Маленький желтый огонек

Feb 20, 2011 21:42



Петров лежал на кровати. За окном застыла полная луна. Во время полнолуния у жены Петрова всегда начинались месячные, а значит, она становилась, по ее мнению, нежной и ранимой, а он думал, что просто законченной сукой. В суках все-таки есть что-то положительное, они любят трахаться. Именно так и начался быстрый роман, перешедший в беременность и скоропалительную свадьбу. Невеста улыбалась щербатым ртом, оплывающим лицом и дерзко выпирающим животом, указывавшим родственникам Петрова на истинные причины внезапно вспыхнувшей в нем потребности в брачном союзе.

Он смотрел на женщину, раскинувшуюся китом по потным простыням. Она ведь и так не была моделью, промелькнуло у него под надбровными дугами, а теперь и вовсе округлилась. Стал бы он тогда в баре снимать подвыпившую блондинку с выпирающими из под тесной мини жировыми складами, если бы кто-то прокрутил его жизнь как кинопленку и показал, как он будет в жару лежать в старых семейниках рядом и смотреть на целюлитные филейные части. По сей видимости, сейчас где-то прыщавый отпрыск повторяет ошибки отца.

Когда она стала такой? Полнолуние всегда наводило Петрова на странные мысли. Потянуло покурить, и он, стараясь, чтобы кровать не скрипнула, тихонько вышел на балкон.

Эх, сейчас бы Бэлу из соседнего отдела. Если сравнивать женщин с машинами, то Бэла была новенькой спортивной иномаркой, по сравнению с которой его подержанная старая нива, гордо возлежавщая куском сала на койке, казалась совсем развалюхой. Белое тело Белы сейчас покоилось где-то в центре города в обнимку с каким-то «папиком». С кем она спала Петров не знал, то обилие норковых шуб откровенно указывало всей конторе, что на Бэлу несколько иной прайс, чем на других теток, перешагнувших сорокалетний рубеж. Да и теткой назвать ее язык не поворачивался. Если в минуту корпоративной пьянки иные женщины после стопки добрели и готовы были прижаться к потному мужскому свитеру, Бела лишь сочно материлась и уносила свое тело в вызванное такси, от чего все прочие особи женского пола хмурились и тайком называли ее не иначе как стервой.

Раньше Петров укатывал и не таких стерв, но многолетнее пребывание в семейном аду, выдрессировало его, вогнав жизнь в тихую размеренную колею. И лишь в полнолуние хотелось чего-то иного. Даже не Белы, чего с ней, разве так уж он и манила, сколько неведомые тайные желания зарывали его грудную клетку, выходя тихим альтернативно-площадным русским.

Почему мы не птицы, взбрело ему в голову. Черт, кто это написал? Пушкин? И ему сразу вспомнилась толстая мать в бигуди и засаленном халате. Ее рыхлое белое, похожее на манку-размазню, тело упиралось опавшим тестом грудей на стол. Кто будет доедать, Петров это слышал так явственно, что даже теперь, когда мать давно была лежала на Троекуровском кладбище, вздрогнул, Пушкин? Голос матери звенел в беспощадном лунном свете. Пушкин, я тебя спрашиваю, засранец, ты этакий? Я готовила, старалась, а ты нос воротишь? А ведь мать моя тоже была сукой, подумал Петров, еще какой, одинокой старой опытной сукой. Наверное, поэтому я тоже выбрал себе суку. А лет через десять она окончательно превратиться в мою мать. Ее халат засалится, а волосы она и так уже укладывает в бигуди. Вот так захочешь по дурости прижаться к ее тыкве, а утыкаешься в проволоку волос, намотанную на железные круги. Был бы птицей, улетел бы за море.

Он так жадно смотрел на луну, что даже не заметил, как вылетел из тела. И только зацепившись ногой за ветку, понял, что уже не стоит на балконе. Его тело продолжало курить и смотреть на луну, как это обычно делают волки, тоскливо и жалобно. А сам он, или, вернее, то что было в нем начинкой, выпорхнуло и сейчас сидело на ветке испуганным воробьем. Ах, какое же оно было маленькое, его нутро. Меньше воробья. Его начинка могла бы спокойно уместиться в руки или ноге или жить спокойно в голове, когда как остальную часть внутренней пустоты можно было бы залить для устойчивости цементом.

Если на вопрос, что же я такое, Петров мог ответить, попросту подойдя к зеркалу, поскольку подобно древним грекам отождествлял внешность и внутреннее содержание, то вопрос, каков он поставил бы его в тупик. Благо таких вопросов ему никто не задавал. И иногда после получки жена ему властно объясняла, какая он сволочная скотина.

