Никогда ещё не дарил самому себе подарков именно ко Дню рождения. Да, собственно, и к нему самому с детства, почему-то, относился с иронией. Тем более, что любовь к себе должна быть непреходящей. :) Иначе, как возможно любить кого-то или что-то ещё - без этой точки опоры и взлёта. )))
Но в этом году подарок (?) всё же случился. Как будто подгадывал свою книжку к этому дню, хотя, на самом деле, так просто совпало. Впрочем, дорогие френды, наверное,
уже могли наблюдать мою самую первую и, при всей ожидаемости события, какую-то растерянную реакцию на выход книжки.
Но… гулять, так гулять! :)
Накрою, пожалуй, сегодня поляну некоторыми стишками из сборника. Яства, предупреждаю, сугубо на любителя. :)
Росчерк ветвей
Ладе Пузыревской
Теперь ты живешь даже не по часам -
по звукам, расслышанным вдруг голосам,
всю боль твою предугадавшим.
Ты к их вопросительной темноте
всё чутче, всё ближе и ближе… и тем
от звонких согласных всё дальше.
Всё то, что в себе проговаривал ты,
как будто по нотам: се участь;
се черным пребудет, и, алаверды,
се белым - не то, что наскучит,
но разом смешается… из темноты
бормочущей, цепкой, пастушьей
нахлынут вопросы, и набело ты,
как будто китайскою тушью,
выводишь загадочный росчерк ветвей
по воздуху памяти… ищешь ответ
и в дрогнувшем воздухе тонешь…
И призрачный росчерк на чистом листе,
на шелке прозрачном, на белом холсте
всё тоньше, всё тоньше, всё тоньше…
Вольтерьянство маленькой кофейни
Вольтерьянство маленькой кофейни
в тысячах разбросано улик.
Предрассветный час, а ей до фени:
раздувает докрасна угли,
потчует мотивчиком опальным
и паленым «Розовым» вразлив -
мы с тобой здесь без вести пропали,
ядовитой истины вкусив,
смешанной с отравой заблуждений,
спутав, как всегда, одно с другим…
Дождь по стеклам - всё окрест в дожде, и
сквозь стекло и папиросный дым -
посмотри, как мир размыт и глянцев,
так размыт, что чудится под джаз,
будто это «малые голландцы»
выдохнули призрачный пейзаж.
И пока расписывают скрипки
прошлое и будущее нам -
бормотаньем музык этих зыбких
живы будем… с горем пополам…
Московское утро
Кареты шестерней… парад эскортов…
форейторы горласты… и под стук
расхристанных колес, в надрыв аорты,
какой-нибудь подвыпивший гайдук
обрушит вдруг с качнувшихся запяток
в молебнами разреженную мглу
языческий распев, играя в прятки
с тоской и богом, боль вгоняя вглубь…
От забытья едва очнувшись, город
из чрева рыбьих сумерек на свет
Ионой выступает и по горло
вновь утопает в плещущей листве
усадебных дворов, где словно вишни
и молодые липы, проросли
дома, где церкви сами будто вышли,
верней, взошли однажды из земли.
И там, в одном из тех дворов, на ушко
веселый бес листвы всё шепчет впрок
избраннику - своё, святое: «Пушкин,
доверься мне, дитя»… Москвы пирог,
слоёный, начиненный праздной спесью,
какой-то незапамятной тоской,
незнамо что в оглохшем поднебесье
взыскующей напрасно, и такой
ухабистою удалью, которой
сам чёрт не брат, а смерть, поди, не чёрт,
пропитанный дремучестью покорной
и духом вольтерьянства - испечен,
и пряно пышет он, всходя тем утром
с церквями вместе… и переполох
всё больший учиняют в сердце чутком
весёлый бес и бесприютный бог…
* * *
И кто-то почувствовал - это в дверях бог.
Он выдохнул небо - ах, как запахло зимой
и крымским крепленым! Он хочет застать врасплох
женщину и младенца - себя, себя самого.
Бог долго звенит ключами от всех замков
и тайн мирозданья - от всяческих мелочей,
еще от почтового ящика - он таков,
никогда не находит гвоздика для ключей.
У него в кармане заначка - пригоршня звезд,
папиросы с туманом, какая-то сумма в рэ,
нездешняя музыка… Бог, видно, слишком прост -
безделушки в кармане сползают к дыре, к дыре.
