В маленьком северном монастыре, где я была летом, мне особенно запомнилась молоденькая монахиня с архангельским именем - Гавриила. Она, несмотря на молодость, была уже пострижена в мантию. Впрочем, у монахинь сложно определить возраст. Но на вид ей было лет двадцать, не больше. И она всегда была радостной, какой-то даже сияющей - словно каждое утро кто-то приносил ей невероятно счастливую новость. Гавриила всегда буквально сияла от этого загадочного счастья. Она даже ходила как-то особенно: порывисто и быстро, как ходят люди, спешащие вот-вот совершить что-то такое, что многое в их жизни переменит, улучшит. Или как тот, кто только что принял чрезвычайно важное и радостное решение. А Гавриила была такой всегда, каждый день и каждую минуту. Счастье словно было её природой и ни на миг от неё не отходило. Говорят, что чёрные одежды инокинь на небесах претворятся в белые, так вот, на Гаврииле, мне казалось, и не было чёрного цвета: мантия за ней развевалась, как вороновы крылья, но ощущения чёрного не было вовсе.
Она пела на клиросе. Я приметила её из-за её юности и красивого, очень свежего и подвижного лица и каких-то особенно больших, выразительных тёмных глаз. Сначала мне показалось, что она певчая, потом - что она келейница у одной пожилой монахини. Но я так и не смогла определить, какое же у неё на самом деле здесь послушание, а выспрашивать у кого-то, разумеется, было неловко.
Я встречала молоденькую Гавриилу на каждой службе, и, входя в храм рано утром, уже искала её глазами - она обычно уже стояла на клиросе справа, рядом с другой мантийной монахиней. Но особенно красиво было, когда во время совершения вечернего правила Гавриила вместе со всеми, держа в руке немного согнутую - чтобы воск не капал - свечу, выходила в центр храма, к аналою, и пела тонким и чистым голосом, глядя куда-то перед собой...
Однажды меня вместе с несколькими молодыми инокинями отправили на целый день на монастырское подворье - полоть морковь. Мы долго тряслись в кузове "газели", все в пыли, и дышать нам было нечем, к тому же неприятно укачивало. Все сидели хмурые, вцепившись в лавки, и одна только Гавриила смотрела по сторонам радостными, сияющими глазами и улыбалась еле заметно приоткрытыми губами. Так улыбается младенец: скажи ему только одно слово, кивни головой или только лишь посмотри на него - и он тут же заливисто, счастливо засмеётся.
Итак, мы ехали полоть монастырскую морковь. Я ничего такого не умела и боялась завалить дело. Но мать Агапия - настоятельница подворья - меня быстро обучила: "Перчатки ты сними, нечего нам тут посадки портить, голыми ручками ты лучше сделаешь, стебелёчки ведь надо пальчиками чувствовать, да-да, вот так, а платочек ты пониже завяжи, солнце больно злое, и давай, моя хорошая, потрудись во славу Божию". Мать Агапия оказалась строгой и резковатой, но к её резкости как-то сразу привыклось, потому что чувствовалось, какая добрая она и как расположена ко всем, как переживает за нас.
...Наступило, наконец, время полуденного отдыха, когда солнце особенно жаркое - нас увели с поля, напоили прохладным квасом и разрешили полчаса делать, кто что хочет. Уставшие инокини разбрелись кто куда. Стоял удивительно жаркий июньский полдень и очень пекло, словно перед грозой. Я сидела на высокой неудобной скамейке возле трапезной и в какой-то полудрёме гладила разомлевшего рыжего котяру. Вдруг ко мне подошла монахиня Гавриила, в белом апостольнике и с большим, словно сказочным, ключом в руке, и как-то весело и задорно, без всяких предисловий, позвала в храм - конечно, я сразу скинула в пыль тяжелого кота и пошла за ней. Я до сих пор помню ту минуту и её голос - звонкий и чистый, очень детский. И снова хочется сказать - радостный. Потому что монахиня Гавриила была - сплошная радость.