Петрову было любопытно увидеть себя таким. Маленький легкий и воздушный комочек. Почти клубочек пара. И что же теперь? Куда лететь? Заглядывать в чужие окна, зачем, если и так все ясно? Большинство спит, кто-то яростно и жестко совокупляется, кто-то закрыл глаза в поскоитальной истоме, где-то влюбленный студент пишет свои последние стихи своей еще непознанной любви со второго потока. Петров все это знал. Но лететь было приятно, и он полетел.

Москва хороша ночью с птичьего полета. Огоньки трасс кажутся длинными ожерельями. Всю грязь помоек ночь обнимает, скрывая, своим легким газовым телом, ограждая ночных путников от утреннего непотребства. Сквозь полупрозрачное тело проходил ветер, приятно щекоча внутри. Ночной воздух приятно обволакивал его со всех сторон, словно оберегая кокон его начинки. Рядом вначале редко, а потом все чаще стали пролетать мимо такие же тускло светящиеся комочки, как и он сам. Куда? Ему никто не ответил. Он сам не знал, как и зачем он летит. Так было надо. Почему и кому, он не знал.

Светляки, так он их внутренне обозвал, хотя комочки мало походили на светляков, разве что светом, подобным брюшкам светящихся жучков, то собирались в группы, то расходились неспешными волнами, но их становилось все больше и больше, пока он не влился в густой поток, неумолимо влекший его за собой. И вдруг он стал узнавать светляков. Вот Сан Саныч. Какой еще другой комочек мог так разить спиртными и гудеть не иначе как матом, другого языка сан Саныч не разумел. Вот соседка Роза. От нее ушел муж, поэтому она была вся в слезах и дрожала, будто бы от ветра. Вот Бела, пахнущая Кристиан Диор. Петров не разбирался в женском парфюме, но Бела цвела именно этими духами, что особенно возмущало женскую составляющую конторы. Он только теперь понял, что внутри Бела красно-синяя. Красная часть была в виде розы, подмерзшей в полиэтилене зимой, а синяя была соленой как море или слезы, потому что и того и другого в ее жизни было немало. С моря Бела привозила фотографии и показывала, но только те, где она была одна, стыдливо оставляя за кадром норковых воздыхателей. Бела никогда не плакала, но иногда Петров догадывался, что внутри она иногда воет на луну, как и она сам, только стон у нее был еще более раздирающим.

Наверное, это были спящие души, если это были, конечно, души. Петров этого не знал. Светлячки тоже этого не знали. Да и говорить они не умели. Каждый светлячок жил в своей реальности, и мог лишь прикоснуться к другой на какое-то мгновение, как иногда мы вдруг попадаем в сны других людей или друг внезапно смотрим на другого и читаем того, как если бы перед нами был смятый листок газеты, брошенной кем-то в метро.

Рядом проплыл оранжевый большой светлячок. Это без сомнения была его мать. Кто еще мог так нести свое тело через черноту пространства? От нее пахло борщем и теплым хлебом. Внутри Петрова все затрепетало, чтобы через минуту стать соленым, как огуречные сталактиты и сталагмиты Белы. Слезы, воздушные как шарики поп-корта, вытекали из него, чтобы белым тополином пухом затеряться между других светляков. Мать его не узнавала. Да и могут ли узнавать мертвые живых? Гаденыш, бурчала мать, опять недоел, весь в отца-подлеца, растила, его, растила, и теперь стал совсем на него, этого поддонка, похож, а я все также… Что также мать не договаривала, словно внутри у нее застревал воздушный шарик, мешавший выползти бурчанию.

Петров ее тоже все также, по-прежнему… И у него тоже что-то застревало внутри. Было ли это «люблю», «скучаю», «ненавижу», «прощаю», Петров не знал. Внутри все щекотало от внутренних спазмов. Надо же столько лет прошло, а он ее все также…

И так хотелось ее коснуться, сказать, мама, все можно вернуть. Не уверен, что люблю, но жизнь, если надо, за тебя отдам. Отдам тебе долг собой. И я готов, мама, по-прежнему есть твои невкусные супы и пресные котлеты, которые ты считаешь полезными, лишь бы уткнуться в твою обвисшую грудь, чего ты не позволяла делать лет с трех. Мама, любила ли ты меня когда-нибудь? Любишь ли ты меня теперь.

Петрову было стыдно этой внезапно нахлынувшей совсем немужской истерики. Как бы теперь он хотел завернуться в тело и надеть на лицо нейтрально-тупую маску.

