Они не верят мне. Ты представляешь? Они мне не верят. У них - только не смейся! - все еще зима. Переводят стрелки часов, переводят старушек через дорогу, переводят учебники биологии на санскрит, переводят шило на мыло. Застегивают поплотнее пальто, нахлобучивают шапки до самого кончика носа, делают звук громче, когда передают прогноз погоды. Обещают минус тридцать, если диктор не врет, но диктор врет, мы-то с тобой точно
знаем.
От одного твоего присутствия - через три стены от меня - воздух становится плотным и шелково натянутым, как парус. Мне даже первые две буквы lj-cut’а, которые я только что набрал, кажутся мне тобою и мною, и j опустился на колени перед вытянувшимся мной, чтобы совершить намаз и причастие. Меня снова назовут эротоманом, но к чему эта пустая и унылая терминология, если в мире, созданном тобой для меня и мною для тебя - все знак, символ, пароль и отзыв, и все - божественная бессмыслица, священная пустота, оставленная обсидиановым копьем в грудной клетке.
У меня губы обветрены и горят, как бывает, когда долго и глупо целуешься под колокольно-стеклянным мартовским небом, целуешься, как в первый и в последний раз в жизни, когда все равно, с кем целоваться, лишь бы только чувствовать вибрирующее напряжение в собственных губах, чувствовать, как по жилам движется кипяток, чувствовать, как глаза начинают светиться изнутри и освещать растерянное снежное сейчас перед тобой. Но я не целовался со смертными, мои губы деликатно опалило солнце: оно уже молодое, оно еще и греет, оно уже давным-давно повернуло на лето, и вся эта забытая после новогодних праздников серебряная мишура хоть и остренько скрипит под ногами, но совершенно выдохлась, как старая батарейка, она никуда не годна, и ее не выбросили до сих пор только из попустительской сентиментальности дворников.
Я слежу за тем, как в течение дня твои глаза меняют цвет от стального через гиацинтовый и фиалковый к нежно-изумрудному, как теплое море, слежу пристальнее, ответственнее и неусыпнее, чем обезумевший астроном, пестующий у своего телескопа сверхновую звезду. Я лелею движение кисти, необходимое, чтобы отобрать у белого листа твои плечи, спину, бедра, осторожнее и заботливее, чем пораженный внезапным просветлением нечаянный Будда лелеет свое вновь обретенное бодрствование. Я берегу твой пленительный запах - всю фортепианную россыпь твоих запахов от аромата твоих губ, шеи, груди, живота до самого наркотически ошеломляющего, если удастся его поймать, который сокрыт в нежной и строгой складке между и между, который прячет молекулярную формулу тебя самого, - строже, чем добрые боги берегут своих взбунтовавшихся ангелов.
Ты, даже когда ты - это только шесть букв твоего имени, ты - та самая стрела, которая, протыкая позвоночник, обращает в вертикаль все, что я зову собой, нанизывая на земную ось, наполняя, выпрямляя, вытягивая, распиная и выбрасывая в небо тестостероновым салютом. Как мне с этим жить, а? Я ведь не могу существовать в состоянии запущенной в небо ракеты, я не умею зафиксировать и обживать взрыв, ты уж как-то поаккуратнее со мной, что ты смеешься, опять ты думаешь, что я дурачусь.
Когда мы оба засыпали после сегодняшнего после, мне привиделось - а мне часто бывают видения в последнее время, если долго и старательно медитировать на клокочущие внизу живота жидкости и тела, неизбежно делаешься прозорлив - что вокруг твоей головы собираются в сияющий нимб цветы едкого жасмина. Виде́ние будущего мая прорвалось сквозь мною же нагороженные тающие дамбы марта и остро отточенные металлические частоколы апреля, прорвалось, запульсировало, выстрелило, смыв остатки всего взрослого и чужого, что еще пылилось на наших лицах, и мы снова - в тысячный раз - стали юными и прекрасными, и как теперь можно всерьез слушать эти прогнозы погоды?
Как только рассветет и исполнится девять утра по их глупому времени, измеренному неуклюжими и громоздкими приборами, ты уйдешь на работу и унесешь в волосах белый цветок речной лилии, упругий и свежий, а им будет казаться, что это соль возраста вплетается в темный локон. Безумцы, которые верят не своим глазам и рукам, а показаниям часов и термометров, они заглядывают в календари и ищут там зароки, клятвы и обещания, и, разумеется, никогда не находят. Давай выбросим будильник в окно: я ведь все равно не сплю, а ты ведь все равно спишь.
И, может быть, пока еще не наступило утро, я напишу тебе что-то вроде
…Но дьявол охладить старается любовь.
Чтоб высмеять ее, готов он вновь и вновь
Перемешать шутя и стрелы, и мишени
И привести в твой сон неведомые тени...
Но что я говорю? Ты спишь, и я любим.
Как скряга, я ношусь с сокровищем моим,
Чтобы излить толпе восторг и трепет пыла.
Из сердца моего, как кровь, текут чернила.
Любимый, спи…
Но, скорее всего, не напишу никогда.
Константин Сомов, «Обнаженные в зеркале у окна», 1934 г.