Длинная цитата часть2

Mar 10, 2022 15:21

Джордж звонил портье, и в эту минуту вошел Франц Хейлиг. Человек он был удивительный, старый друг, еще с мюнхенских времен, и Джордж был очень к нему привязан.
Когда они познакомились, Хейлиг служил библиотекарем в Мюнхене. Теперь он занимал какой-то пост в одной из крупнейших библиотек Берлина. В этом качестве он был государственным чиновником, и ему предстояло медленно, но верно продвигаться по служебной лестнице. Зарабатывал он немного, жил скромно, но все это его мало трогало. Он был ученый, и Джордж никогда не встречал человека, так разносторонне образованного и таких разносторонних интересов. Он читал и говорил на дюжине языков. Был он немец до самых глубин своей ученой натуры, но его английский, на котором он объяснялся хуже, чем на всех других знакомых ему языках, нисколько не походил на обычные для немцев вариации языка Шекспира. В его английском было множество немецких вкраплений, но сверх того Хейлиг заимствовал произношение и интонации из других своих языковых приобретений, так что получалась презабавная пестрая смесь.
Он вошел, увидел Джорджа и принялся смеяться; при этом он зажмурился, сморщился, так что мелкие черты его перекосились, и все пофыркивал, поджав и скривив губы, словно только что съел недозрелую хурму.
Наконец лицо у него стало серьезное, и он тревожно спросил:
- Готовы, а? Сначит, в самом деле едете?
Джордж кивнул.
- Еду, - сказал он. - Все готово. Ну, а вы как себя чувствуете, Франц?
Франц неожиданно засмеялся, снял очки и стал их протирать. Без очков маленькое морщинистое лицо его показалось измученным, осунувшимся, а близорукие глаза - красными и усталыми от бессонной ночи.
- О, Gott![27] - воскликнул он с какой-то веселой отчаянностью. - Чувствую себя хуже некуда! Я даже не прилег. После того, как мы расстались, я не мог спать. Я ходиль и ходиль, дошел чуть не до Грюневальда… Можно, я вам что-то скажу? - проникновенно сказал он и, по своему обыкновению, при этих загадочных словах серьезно, в упор посмотрел на Джорджа. - Я шутко себя чувствую… правда.
- Значит, вы даже не ложились? Совсем не спали?
- Ну да, - устало ответил Хейлиг. - Подремал часок. Я вернулся домой. Моя подружка спала… Я не хотель к ней ложиться… не хотель будить. Ну, прилег на кушетке. Даже не разделся. Боялся, опоздаю вас проводить на поезд. А это было бы просто ушасно! - сказал он и снова серьезно уставился на Джорджа.
- Вы бы с вокзала вернулись домой и поспали, - сказал Джордж. - При таком самочувствии много не наработаешь. Почему бы не взять свободный день и не отоспаться?
- Так вот, - отрывисто, но как-то равнодушно сказал Хейлиг. - Я вам что-то скажу. - Он снова серьезно, в упор поглядел на Джорджа. - Это не важно. Правда, не важно. Я чего-нибудь выпью… кофе или еще что-нибудь, - равнодушно сказал он. - Выпить - это неплохо. Но косподи! - Он опять засмеялся с веселой отчаянностью. - Ох уж и посплю я сегодня ночью! А потом опять попробую познать свою подружку.
- Надеюсь, Франц. Она у вас славная. Боюсь, последний месяц вы не очень-то баловали ее своим обществом.
- Так вот, - снова сказал Хейлиг. - Я вам что-то скажу. Это не важно. Правда, не важно. Она хорошая… она все понимает… вам она нравится, да? - И он опять серьезно, вопрошающе уставился на Джорджа. - По-вашему, она славная?
- Да, очень славная.
- Так вот, - сказал Хейлиг. - Я вам что-то скажу. Она правда очень славная. Я рад, если она вам нравится. Мне с ней очень хорошо. Мы отлично уживаемся. Надеюсь, мне позволят ее оставить, - негромко докончил он.
- Позволят? А кто тут может позволить или не позволить, Франц?