Он было хотел отпрыгнуть, но светлячок матери заметался. Сыночек, засранец ты этакий, опять заставляешь волноваться, бурчал оранжевый воздушный пылесос, в прошлой жизни бывшей его матерью. Да и есть ли у нас несколько жизней, Петров и этого не знал. Оранжевый мазок волновался, потрясывая своим как и в реальной жизни круглым телом. Сыночек, слышалось сквозь рыдания. Как она могла узнать его. После ее смерти он изменился, обрюзг, пожирнел, оплыл лицом, как и сука, делившая с ним одно постельное пространство. И все-таки узнала. Но вскоре их друг от друга оттеснили другие светляки.


В проходившим и разорвавшим их с матерью связь потоке он увидел свою жену. Она была воздушным зелетоватым огоньком. Так блестели ее глаза, когда она стекала по его телу, сцепленному с ее животами. То ли был это зеленый блеск оргазма, то ли еще чего-то, он никогда не думал об этом. И, как ему казалось, забыл, но теперь он видел в ней тот манящий его зеленоватый цвет. Может быть, мы с ней и не случайно, взбрело ему в голову. В сама деле, стал бы он жениться на другой, пусть даже и брюхатой от него, если бы не еще что-то. Разве только долг? Разве стал бы он жить с ней, если бы просто так было нужно. Кому и зачем, он как всегда не знал. Ведь было же еще что-то, в чем ему было так стыдно и неловко признаться себе, но что он отчаянно чувствовал, видя теперь этот огонек, проплывавший мимо него. Любила ли она его, хотела ли его, как течныу суки подставляются кобелям, приняла его словно таблетку от одиночества, он никогда не задавал себе таких вопросов. Она - та, что была рядом. Рядом, когда он получал премию, рядом, когда он валялся с температурой, рядом, когда умерла мать, которую он только теперь понял, что все-таки любил. Она была кошкой, что привыкла спать на окне, нагреваемым солнцем. А он был подоконником, который мирился с тем, что кошка решила, что это ее место.

Он не стал тревожить ее снов, но полет уже больше не приносил ему радости необычайной легкости. Философия белеющего одуванчика, растворяющегося в пространстве парашютами новой жизни, была ему чужда, как чужда волку экзистенция собаки. Лампочка луны скоро взорвется и потухнет в новом жарком летнем дне. Все пройдет, как мимо несется поток мерцающих огней светлячков. Нет, это фонари, разбросанные рукой градостроителей вдоль ног дорог, затянутых в колготы асфальта. Нет, это святятся огоньки дома напротив, где обосновался круглосуточный магазин.

Петров докурил. Тлеющий бычок полетел вниз, впечатывваясь в темноту газона тлеющим угольком. Подтянуть трусы, шлепнуться рядом с рыхлым телом суки, но теперь ее так называть язык не поворачивался. И, уткнувшись в жесткий каркас бигуди, Петров неожиданно разрыдался, как будто из него выходила обильная, но краткая майская гроза, так что проснувшаяся жена, обняв его и целуя в макушку, бурчала, все, надо меньше пить и вспоминала невесть где загулявшего сына. Он плакал по ней, по матери, по тому, что никогда не вернуть, и от того, что только мутным блестящим воздушным фонариком позволил себе что-то чувствовать. Забродившие за много лет в стеклянной банке консервы вздулись и лопнули. Но есть это было совершенно невозможно. То, что там обнаружилось, было давно и безнадежно испорчено. И то этого так першило в горле. И будто бы, понимая это, жена тоже плакала, но так, чтобы он не заметил, так как это всегда делала Бела, натягивая на лицо улыбку в красной помаде. Плакала, потому что было о чем плакать.

Спазмы из горла долетали до луны и касались ее бледного тела, мерцавшего в свете кружащих потоков мерцающих фонариков.

Это все полнолуние. Завтра все пройдет. Жена спишет все на месячные, он на начинающийся климакс. Оба будут стесняться смотреть друг другу в глаза, будто сделали ночью что-то постыдно гадкое. Но сейчас они лежали, обнимая телам друг друга, так, словно встретились в первый раз. Луна бесстыже обнажала их, высвечивая начинку разноцветными огнями. И только тут он понял, что внутри него светится маленький желтый огонек. Ему стало так спокойно, что он заснул безмятежно, как давным-давно в детстве, когда он болел корью и когда мать, лежала рядом, обнимая его и целуя в лоб. Маленький желтый огонек мерцал, бродя внутри его тела, застывая в причудливые позы сна. Скоро засопела жена. Только бело-желтая луна, похожая на адыгейский сыр, спокойно плыла в небе, горделивая и одинокая, освещая перед другими курящими на балконе петровыми город, что никогда не спит.

Previous post
Up