народную.
С этих пор я вкус народный познал в падении и в восстании... Это вот и называется чертогон, "иже беса чужеумия испраздняет". Только сподобиться этого, повторяю, можно в одной Москве, и то при особом счастии или при большой протекции от самых степенных старцев».
Лесков, от лица молодого человека, повествует о неком обряде. Есть в этом повествовании и страх, и удивление, и ирония, и сомнения - и как результат - понимание народного вкуса в падении и восстании. Думаю, что этот «вкус» знаком каждому, кто считает себя русским и находится в поле действия русской традиции и культуры. Суть обряда в том, что чертям даётся воля, правда в ограниченном пространстве и времени, а потом их изгоняют из тела и души.
В дни минувшей молодости, когда случалось набедокурить, до купеческого размаха не доходило, однако, чувство вины явственно ощущалось, и тогда я отправлялся в гости к маме. Конечно, я ни о чем не рассказывал и не каялся вслух, я просто сидел, слушал маму, лечился душой и через какое-то время чувство вины «за вчерашнее» проходило и можно было снова нормально жить. До тех тор пока не появится другое чувство, что «жисти нет» и тогда личная «мистерия» повторялась.
Когда у себя на
«Клубе гуманитарного самообразования» мы обсуждали рассказ Н.С. Лескова «Чертогон», то не могли не вспомнить безобразный разгул перестройки, во время которой уничтожалась не убранство ресторана, а мировоззрение русского народа. Перестроечный разгул закончился таким крахом всего, всей жизни народной, что теперь стало возможным воздвижение
мемориальной доски фашисту в городе, который этот фашист не смог захватить во время Великой Отечественной войны.
Участники «Чертогона» устраивают себе падение, кстати, принимая некие меры предосторожности, а после падения у них следует очищение, раскаяние и прощение свыше. Нам же в перестройку устроили падение без всяких мер безопасности, (самое ужасное, что мы на это пошли). Падение состояло не только в поклонении колбасному чёрту, но и в признании гипертрофированных ложных грехов, и в осквернении исторических святынь. Потом про необходимость раскаяния, в обращении к колбасному чёрту, которого мы воздвигли на пьедестал, я уж не говорю про очищение и прощение, все и вовсе забыли. Оно и не входило в планы организаторов перестройки. Народу же и очищаться, и прощения искать было не у кого - свои святыни мы попрали, а у чужих алтарей не очистишься.
Так и живем с чертями за пазухой. Долго ли такая «жисть» может продолжаться? Я думаю, что она и так продолжалась достаточно долго, и теперь наше время заканчивается. Или будем очищаться от перестроечной скверны, или черти нас приберут окончательно.