- А, - устало сказал Хейлиг, и лицо его брезгливо сморщилось - ну, эти… эти тупицы… Вы же знаете...
- Да, таков закон, - негромко отвечал Хейлиг и кивнул, лицо его окаменело: с таким видом немцы говорят обо всем, что стало для них незыблемым правилом. - Так полагается. Если у тебя подружка, у нее должна быть отдельная комната. Тогда можно сказать, что каждый живет сам по себе, - серьезно продолжал он. - Пускай ее комната рядом с твоей, но все равно можно сказать, что она тебе никто. И, пожалуйста, спите вместе хоть каждую ночь. А все равно тогда комар носа не подточит. Потому что так ты не идешь против Партии… Gott! - воскликнул он, поглядел на Джорджа снизу вверх, лицо его искривила язвительная и горькая гримаса, и он снова засмеялся. - С ума сойти можно!
- Франц, а вдруг узнают, что вы с ней живете в одной комнате?
- Так вот, - негромко сказал Хейлиг, - тогда ей придется уйти. - И устало, с горьким равнодушием заключил: - Не важно. Мне все едино. Я не обращаю внимания на этих тупиц. У меня есть моя работа, есть моя подружка. Только это и важно. Закончив работу, я иду домой, в свою комнатку. Там меня ждет моя подружка, и собачка тоже, - сказал он, и лицо его посветлело....
- Он славный песик, правда. Иногда приду вечером домой, и так тошно, столько за день перевидал этих шутких типов, а он подойдет и глядит на меня. И прямо разговаривает. Говорит: знаю, худо тебе. Трудная у тебя жизнь. Но я тебе друг. Да, правда, очень славный песик. Очень я его люблю.
Под конец этого рассказа вошел портье и остановился, дожидаясь распоряжений. Он спросил, все ли уложено в кожаный чемодан. Джордж встал на четвереньки и напоследок глянул под кровать. Портье открыл дверцы шкафа, выдвинул ящики. Хейлиг тоже заглянул в шкаф и, убедившись, что он пуст, повернулся к Джорджу и с нарочитым удивлением сказал:
- Так вот, похоже, вы ничего не забыли.
Успокоившись на этот счет, портье закрыл тяжелый чемодан, запер на ключ, затянул ремни, а Хейлиг тем временем помогал Джорджу засунуть в старый портфель книги, письма и рукописи. Потом Джордж застегнул портфель и отдал его портье. Тот вытащил багаж в коридор и сказал, что подождет их внизу.
Джордж посмотрел на свои часы - до поезда оставалось еще три четверти часа. Он спросил Хейлига, ехать ли прямо сейчас на вокзал или еще подождать в отеле.
- Подождем здесь, - ответил тот. - Пожалуй, так лучше. Переждете здесь еще полчаса и все равно прекрасно успеете.
Он протянул Джорджу сигареты, дал ему прикурить. Они сели, Джордж к столу, Хейлиг на кушетку у стены. И минуту-другую молча курили.
- Так вот, - негромко сказал Хейлиг, - на этот раз мы и правда прощаемся… Ведь на этот раз вы едете?
- Да, Франц. На этот раз надо ехать. Я пропустил уже два парохода. Пропустить еще один невозможно.
Еще с минуту курили молча, и вдруг Хейлиг сказал серьезно:
- Так вот, можно, я вам что-то скажу? Мне жаль.
- И мне тоже, Франц.
И опять они курили в тревожном, неловком молчании.
- Вы еще, конечно, приедете, - сказал потом Хейлиг. И решительно заявил: - Вы должны приехать. Мы к вам привязались. - Помолчал, прибавил просто, негромко: - Знаете, мы правда очень вас любим.
Джордж от волнения не мог вымолвить ни слова, и, бросив на него быстрый, печальный взгляд, Хейлиг продолжал:
- А вам у нас нравится? Вы нас любите? Да! - с чувством ответил он сам себе. - Конечно, любите.
- Конечно, Франц.
- Тогда вы должны приехать, - негромко сказал Хейлиг. - Если не приедете, это будет ушасно. - Он снова испытующе посмотрел на Джорджа, но Джордж молчал. И тогда Хейлиг сказал: - И я… я надеюсь, мы еще встретимся.