Но когда, отдышавшись и сбросив пальто на пол,
он всё же решит обнаружить себя здесь, то,
смутившись, вдруг скажет: вот черт, не туда пришел…
И навсегда растает, забыв пальто…
Цитаты из Серебряного века
1. ЕЛАБУГА (М.И. Цветаевой)
День бледно-жёлт, как будто спрыснут хлором,
обрывочны и сумеречны сны…
Елабуга. Мещанский дом, в котором
сквозит мертвецкий холод от стены.
Мелодия манка протяжна, клейка -
искусен в ухищреньях Птицелов.
Сладчайший запах крашеной скамейки
в Трехпрудном переулке, и балов,
беспечных, гимназических, московских,
веселый гул, и море наяву -
всё живо здесь, так явственно, так броско
всё заключилось в этот зовный звук,
всё уместилось в бледно-желтых сгустках,
а у дверей, срываясь на фальцет,
запальчивые фразы по-французски
бросает отрок - вызов на лице.
Сейчас он скажет страшное, упрямый,
его решимость смертная прочна,
и тень скользнет на звук легко и прямо,
туда, где веет холодом стена…
2. СТРОЧКА БЛОКА
Осени больная благость.
Горечь ломкой строчки Блока,
Вдруг поплывшей…
Будет плакать!
Вся поэзия обмолвка.
В нас уже не повторится -
Претворится ночь-предтеча.
Со страницы будет литься
В лица запахом аптечным,
Притворится и обманет.
Век чужой сто лет, как прожит.
И мерещится в тумане
Света тающего прожелть.
Фонарей качнутся блики
И начнется всё сначала:
Все приметы, все улики,
Улица, озноб канала.
Века мертвого уловка.
…А в окне рассвета пятна.
Плачь!
Поэзия - обмолвка,
Без которой жизнь невнятна...
3. ЦИТАТЫ ИЗ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА
Ночь была цитатой из Цветаевой -
Помните, "зрачок, сосущий свет".
Ночь звучала смутными октавами,
Утопивши клавиши в листве.
С чертовщиной вальс ли пастернаковский
В форточные рамы залетел,
Или поздний ангел плакал, плакался -
Будто святость выплакать хотел.
Ночь казалась медленной флотилией.
Мель и штиль. Вернее, Мандельштам.
Корабли времен почти не плыли и...
Сколько их на мель попало там.
И стелились сумерки покатые
Под уклон - назад, назад, назад.
Мир давно разобран на цитаты
И опять составлен из цитат...
Шерстистый куросава
Погружены в себя - стол колченогий, чай,
что стынет на столе в полупустом стакане,
на шахматной доске который день ничья
оставлена стоять в забывчивой нирване.
Оставлен и ничей - на тапках дремлет кот,
верней, он сам себе, как прежде, предоставлен,
он тоже погружен в густое молоко
своих видений, он - шерстистый куросава.
И стрелки на часах застыли без пяти,
а без пяти чего теперь не так уж важно,
и время не летит - оно в себя уйти,
укрывшись в плащ из дат, стремится - волокна же
достанет для него: и белого - метель,
и красного в отлив - когда сгорают листья,
и прочего…
Всё спит пушистый бунюэль,
И дождь бубнит своё с упрямством аутиста…
Небесный муравей
Сквер, утром ранним тих, как зал библиотеки.
Читаема печаль, но сокровенна суть
собранья тополей от осени-Сенеки.
Сковавший сердце миг нельзя перелистнуть.
Небесный муравей на крышу мира лезет -
на краешек листа по жилистой строке,
и мир имеет вкус окисшего железа,
его легко поднять и раскрошить в руке.
Кому дано постичь за покрывалом куцей
пылающей, как Рим, раздорной красоты
иронию творца? - о, как всё сложно, Луций:
влюбиться в смерть, сгореть и красной охрой стыть,
пристав к подошве ввысь шагающего бога…
Всё путанее слог стоических письмён,
но муравей ползет - еще совсем немного,
и он обрящет дом, уткнувшись в небосклон…
Аста ла виста
Аста ла виста, дон, аста ла виста!
Качнулся сгусток ночи за окном.
Забрезжило. Пора остановиться -
Не зачерпнешь беспамятства с вином.
Из дворницкой, где пряно пахнут мётлы
Арбузной коркой, вьюгой, табаком,
Печальный гранд, чей пьяный глаз намётан,
Ты в осень подопечную, тайком,
Устало выйдешь, выдохнешь, заплачешь.
Подробная предутренняя тишь
Твоей, в лачугах спрятанной, ламанчи
Так высока, что в звуки не вместишь,
Глубинна так, что в голубиной, вербной,
Накуренной укромности двора
Вся топь времен разверзнется, наверно,
За ломкий миг от ночи до утра.
