Он похож… Я сейчас написал местоимение «он», и мое сердце сделало лишний аритмичный удар, нет, сломало синкопу, вписав двадцать пятый кадр в пустую биографию, не способную даже проиллюстрировать пару-тройку десятков лет в антропологическом музее. Моё «он» - это всегда что-то кроме, что-то ещё, ответвление главной дороги, цветовой диссонанс синего в физиологических жидкостях, лирическое отступление в одном
слове.
Он похож на солиста группы «Gorillaz». Не на того, разумеется, чей голос, а на рисованного 2 Dents, помеси киберпса и мартышки, доходягу с пуговичными глазами без блеска - и без глаз, и без памяти. 2D сейчас тридцать три года. Это страшно, а мальчишка, похожий на него, вряд ли дотягивает до возраста согласия. У него косая - старательно закошенная парикмахером и маминым феном - черная челка, блестящим вороновым крылом спадающая на лицо. У него поджаренные скорым летом высокие скулы, румянец немытого экзотического фрукта - источника дизентерии, у него острый подбородок, которым он упрямо целится в собеседника, оттопыривая заодно и нижнюю губу, пытаясь придать истонченному восточными кровями лицу больше мужественности. Губы у него тонкие, от загара перламутровые, как лезвия, и от того, что он не улыбается, они кажутся просто небрежным, ошибочным штрихом невнимательного и, соответственно, не слишком талантливого художника.
На его щеке - грязная размазанная полоса. Он перетрогал уйму вещей - скейты, велосипеды, насосы от велосипедов, плитка, которой вымощена площадь, поручни на лестнице, собственные кеды, ступени, - а потом стер пот с виска грязными пальцами. Его черные узкие брюки тоже все в пятнах, и толстовка со стилизованными под мангу монстриками пропиталась по́том подмышками, но он еще в том возрасте, когда тело так свежо, а кожа так прозрачна, что ни грязная одежда, ни дорожная пыль, ни машинное масло, ни косые взгляды, ни общественное мнение не пачкают, не прилипают и не калечат.
По повадкам он мало чем отличается от всех своих приятельниц и приятелей - вот этих скейтеров, домашних трюкачей с пятнами влаги на спинах и боках, лохматых и пыльных, шумных и бестолковых, пестрых и нелепых, как стая обезьян на овощном рынке, с их старательностью и прилежанием, и вселенским пафосом, и стерильной, как скальпель, агрессивностью, выделанной в тайных ночных мастерских маленького народа, умеющего варить вересковый мед. Он только чуть ярче, чуть громче, чуть острее на язык, чуть резче на поворотах.
Не слишком успешный в спорте и в простых телесных фокусах, он болтает. Вряд ли он более начитан, но, возможно, у него богаче воображение или лучше подвешен язык. Он почти не катается, но его слушают, к нему прислушиваются, - он интересен, он знает, что интересен им, он пользуется их интересом и играет на своем поле, правда, еще без легкости, без следа обточившей гальку волны, без плавности профессионала, с шумами и шорохами, с лажами и пробными камнями, зато играет, как будто никто не видит, как он играет. Впрочем, он ведь действительно думал, что никто не видит: на подсматривающего за ним мужчину лет тридцати в солнечных очках, джинсовых шортах и рубашке с рисунком, курящего на соседней лавочке, он не обращал никакого внимания, потому что не обращает внимания ни на что, что не доставляет ему немедленного удовольствия или не ранит его, а я вовсе не стремился быть замеченным - наблюдатель не имеет прав на видимость.
К компании подростков присоединились две девочки - одна бледная и серо-стальная, как струнка, у второй волосы выкрашены в белый и фиолетовый и причесаны - если это можно так назвать - под Эми Уайнхауз, и я не мог разглядеть ее лицо. За девочками пришел мальчик небольшого роста с короткими черными волосами, вьющимися, но как будто приглаженными, и с глазами цвета бутылочного стекла, странного, как будто искусственного. У него ладная, как складной зонтик, фигурка, нежная золотистая кожа, но выражение «делонистого» щенячьего лица наивное до полной бессмысленности, и я утратил к нему интерес быстрее, чем обрел, и снова вернулся к созерцанию шустрой и злой обезьянки. А обезьянка воткнула мне в глаза иголку, так что они начали слезиться, как от ветра.