- Я тоже надеюсь, Франц, - отозвался Джордж. И, стараясь развеять печаль, которая охватила обоих, он высказал, как мог веселее, то, чего очень хотел, но во что не слишком верил: - Конечно, встретимся. В один прекрасный день я опять приеду, и мы опять посидим, потолкуем, вот как сейчас.
Хейлиг ответил не сразу. Лицо его исказилось так хорошо знакомой Джорджу горькой и злой насмешкой. Он сорвал с себя очки, протер их, вытер близорукие усталые глаза и опять надел очки.
- Вы так думаете? - спросил он, и губы его искривила привычная горькая улыбка.(...)- Что ж, надеюсь, вы правы. Но я не очень в этом уверен, - негромко сказал Хейлиг. - Может, меня здесь уже не будет.
- Вас? - Джордж даже засмеялся. - Что это вы такое говорите? Вам же нигде в другом месте не будет хорошо, сами знаете. У вас здесь работа, о которой вы всегда мечтали, и живете вы наконец именно там, где всегда мечтали жить, будущее ваше ясно и определенно - просто надо дождаться, пока ваше начальство помрет или уйдет в отставку. Вы всегда будете здесь!
- Я не очень в этом уверен, - сказал Хейлиг. Он затянулся, выпустил струю дыма и как-то нерешительно продолжал: - Понимаете… все дело в этих… этих тупицах… ослах! - Он зло вдавил сигарету в пепельницу, лицо его исказилось кривой усмешкой, в которой были и вызов, и оскорбленная гордость, и он сердито крикнул: - Мне-то… мне все равно! За себя я не волнуюсь. Сейчас я живу себе потихоньку… у меня есть моя работа, моя подружка… моя комнатка… А эти тупицы… ослы! - крикнул он. - Я их просто не замечаю! Не вижу их! Меня это не беспокоит! - выкрикивал он. И лицо его стало похоже на какую-то нелепую маску. - Я всегда проживу. Если меня выгонят… так вот, имейте в виду, мне все равно. На этой работе свет клином не сошелся! - с горечью воскликнул он. - Возьму и уеду в Англию, в Швецию. Если у меня отберут работу, отберут мою подружку… поверьте, это все не важно. - Он с досадой, с презрением отмахнулся. - Как-нибудь проживу. Ну, а если эти тупицы… эти ослы… если они и жизнь у меня отнимут… тоже ничего страшного. Вы согласны?
- Нет, Франц, я не согласен. Не хотел бы я умереть.
- Так вот, - спокойно сказал Хейлиг, - вы другое дело. Вы американец. А у нас это иначе. Я видел, как людей расстреливали, в Мюнхене, в Вене… Не так уж это страшно. - И он опять испытующе поглядел на Джорджа. - Нет, не так уж страшно.
- Черт возьми, Франц, что за вздор вы болтаете! - вскинулся Джордж. - Никто не собирается вас расстреливать. Никто не собирается отнимать у вас ни работу, ни подружку. У вас же верная работа, Франц. Никакого отношения к политике. И другого такого ученого им нипочем не найти. Да без вас им просто не обойтись!
Франц равнодушно, безнадежно пожал плечами.
- Не знаю, - сказал он. - Я… по-моему, если придется, мы все прекрасно обойдемся друг без друга. А, наверно, придется.
- Придется? Что вы имеете в виду, Франц?
Хейлиг помолчал. Потом сказал резко:
- Пожалуй, я вам что-то скажу. В последний год с этими тупицами можно с ума сойти. Всех евреев выгнали с работы… теперь они не у дел. А эти тупицы… вырядились в форму… - с презрением произнес он, - знай твердят, что здесь место только арийцам… таким вот распрекрасным голубоглазым верзилам восьми футов ростом, у которых в роду с тысяча восемьсот двадцатого года одни арийцы. Если же среди предков затесался какой-нибудь еврей, очень жаль. - Хейлиг презрительно усмехнулся. - Такой человек не должен работать… в нем, видите ли, нет истинно немецкого духа. Просто чушь. - Минуту-другую он молча курил, потом продолжал: - Последний год эти ослы ко мне пристают. Желают знать, кто я такой, откуда взялся… родился на свет или, может, не родился. Требуют, чтоб я доказал, что я ариец. Не то мне не место в библиотеке.