Нет, им не сбережешься от сиротства,
От вставшей комом в горле тишины.
Таков последний взнос за донкихотство,
Которым мы похожи и смешны.
Прощаясь и прощая, шепчут листья,
Сгорающие в сумерках двора:
Аста ла виста, дон, аста ла виста!
И не остановиться. Всё... пора…
Умолчание
И если вдруг тебе потребуется мелочь
истертых гладких слов, разменных легких фраз,
и если хоть на миг они способны немочь
развеять немоты, уже настигшей нас,
не постесняйся быть последней попрошайкой -
выпрашивай, моли! Пусть сыплются, бренча:
сарказм Ларошфуко, заученные хайку,
цитаты из Ли Бо, библейская печаль,
которая во всем присутствует подспудно.
Заставь побыть меня транжирою-сверчком,
пичугой заводной, поющей день свой судный,
хоть бражником в цветке, набоковским сачком
накрытым во хмелю и посредине песни -
так горе-мотыльку поется у свечи.
Звенящим изнутри теперь я буду, если
врачует отклик мой на «слышишь, не молчи,
рассказывай себя, как лист, слетевший с ветки,
как тихая вода, затвердевая в лед,
рассказывай себя с избытого рассвета
до сбывшихся ночей, готовящих излет»!
И я откроюсь весь, сорвав, к чертям, щеколды,
всем нажитым звеня, оставшись, чуть дыша,
с последним медяком, хранимым за щекою.
И грош всему цена без этого гроша?..
Над корзинкой цветков герберы
Из «Шепотов Мертвого моря»
...Смолк прибой. Ветер краток, кроток
над тягучей толщей воды -
будто призрак из Кариота
в лоб целует тебя, и ты
где-то в облацех ищешь берег,
упиваясь последним днем,
над корзинкой цветков герберы
жизнь чирикаешь воробьем,
быть торопишься, всё предвидишь -
потому и мгновенье длишь,
вспоминаешь прабабкин идиш
и стишков тарабарский, лишь
не запомнишь, какой ты веры
и каких небес звездочет…
в быстрых сумерках, над герберой,
время замерло…
жизнь течет…
***
услышав «прости», понимаешь, как виноват,
со слова «прощай» начинает охоту память,
начиняется болью, отчаянно ищет паперть,
где подается спасение однова -
снегом ли, богом, другим ли каким ростком
музыки в человеке, представшем почвой
ждущей садовника…
холодом позвоночным,
жаром височным почувствуешь вдруг родство
с первой, всходящей в тающей тишине,
робкою нотой, похожей на сон, на небыль…
распахнешь все окна, выберешь вид на небо,
да так и останешься с болью наедине…
Окраинные люди
Вечереющий в тоске свет окраинный, щербатый -
залипающее в дымке время тянется в закат...
Здесь пырей с пастушьей сумкой лезут прямо из брусчатки,
и окраинные люди небо близкое коптят -
починяют вечерами палисадник, примус, бредень,
разговор за жизнь неспешный величаво говорят…
Тишины тугие рыбы в соснах плавают и бредят
об удильщиках прекрасных под отмашки звонаря.
Прохудившиеся лодки сновиденьям в такт качают
пристань, ряску, леску, небо, утонувшее в реке.
И окраинные люди ожидают Бога к чаю
каждый вечер - он гостит здесь, не замеченный никем…
Демон больничной палаты
Старый демон больничной палаты радостно встретит тебя,
Впивая скальпельные коготки в зыбкую дымку сознания,
Сотрясая выращенную тобой реальность,
Или ее видимость, если ты имел такую привычку -
Сомневаться в самом себе, сомневаться и сомневаться…
Боже, как всё было неподобающе хрупко!
Каким непоправимым казалось бесстыжее счастье!
И вот пространство окрест тебя становится полым,
Таким бывает звук внутри бамбуковой дудочки бога.
Окинь мир замутившимся мысленным взором -
Ветер взметает песок от океана до океана…
И если эта планета еще существует, то лишь потому,
Что подвешена к твоему невесомому телу
Капельницей и десятком разноцветных трубочек.
Оборви - улетит в тартарары, сгинет в разверзшейся тьме!
Что там, боже, за стенами кроме песка и двух океанов?
Ветер, Господи, ветер…
Приходящая медсестра не ведает, что лучится!