...Храм стоял тут же, возле. Деревянный, красивый, с высоким крылечком - кажется, освящённый во имя святителя Тихона Задонского. И вот мы с Гавриилой открыли дверь большим сказочным ключом и вошли внутрь. Она посторонилась и дала войти сначала мне. Никогда ещё я не входила в пустую церковь первой! Внутри было очень тихо и прохладно после жары летнего полудня. Где-то лениво жужжала невидимая муха, а в окна ярко и густо светило солнце - так, что лучи были не только видны но и, казалось, осязаемы. Я прошла через эти теплые лучи к аналою - не помню, какая лежала на нём икона, но какая-то простенькая и небольшая - может быть, просто святых этого месяца, не знаю. Я замялась нерешительно на серёдке, и стала рассматривать Царские врата, потому что не знала, чем ещё можно заняться. А весёлая Гавриила подошла, скинула обувь и вдруг ловко улеглась прямо на пол, на коврик, с удовольствием вытянувшись во весь рост. И тут же засмеялась - "А ты чего стоишь, ложись тоже!" Я растерялась - "Как, а разве в церкви так можно?" Она опять засмеялась - "Ну конечно, можно, ложись, отдыхай!"
И тогда я сняла кеды и тоже легла на ковёр рядом с Гавриилой. Сердце гулко, гулко билось. Было ясное ощущение: мне оказали милость. Муха всё ещё невидимо жужжала, билась где-то о стекло. На скотном дворе тягуче мычала корова, а больше никаких звуков не было. Я посмотрела на Гавриилу - она отстранённо, счастливо улыбалась, сложив на груди девчоночьи белые ручки и глядя куда-то вверх. Тогда и я тоже посмотрела. Прямо с деревянного потолка храма, с высоты, отставив в сторону копие и зерцало, на нас пристально смотрел добрый, красивый, в парадной одежде византийского императора, Архангел Михаил. Глаза в глаза.
...Так мы и лежали с ней на ковре около Царских врат, слушали, как жужжит муха, смотрели на Михаила Архангела и думали каждая о своём. Гавриила, наверное, молилась. Впрочем, и я, кажется, ни о чём не думала - в такие минуты душа затихает и счастливо замирает один на один с Тем, кто невидимо присутствует там, на горнем месте, в алтаре...
Потом мы снова пололи морковь, каждый свою грядку. Я видела, как сильно устала Гавриила и всё чаще присаживалась прямо на землю, пачкая синюю сатиновую юбку, как вытирала она со лба пот тряпочной перчаткой, как поправляла съехавший апостольник, из-под которого выбились русые волосики... Сущая девочка - совсем юная, красивая, счастливая. И даже уставшая на этом выматывающем морковном послушании, она выглядела счастливее всех вокруг, и это поразительно бросалось в глаза. Каждый миг, как ребёнок, она готова была улыбнуться или засмеяться.
Вечером мать Агапия усадила нас всех за большой длинный стол и накормила до отвала. Чего только не было на том столе! И огурцы их собственной засолки, и сладкий монастырский квас, и чёрный пористый хлеб из их пекаренки, и домашний творог со сметаной... Мать Агапия хлопотала и угощала нас, как настоящая мамочка - все мы для неё были дети, которых надо вкусно накормить и напоить после мучительных морковных трудов. После ужина она вдруг подошла ко мне и строго сказала - "А ты хорошая, и работаешь хорошо, оставайся-ка у нас ещё". А я не осталась, уехала: через пару дней у меня уже был поезд на Питер...
Когда мы садились в "газель", чтобы ехать назад, в монастырь, уже садилось солнце, хотя дни в Пскове очень длинны в июне. Солнце катилось за еловый лес, коты устали лениться за долгий день и теперь стройно и чинно, один к одному, как вазы, сидели на крыльце сестринского корпуса, а возле, на полянке, паслась и мотала хвостом красивая пегая лошадь. И маленькая однопрестольная церковь, где с деревянного потолка смотрит верховный Архангел, грозный начальник всех чинов ангельских, была особенно хороша в этот час.
...Все это, а особенно монахиня Гавриила, до сих пор вспоминается мне - такая уж она была весёлая и смешливая, всегда готовая улыбнуться или рассмеяться. Она выглядела, как ребёнок - счастливый, радостный ребёнок. Но в храме, на богослужениях, мать Гавриила всегда была необычайно собранна и серьёзна.
А день это был такой: канун Троицы.