- Черт возьми, Франц! - воскликнул Джордж и оторопело уставился на Хейлига. - Вы разве… да нет, ведь вы же не еврей?
- О, Gott, нет, конечно! - вдруг с прежней веселой отчаянностью воскликнул Хейлиг. - Дорогой мой, я до такой степени немец, что можно с ума сойти.
- Тогда в чем же загвоздка? - озадаченно спросил Джордж. - Что им от вас нужно? И чего беспокоиться, раз вы немец?
Хейлиг молчал, кривая, горькая усмешка на его сморщенном личике стала еще горше; наконец он снова заговорил:
- Дорогой мой Шорш, теперь я вам что-то скажу. Я правда чистокровный немец. Но моя бедная мамочка… я, конечно, очень ее люблю… Но, Gott! - Он засмеялся, не разжимая губ, в лице его было горькое веселье. - Gott! Она такая глупенькая, бедняжка, - чуть презрительно произнес он. - Она так любила моего отца… так любила, что не потрудилась выйти за него замуж. Ну, и эти тупицы приходят и пристают ко мне со своими вопросами и спрашивают: «Где ваш отец?» И, разумеется, мне нечего им сказать. Потому что, увы, мой друг, я незаконнорожденный. Gott! - снова воскликнул он и, прищурясь, горько, криво усмехнулся. - С ума сойти можно… этакое беспросветное тупоумие… и так забавно, просто ушас!
- Но, Франц, уж наверно, вы знаете, кто ваш отец… Уж наверно, слышали, как его зовут.
- Ну, разумеется! - воскликнул Хейлиг. - Потому-то все так и забавно.
- Значит, вы все-таки его знаете? Он жив?
- Ну конечно, - сказал Хейлиг. - Он живет в Берлине.
- И вы с ним видитесь?
- Ну конечно. Мы видимся каждую неделю. Мы с ним прямо-таки друзья.
- Но… тогда я просто не понимаю, в чем загвоздка… разве что вас выгонят с работы как незаконнорожденного. Это, конечно, неловко… и для вас, и для вашего отца… но разве нельзя сказать им все как есть? Разве нельзя объяснить? Неужели отец вас не выручит?
- Он бы, конечно, выручил, - сказал Хейлиг. - Если б только я ему рассказал. Только я не могу рассказать. Понимаете, - негромко продолжал он, - мы с отцом друзья. Мы никогда не говорим с ним об этом… о том, что он был близок с моей матерью. И теперь я нипочем не стану его просить… рассказывать про мои неприятности… не хочу, чтоб он мне помогал… а то получится, что я пользуюсь нашей дружбой для своей выгоды. Это испортит нашу дружбу.
- А ваш отец… его здесь хорошо знают? Если вы его назовете, этим тупицам его имя что-то скажет?
- Ну да! - воскликнул Хейлиг и с горькой веселостью продолжал: - В том-то весь ушас… и оттого это так забавно. Его еще как знают! Может случиться, они скажут, я еврейчик и вышвырнут меня вон, потому что я не ариец… а мой отец… - Хейлиг фыркал, давился смехом, горькое веселье душило его, - мой отец - он же истый немец, известный наци… он же первое лицо в партии!
Джордж смотрел на друга, чье имя словно в насмешку означало «святой», и не мог слова вымолвить. Странный и волнующий рассказ этот многое объяснил ему в друге: все растущую горечь, презрение чуть ли не ко всем и вся, усталое отвращение и покорность судьбе, холодную, злую насмешливость и ядовитую улыбочку, которая вечно морщила его лицо. Вот он сидит, маленький, хрупкий, изящный, губы кривятся в неизменной улыбочке, и так ясна теперь вся история его жизни. Был он по природе своей беззащитен и кроток, такой впечатлительный, такой нежный, на удивленье умненький. И этого тонкорунного ягненочка выбросили в стужу и лютый ветер, обрекли нужде и одиночеству. Он был жестоко ранен. Его изуродовали и исковеркали. Таким он стал - и, однако, сумел сохранить своеобразную горькую чистоту души.