Зато, она каждое утро без передышки лепит слова,
Не имеющие, как правило, ни малейшего смысла:
Всё какие-то небылицы о битком набитых трамваях,
Воробьях, собаках, пацанах в Демидовском сквере,
Уличном музыканте, подбирающим звуки к глазам прохожих -
Боже, что за неведомые странные существа?
О чем щебечет беспечная девочка в белом,
Когда за стенами ветер взметает песок от океана до океана?..
Ветер, Господи, ветер…
Медвежий угол
Глаза закроешь - белый день,
глаза откроешь - ночь окрест,
Пряди, зима, свою кудель…
Позёмка, шпалы, переезд.
И вспять нет сил, и вдаль невмочь,
и опустелая земля
за пядью пядь вмерзает в ночь...
Поземка, насыпь, колея.
Зловеще, веще снег скрипит,
и настежь боль, и чаще след.
Обходчик в будке глушит спирт,
и, кажется, с библейских лет…
Он по повадкам, что медведь,
но, как и я, лесам чужой
медвежьим этим. круговерть
зимы сильнее спирта жжет.
Плеснет он полстакана мне,
угрюмо скажет: пей до дна…
Глаза откроешь - ночь темней.
Глаза закроешь - тишина...
Цирк города Н-ска
Впасть в детство и отправиться глядеть
на затрапезный цирк комедиантов
из брошенного богом Н-ска, где
всё, впрочем, как повсюду… В маске Данта
и фраке Москвошвея тертый жук
вновь протрубит приевшегося ада
очередной, уже бессчетный, круг
в незыблемой эпохе клоунады.
И гистрион с изношенным лицом
(да здравствует пластичность матерьяла)
то смеха холодящим леденцом,
то бубликом улыбки разудалой
прикормит воздух к вящей скуке масс,
не вовсе презирающих искусство
кривлянья, рисования гримас
и лепки пренелепых мин из грусти
да глупости, да блажи корчить блажь,
то лепетом зайдясь, то рыком зверя,
чтоб крикнул отразившийся типаж
по-станиславски зычное «не верю»,
личину скуки сбросив, наконец,
в убийственном ожоге узнаванья.
И на дуде дурашливой игрец
ужимку смерти слепит на прощанье…
нечто чеховское
говорю вам - нет бога, кроме сомнения…
вот перед вами и плод, и прожорливый червь его.
но становится легче, когда убываешь до семени,
возрастая до осени неимоверно чеховской.
живешь в ней теперь, подробно её читаешь,
и всегда с какой-то случайно раскрытой страницы,
но свет ускользает, и с ним не дано сродниться,
и берег усеян в сумерках пеплом чаек…
и где-то рядом ангел, девочка на качелях:
останавливается сердце - то ввысь, то вниз…
и каждый миг, как из времени исключение,
и боишься за девочку, кричишь ей: «остановись
мгновение», и чувствуешь, что не Фауст,
и что сущность мира в отсутствии чувства меры…
в тригоринских башмаках за химерой веры
спешить в пивную - вот всё, что тебе осталось.
Колыбельщик
Когда окликнет он издалека,
качающий пространства колыбельщик,
ты, несший крест свой, будешь обескрещен
в мгновенье хрупкой верой мотылька,
всё примирив религией смешной -
щекочущей, беспечной, невесомой…
И оклик вдруг на отчий зов из дома
отчаянно похожим станет, но
теперь уж тот, чье время истекло,
не выпросит свободы лишний часик,
мальчишке надо будет возвращаться -
он догулял своё. Хрустит стеклом
раздавленным лабораторный мир
весов и мер - посудина на случай
любого превращения сыпучих,
тягучих и бесплотных, как эфир,
сквозь пальцы ускользающих веществ…
Ты слишком этой химией потешной
был увлечен - пытлив и многогрешен,
чего ж страшиться перемены мест
слагаемых в себе? - ещё одна,
зато, какая светит перемена -
угла и неба, веры и вселенной.
Ты мотылек у желтого окна,
ты просто возвращаешься в покой,
не ведая, насколько путь недолог,
теперь ты дышишь не из чувства долга,
а потому что дышится легко.
И город свой из виду потеряв,
его пыльцу и каменные туши,
спешишь на оклик, на рожок пастуший
по сущим небесам прохладных трав -
куда-то за неведомый порог,
где бредит постояльцем дом молочный,
где слышно, как бранятся молоточки,
без устали сколачивая впрок
за белой колыбелью колыбель,
где рядом бьет родник со светом млечным,
где на ладонях ветра залепечет
тот, кто весь путь пройдет вослед тебе…