Чем ближе осень, тем легче становятся предметы, музыки, напитки и слова. Даже самые тягостные деепричастные обороты дребезжат прозрачной золотинкой, как бумажка от конфеты, которую жаль выбрасывать, но которая совершенно ни для чего не
нужна.
Леша завязывает шарф по утрам поверх рубашки или джемпера, имитируя осенний гардероб. Он внятно тоскует по замше, потому редко бреется и трогает все, что хоть отдаленно напоминает гладкошерстных котов наощупь. Ваня пьет шампанское, и, кажется, это единственный человек в моем карассе за последние лет пять, который способен искренне захотеть шампанского. Оделая не слышно уже сколько-то времени - кажется, целую вечность, впрочем, и меня не слышно. Jammin' переустанавливает драйверы для святящихся в темноте электронных подписей, и оставляет на мне глубокие сладко ноющие следы. Я слушаю на работе Blur, Pulp и Oasis. Не потому, что я окончательно долбанулся, а потому что я в тех временах потерял песенку, которую любил, которая равно могла принадлежать всем им (я, конечно, надеюсь, что это Pulp), но из всей песенки я помню только щемящий обертон и обрывок фразы из нескольких слов, которых недостаточно даже, чтобы забить в поисковике, потому что это равно может быть и let’s taste it и let’s chase it и что угодно еще. Я мог бы напеть. Но я вам этого искренне не рекомендую.
Люди все время люди. Как они не устают от этого? Они приходят, уходят, путаются в показаниях, меняют пароли и явки. Нескладно врут, складно врут, красиво врут. Хамят, заискивают, знают себе цену и цены себе не знают. Вешают на уши лапшу, вешают топор войны в курилке, напрягаются и расслабляются, нервничают, смеются. Ставят трудноразличимые, но легко подделываемые подписи. Боятся прочитать документ - не важно, инструкцию ли, договор ли, закон ли, - но считают, что смогут прочитать что-то в моем лице. Блуждают между его несимметричными половинами и накручивают пугливые банальности, чтобы уравновесить право и лево. Я так долго просидел на буквоедской диете из куриного бульончика, что теперь сваливающиеся на меня человеческие глупости и гадости кажутся мне кусками свежего мяса, еще теплого, еще пахнущего зверем. У меня рот вымазан горячей непредвзятостью, а в глазах - торжествующий блеск, как у жреца, раздающего диким богам пульсирующие куски справедливости. Верьте мне - даже слабонервные женщины и впечатлительные юноши начинают плотоядно на меня медитировать глазами.
Мальчики модельной внешности кажутся теперь существующими - а чего бы и нет, на таком прозрачном фоне? Им деваться некуда - они зреют, как каштаны, гладкие и нежные, теплые и шоколадные, в своей глухой скорлупке, наливаются жизненной силой и солнцем, а потом их скорлупа лопается, и они высовываются наружу, как спелая головка с каплей сияющей смазки. Вываливаются с какими-то бредовыми представлениями о внешнем мире, даже более бредовыми, чем у них были, когда они вываливались из материнской утробы. Что-то мешает им обретать плоть и становиться осязаемыми в обычное время года. Обычное. Однозначное, буквальное и прямолинейное, всегда скверное, пыльное, как заброшенный архив. А теперь они вдруг материализуются, будто кто-то стер со стеклышка труху утомительных разборок, дурного вкуса, недостаточного образования, паршивых манер, и я пропал - я улыбаюсь через каждую сигарету. Где ж вы все были, глаза медвяные, губы ненадкусанные, бедра персиковые, хребты шелковые, руки титановых сплавов? Мальчики модельной внешности вынули головы из задниц, наушники из ушей, и мне будет, кого вышвырнуть за порог так и не начавшейся ночью, если мне, конечно, понадобится списать какую-нибудь по-настоящему восхитительную и изысканно одноместную ночь.
Запаздывающие утра встречают меня венецианской росой, иезуитским жемчугом капель, византийскими изумрудами сытых газонов и ацтекским золотом разных оттенков карего в глазах и волосах. Для любого другого времени года это было бы непомерно, неприлично, вопиюще, но в последние дни лета я способен вынести и не такую роскошь, и даже не такое удушливое многословие. Я сегодня - и всегда - настоящий богач, рокфеллер маршрутных такси, мидас арбитражей и следственных комитетов, обращающий все в слова, а слова - в желание, белый змей на куче никому не нужных сокровищ, только одну радость лелеющий в бестрепетном сердце: гладить клыками теплую синюю жилу очередного маугли.
По вечерам в овраге кто-то что-то жжет. Пахнет дымом, и, возможно, в считанных метрах от нас приносятся в жертву красивым языческим демонам (богам, все им, все тем же распустившимся на фруктозе богам, найдите мне отличия!) гениальные рукописи, обрывки дневников, недописанные стихи, бумажная любовь в письмах, бесценное наследие человечества. Льются сладкие юные слезы, ломается в пальцах еще не окаменевшая похожая на прозрачную карамель судьба. Но ни фига - просто садоводы и огородники палят летний мусор, чтобы чуть позже воскуривать кипы хрустящих старыми новостями палых листьев.
Запахи, цвета, прикосновения, музыка, картинки, спелое время, сочные закаты, созревшие прямо на ветке до сотерновой сладости рассветы и поцелуи - подаренные, выброшенные на ветер, отосланные по почте, заархивированные до лучших времен, распустившиеся, украденные и отнятые силой, - доставляют мне равно острое наслаждение, вибрирующее и звенящее, как паутина календаря, разбредающаяся на путеводные нити в ожидании конца лета, наслаждение такое острое, что я, как никогда, кажется, прежде, чувствую себя живым и временно́, продолжительно, синхронически живущим. Это похоже на картины Стива Миллза или Ричарда Эстеса - каждый миллиметр кожи, каждый волосок, каждый нерв настроен на форсированное восприятие, необратимо перерастающее в воспроизведение, и я чувствую каждый кубический сантиметр объема, который занимаю в пространстве, каждый грамм собственного веса, каждое колебание температуры тела, касание каждой нитки одежды, все мои пульсы и спазмы, все оттенки боли и щекотки, и теплого зуда, и электрических разрядов десятикратно умноженными. Я здесь, я загружен на сто пятьдесят процентов. Что мне делать со всей этой силой?
Земля отдала всю накопившуюся и выбродившую за лето сладость. Мы готовы. Мы можем пожинать плоды. Миру ничто не мешает крутиться вокруг позвоночника двадцатилетнего студента, указательных пальцев пятнадцати китайских школьников, яблоневого ствола, лакированных хаси, моей эрекции, например: во-первых, ему все равно. Во-вторых, ему в принципе трудно помешать. Так что живем, а что еще делать?