- Ох, извините, Франц, - сказал Джордж. - Ради бога, извините. Я ничего этого не подозревал.
- Так вот, - равнодушно сказал Хейлиг, - все это не важно. Правда, не важно. - Он улыбнулся своей страдальческой улыбкой, посопел, не разжимая губ, стряхнул с сигареты пепел, сел поудобнее. - Что-нибудь придумаю. Я нанял одного человечка… одного из этих ушасных людишек, этих, как бишь их… Ну да, адвокаты! Ох, Gott, от них с ума сойти можно! - воскликнул он. - Я нанял одного, чтоб он сочинил для меня какие-нибудь враки. Этот человечек только и знает, что роется в бумагах, и будет рыться, пока не подберет отцов, матерей, братьев, сестер - в общем, всех, кто мне требуется. А если не сумеет, если мне не поверят… Ну, тогда потеряю работу, - сказал Хейлиг. - Но это не важно, что-нибудь придумаю. Куда-нибудь да приткнусь. Как-нибудь проживу. Со мной уже так бывало, ничего страшного… Ох и тупицы… ослы! - сказал он с омерзением. - Когда-нибудь, дорогой мой Шорш, вы должны написать горькую книгу. И должны сказать всем этим людям, до чего они гнусны. Я… у меня нет таланта. Я не могу написать книгу. Я могу только восхищаться тем, что пишут другие, могу понять, когда книга хорошая. А вот вы должны сказать этим тупым мерзавцам, что они такое… У меня есть одна фантазия, - с ехидной усмешкой продолжал он. - Когда мне худо, когда я вижу, как все эти мерзкие тупицы расхаживают по Курфюрстендамм, и сидят за столиками, и жуют… я воображаю, что у меня есть такой маленький пулеметик. Беру я свой пулеметик и хожу по улице, а только увижу кого-нибудь из этих типов, сразу - паф, паф, паф! - совсем по-детски произнес он и прицелился, торопливо согнув палец крючком. - О, Gott! - самозабвенно воскликнул он. - Вот было бы счастье - ходить с пулеметом и стрелять этих тупиц! Но мне это не дано. Мой пулемет - одно воображение. Вы - другое дело. Вы и вправду можете их бить. И вы должны бить их из своего пулемета, - серьезно сказал Хейлиг. - Когда-нибудь вы непременно должны написать эту горькую книгу, должны сказать этим тупицам, кто они такие. Только сейчас вы ее не пишите, - торопливо, тревожно прибавил он. - А если начнете сейчас, не пишите ничего такого, за что они могут на вас разозлиться.
- Чего не писать, Франц?
- О политике, - сказал Хейлиг, понизив голос, и быстро оглянулся на дверь. - О партии. Обо всем, что может восстановить их против вас. Это было бы ушасно.
- Почему, собственно?
- Потому что вы здесь необычайно популярны. Не у этих ослов и тупиц, а у тех, кто еще читает настоящие книги. Поверьте мне, - серьезно продолжал Хейлиг, - сейчас вы здесь самый популярный иностранный писатель. И если вы все испортите… если напишете что-нибудь такое, что придется им не по вкусу, будет очень печально. Reichschriftskammer[29] запретит ваши книги… Скажет, что нам больше нельзя их читать… и тогда нам их уже не достать. А это будет очень печально. Мы ведь так вас любим… То есть те, кто понимает. Вас так хорошо здесь знают. Так понимают. И смело могу сказать, переводы ваших книг превосходны, этот переводчик - истинный поэт, и он любит вас… проникается вашими ощущениями… вашими образами… ритмом вашей прозы. И все, кто читает, в восторге. Невозможно поверить, что это перевод. Как будто с самого начала это было написано по-немецки. И… О, Gott! - опять радостно воскликнул он, - кем только вас не называют… американским Гомером, творцом американского эпоса. Вы людям по сердцу, и вы им понятны. Ваша проза такая сочная, свободная, полнокровная. И вы ощущаете жизнь совсем как мы. Многие считают, что вы - величайший писатель современности.