Навстречу мальчику с бутылочными зрачками он поднял лицо так, как поднимают лица и листья давно не видевшие солнца растения, и на несколько секунд я увидел его глаза - светло-серые, как бритва, злые и горькие, как жгучий перец, лук, пот и слезы. Его лицо выпорхнуло из обезьяньих ужимок и напускного цинизма, как выпархивал из заднего кармана джинсов мой нож-«бабочка», когда я тоже был подростком. Лицо выпорхнуло и умылось печалями утренних и вечерних рос и нежностью вкрадчивых летних насекомых, осыпанных пыльцой и вершащих непрерывный и самим им неведомый половой акт все три месяца вегетации. Мальчик с глупыми зелеными глазами, который, сам того не ведая, выдернул из неухоженного цветника это тревожное и наверняка ядовитое растение, это некрасивое и острое лицо, облитое ртутным желанием и самоубийственной тоской, даже не заметил свершившегося конца света, апокалипсиса как раз из той серии, в которой главным достоинством декларируется секундная краткость.
Подвижный, как искалеченный робот со сбитой электроникой, объект моих наблюдений мотнул головой, снова скрывая светлые глаза за косой челкой, и ненужная эмоция вспыхнула ненадолго в солнечном луче, как облачко цветочной пыльцы. Он заговорил быстро и громко, девочка с разноцветными волосами рассмеялась. Он сдернул толстовку через голову, задвигал острыми локтями, согнулся и разогнулся, встал, сел по-турецки на каменный парапет, шевельнул дрожащими лопатками, прорывающими тугую кожу, и оглянулся.
Он увидел, что я смотрю на него - разумеется, пристальнее, чем можно через коричневые стекла, разумеется, с бо́льшим пониманием, чем он способен вынести. И он сделал то единственное, что мог сделать - со всем его печальным, банальным и рваным жизненным опытом, со всем его катастрофическим эгоцентризмом, превращающим живое и зависимое существо в центр циклона, со всеми своими страхами и ненавистями: он расправил звенящие крылья, стремительно вцепившиеся в горячо вибрирующий от жары воздух, и взлетел. Разочарованная площадь ломанулась было за ним, в прямом смысле ломанулась - несколько гранитных плиток с грохотом встали на дыбы, но замерли, пригвожденные силой притяжения и молекулярной решеткой камня. Он сделал несколько кругов над фонарями, над памятником и взмыл выше, к облакам песочного цвета, к следу от уже исчезнувшего самолета.
Вечером я намазывал белый французский сыр с нежной корочкой плесени на армянский тонкий лаваш, запивал это все итальянским немного терпким вином и мучился от слабой тошноты, вызванной таблетками и глобализацией. Jammin' смотрел старый фильм про войну, фильм, в котором война была еще нецветной и потому переносимой. Кажется, я тоже смотрел этот фильм, но я еще что-то карябал в блокноте черной гелевой ручкой почерком паралитика. За балконной дверью вызывающе заплескались крылья большой птицы - а я терпеть не могу птиц, особенно городских голубей, часто посещающих мой балкон. Голые лапы и бессмысленные мутные зрачки, затхлый запах перьев, туберкулез и паразиты, голуби оскорбляют небо своей способностью летать. Я дернулся к балкону отогнать гнусную птицу, но на моих перилах полубоком-полубогом сидел городской ангел.
Он окончательно где-то растерял свою одежду, и его худое тело, смугло-желтоватое в силу сплетения генетических древ, тонкое, как штрих, и непристойно детское, солнце, скучнеющее перед сумерками, выкрасило ядовитой золотой краской, от которой, согласно легендам, мальчик должен погибнуть для чьей-то мрачной прихоти. Его остроугольность сделала его похожим на стрижа, а прохладный ветер надувал прозрачные крылья, как парус. Он посмотрел на меня выжидающе и строго, но я только пожал плечами. Мне не хотелось ни утешать его, ни ободрять, ни обнадеживать. Мне совсем-совсем нечего было ему сказать, я не придумал ни одной фразы, ни одного слова, которые могли бы что-то убавить или прибавить к явлению печальной и шизофреничной химеры на моем балконе. Я чуть было не взмахнул рукой, чтобы отогнать его, но толстый кабель, тянущий электричество от дома к гаражам внизу, дернулся ввысь, как стебель растения-паразита, пустил побеги, устремился по стене, пытаясь схватить мальчика за ноги, и он шарахнулся вверх и прочь, подгоняемый враждебным городским ландшафтом, все выше и выше, пока не смешался со стаей сердитых городских ласточек и не растворился в выцветшем небе.
А я вернулся в комнату, выкопал альбом Balmorhea две тысячи шестого года с музыкой воды, солнца, ветра - эрозии в конечном счете, но и счастья тоже, сел на диван рядом с задремывающим Jammin'ом и осторожно погладил его по крылу.
© Patrick Gonzales