- Дома ко мне относятся куда прохладней, Франц.
- Знаю. Но я заметил, в Америке каждого любят один год… а потом плюют на него. Здесь же многие считают, что вы великий писатель, - серьезно сказал Хейлиг. - И будет просто ушасно, будет очень жаль, если вы все испортите. Вы ведь этого не сделаете? - спросил он и снова серьезно, с тревогой посмотрел на Джорджа.
Джордж молчал, глядя в одну точку, и ответил не сразу:
- Писать надо то, что должен писать. И делать надо то, что должен делать.
- Значит, если вы почувствуете, что должны что-то сказать… о политике… об этих тупоумных ослах… обо всем…
- А о жизни? - перебил Джордж. - О людях?
- Значит, скажете?
- Да, скажу.
- Даже если это вам повредит? Даже если все вам здесь испортит? И мы уже не сможем больше читать ваши книги? - Обращенное к Джорджу сморщенное личико стало очень серьезно, Хейлиг с тревогой ждал ответа.
- Да, Франц, все равно я скажу то, что думаю.
Хейлиг помолчал, явно колеблясь, потом спросил:
- Даже если вы что-нибудь такое напишете, и… и они вас больше сюда не впустят?
Теперь молчал Джордж. Тут было о чем подумать. И наконец все-таки сказал:
- Да, я и на это пойду.
Хейлиг резко выпрямился, задохнулся от гнева, сказал сурово:
- Знаете, кто вы такой? Вы есть большой дурак. - Он встал, отшвырнул сигарету и взволнованно заходил по комнате. - Зачем себе вредить? - кричал он. - Зачем писать такое, после чего вы больше не сможете сюда приехать? Вы же любите Германию! - Он круто обернулся, с тревогой спросил: - Ведь правда любите?
- Да, конечно. Кажется, как никакую другую страну.
- И мы вас любим! - воскликнул Хейлиг, меряя комнату шагами. - Мы ведь тоже так вас любим. Вы для нас не чужой, Шорш. Я вижу, как на вас смотрят на улице: вам все улыбаются. Что-то в вас людям по душе. Помните, когда мы ходили в белошвейную мастерскую, вам понадобилась рубашка… так там все девушки спрашивали: «Кто он такой?» Все хотели про вас знать. Они в тот день работали на два часа дольше, до девяти часов, кончали вашу рубашку. Уж как вы плохо говорите по-немецки - и то всем нравится. Официанты в ресторанах кидаются обслуживать вас прежде всех, и не ради чаевых. Вы здесь как дома. Вас все здесь понимают. Вы знаменитость, для нас вы большой писатель. И ради несчастной политики, из-за этих тупоумных ослов, - сказал он с горечью, - вы теперь возьмете и все испортите.
Джордж не отозвался. И Хейлиг, по-прежнему лихорадочно меряя комнату шагами, продолжал:
- Зачем вам это? Вы не политик. Не занимаетесь партийной пропагандой. Вы не из этих жалких нью-йоркских салонных коммунистиков. - Последние слова прозвучали зло, светлые глаза сузились. - Можно, я вам что-то скажу? - Он на мгновенье умолк, поглядел на Джорджа. - Ненавижу этих людишек… проклятых эстетов… литераторов-пропагандистов. - Он весь сморщился, скорчил жеманную пренебрежительную гримаску, выставил перед собой два сжатых пальца, поглядел на них, томно прикрыв глаза, притворно покашлял и, нарочито жеманясь, карикатурно процитировал вычитанное в какой-то статье: «Да будет мне позволено сказать, прозрачность Darstellung[30] в романе Уэббера…» - он снова покашлял. - Этот болван, который написал про вас в «Ди даме», этот шалкий эстетишка с его рассуждениями о прозрачности Darstellung… Можно, я вам что-то скажу? - яростно выкрикнул он. - Не выношу этих типов! Они повсюду одинаковы. Такие и в Лондоне есть, и в Париже, и в Вене. Они и в Европе-то хороши, а уж в Америке! - выкрикнул он, и в лице его опять вспыхнула веселая отчаянность. - О, Gott! Разрешите вам сказать, от них просто с ума сойти можно! Откуда они у вас такие берутся? Европейские эстеты и те говорят: «Бог мой, эти проклятущие, эти чертовы американские эстеты… от них с ума сойти можно!»
- Это вы все про коммунистов? Вы ведь с них начали?
- Ну, ладно, - холодно отрезал Хейлиг с надменным вызовом, который все чаще выражало его лицо, - это не важно. Не все ли равно, как они себя называют. Все они одинаковы. Все эти экспрессионистики, сюрреалистики, коммунистики… пускай называют себя как угодно, на самом-то деле они - ничто. И уш поверьте, я их терпеть не могу. Надоели мне все эти людишки вчерашнего дня, - сказал он и брезгливо отвернулся. - Все это не важно. Что бы они там ни говорили, все не важно. Потому что ни черта они не понимают.
- Так вот как вы думаете о коммунизме, Франц? Что же, по-вашему, все коммунисты - просто салонные болтуны?
- Ох, die Kommunisten, - устало произнес Хейлиг. - Нет, я не думаю, что все они болтуны. А коммунизм… что ж, - он пожал плечами, - коммунизм - это прекрасно. Наверно, когда-нибудь он настанет во всем мире. Только едва ли мы с вами до этого доживем. Это слишком далекая мечта. А все это сегодняшнее не для вас. Вы не из числа литераторов-пропагандистов… вы - писатель. Ваше дело смотреть вокруг и писать о мире и о людях, какими вы их видите. Писать пропагандистские речи и называть их книгами - это не ваше дело. Это не для вас. Для вас такое невозможно.
- Но, предположим, я пишу о мире и о людях так, как я их вижу, и получается совсем не так, как считает партия, как тогда быть?
- Значит, вы есть большой дурак, - в сердцах произнес Хейлиг. - Вы можете писать о чем вздумается и при этом не восстанавливать нацистов против себя. Вам незачем их поминать. А если уж вы их помянете, но ничего хорошего о них не скажете, значит, нам больше не дадут возможности вас читать, а вас больше сюда не пустят. Зачем вам это? Будь вы из числа нью-йоркских пропагандистов, вы бы могли говорить такое сколько душе угодно, и это было бы совершенно неважно. Они-то могут говорить все, что им вздумается, но ведь они совсем нас не знают и ничего им это не стоит. А вы… вы потеряете так много…
И опять он молча, лихорадочно мерил комнату шагами, сильно затягивался сигаретой, потом вдруг повернулся и требовательно, грубо спросил:
- По-вашему, у нас здесь совсем скверно… с этой нашей партией и с этими тупицами? По-вашему, было бы лучше, будь у нас две партии, как в Америке? - И, не дожидаясь ответа, продолжал: - Если так, я думаю, вы ошибаетесь. Здесь, конечно, скверно, но, я думаю, скоро и у вас будет не лучше. Эти проклятые ослы… их всюду хватает. У вас они ничуть не лучше, просто выглядит это иначе. - Он вдруг серьезно, испытующе взглянул на Джорджа. - Думаете, вы у себя в Америке свободны, да? - Он покачал головой. - Сильно сомневаюсь. Свободны только эти гнусные тупицы. Здесь они свободны указывать, что нам читать и во что верить, и, по-моему, в Америке то же самое. Изволь думать и чувствовать, как они, и говорить то, что они желают от тебя услышать… а иначе тебя убьют. Разница только в том, что здесь у них в руках еще и власть. А в Америке они пока не у власти, но подождите, они своего добьются. Мы, немцы, показали, как это делается. И тогда здесь вы будете свободнее, чем в Нью-Йорке, ведь здесь вас ценят больше, чем в Америке, так я думаю. Здесь вами восхищаются. Здесь вы американец, и вам даже позволено говорить и писать такое, чего не позволено ни одному немцу - пока вы ничего не сказали против партии. Думаете, в Нью-Йорке вам тоже дадут такую волю?
Долгие минуты он молча шагал по комнате, останавливался, испытующе взглядывал на Джорджа. И, наконец, сам ответил на свой вопрос:
- Нет, не дадут. Эти, наши… они сами называют себя нацистами. По-моему, они честней американцев. В Нью-Йорке они придумывают себе какое-нибудь красивое имя. Они, видите ли, Дочери революции. Или Американский легион. Или Деловые люди, Торговая палата. Названий много, а суть одна, и, по-моему, все они тоже нацисты. Эти гнусные тупицы есть повсюду. Они не про вас. Вы не пропагандист, не политик.
Опять наступило молчание. Хейлиг все ходил из угла в угол, ждал, что Джордж как-то отзовется на его слова. Не дождался и снова заговорил. И дальнейшие его слова раскрыли Джорджу, как глубоко циничен и равнодушен его друг, - такого он не подозревал, даже представить себе не мог, что Хейлиг, с его чуткой душой, на это способен.
- Если вы напишете что-нибудь против наци, вы доставите удовольствие евреям, - говорил Хейлиг, - но приехать в Германию больше не сможете, а для всех нас это будет ушасно. И можно, я вам что-то скажу? - жестко, отрывисто произнес он и свирепо глянул на Джорджа. - Не люблю я этих чертовых евреев, все равно как тех остолопов. Хрен редьки не слаще. Когда у них все хорошо, они говорят: «Мы такие замечательные, плевать нам на вас и на вашу паршивую страну». А когда дела их плохи, они сразу превращаются в несчастных еврейчиков, и рыдают, и ломают руки, и говорят: «Мы всего-навсего несчастные, повергнутые в прах евреи, вы только посмотрите, что с памп делают». Так вот, меня это не трогает, - жестко сказал он. - Это не столь важно. То, что эти чертовы остолопы делают с евреями, преглупо, но меня это не волнует. Это не важно. Я видел евреев, когда они обладали силой и властью, и они были просто ушасны. Они думали только о себе. А на нас всех плевали. Так что это не важно, - жестко повторил он. - Эти толстопузые евреи ничуть не лучше наших остолопов. Будь у меня пулемет, я и их бы расстрелял. Меня еще волнует только одно - что эти остолопы сделают с Германией, с немцами. - Он с тревогой посмотрел на Джорджа и сказал: - Вы ведь любите немцев, правда, Шорш?
- Очень, - чуть не шепотом ответил Джордж, и так ему стало невыносимо горько за Германию, за немцев, за друга, что больше он не в силах был вымолвить ни слова. Хейлиг прекрасно понял, что означает этот до шепота упавший голос. Пронзительно посмотрел на Джорджа. Потом глубоко вздохнул, и ожесточение его как рукой сняло.
- Да, конечно, любите, - сказал он негромко. И мягко прибавил: - В сущности, они хороший народ. Большие дураки, конечно, но не такие уж плохие.
Он помолчал. Вдавил сигарету в пепельницу, снова вздохнул и сказал не без грусти:
- Что ж, вы будете делать то, что должны. Но вы есть большой дурак. - Он посмотрел на часы, положил руку Джорджу на плечо. - Пошли, дружище. Теперь пора.
Джордж поднялся. Долгую минуту они стояли молча, глядя друг на друга, потом обменялись крепким рукопожатием.
- До свидания, Франц, - сказал Джордж.
- До свидания, Шорш, дорогой, - негромко сказал Хейлиг. - Нам будет очень вас не хватать.
- А мне вас, - сказал Джордж.
И они вышли.
/lj-cut>

отсюда
https://librebook.me/you_can_t_go_home_again/vol6/3

Качаем музыку и книги, пока интет схлопывается, а комп еще пашет.
Когда не будет электричества - что ж у меня большая библиотеке. Надеюсь ее не придется жечь.

реальность, не мое, распад рациональности, классика, книги, литература, цитата

Previous post Next post
Up