Поэзия. Юлий Гуголев. Стёб да стёб кругом

Sep 30, 2022 18:56

Предыдущий поэт


Юлий Феликсович Гуголев. 1964 года рождения. Давно версифицирует, начинал аж в самиздате (не помню я его в самиздате, но я не всё читал). Всем бы был хорош, если бы относился серьёзно к сочинению стихов, а то у него почти сплошной стёб. Талантливый стёб, изобретательный, хотя не до виртуозности, обаятельный, легкий и порой симпатичный, но... Поэзия с ухмылкой наносит ущерб сама себе. Хотя для кого-то эти стихи, возможно, верх изящества. И безусловное остроумие автора способно заменить многие иные качества. Но тут уж каждый сам для себя решает.

Экскаваторы, словно крабики,
и асфальт ещё не примят.
Его кучи, как зерна арабики
пережаренные, дымят.
Слышен крик армянина толкового,
чтоб быстрее клали песок
цвета сахара тростникового,
..., пока асфальт не засох.
Дело споро тут продвигается,
копошатся точки, как вши.
Бригадир стоит, улыбается,
поднимает к небу ковши.

НОГТИ ХОДЖИ ДАНИЁРА

1.

Знаешь, хоть и не смотришь вверх,
в небе не ласточка вьётся, скорее -
клекот:
сапсан реет,
может быть, беркут.
Парит какая-то птица
на разные голоса.
Этих пернатых крылатых
уже не возьмешь жарой.
Путешествие начинается, -
будто бы мало езды нам, -
из Самарканда в Афросиаб.

Свет не ушел, но иссяк.
Ишак прикрывает глаза,
опускает ресницы.
Вечереть - вечереет:
базары меркнут,
темнеют таджики в халатах,
халаты блекнут, -
но еще не смеркается,
в воздухе пахнет зирой,
проезжающий греется,
местный уже озяб.

Муэдзин зовет муэдзина.

2.

Что это тут? Равнина?
Пустыня? Долина?

Где тут буква Закона?
Свет Ислама?
Строка Корана?

Что мы премся, куда незнамо?
С нами крестная сила?

Как это все понимать? Ущелье? Горы?
Это у вас дорога? Да где дорога,
одни ухабы!

Где оно, время оно?

Где тут у вас могила
ходжи Даниёра, -
Даниила, -
пророка?

Гид хотя бы…
Хотя б охрана…

3.

Это история про Тамерлана.

Наше счастье, ворота открыты.
Гид и охранники тут,
в одном флаконе, -
в пиджаке из тени и пыли, -
не выпуская ключей из руки, -
хотя и для рифмы и для колорита
уместнее были б четки, -
ждут, что уляжется кутерьма,

пока все войдут
в белый, хочется сказать глинобитный,
домик - довольно чистый,
хотя бывает и чище,
даже в такой глухомани.
Вспомнить хотя бы домик в Тамани,
пепельную солому на крыше, -
что-то там было в ее наклоне.
Но следом всплывают не честные контрабандисты,
а почему-то слово “кизяки”.

Все-таки,
надо признать, все-таки связь ты не
в силах держать между домами,
не потеряв одного из них.
Что тут скажешь?
Скажешь, да ладно!
Все расселись вокруг святыни.
Ты сидишь, сам себе не обидный,
веселее, чем жук-навозник
в белом домике из дерьма.

Это история про Тамерлана?

4.

Странно то, что наверняка
помнишь не то, что имел в виду,
то есть не то, что хотел запомнить,
или даже прочесть заранее,
не то, что следовало:

следовало записать, - есть же авторучка в кармане,
ну, так и выньте ее,
сделайте собственную партитуру,
а то ведь -
справа ебло и слева ебло, -
а то ее
сделают вам другие.

Зачем немолодому уже человеку
подвирать, подбирать по слуху,
какие, к примеру, стояли века
и, кстати, какие стояли погоды,
походы какие он стал готовить,
какая нога у него хромая,
что когда было, в каком году?

Когда вот, к примеру, он был в Иране,
а когда отправился в Индию?

Кого он разбил? Тохтамыша или Мамая?
Кем он приходится Шахруху?
А Бабуру?
А Улугбеку?

Что, все, блядь, знают про обсерваторию?!
А про мизинец? Про часть руки?

5.

Гид начинает свою историю
так, как рассказывали старики:

“В годы царствования Амир-Тимура в его земле было много войн, болезней и всякого разного беспокойства. А Амир-Тимур хотел, чтобы в его земле не было много войн, болезней, чтобы в ней было только тихо-мирно спокойство.

Амир-Тимур, великий воин, одержал много побед, имел великое войско, но нигде не был доволен потому, что видел, нигде тихо-мирно спокойства нет, но много разного беспокойства, болезней, войн.

Однажды Амир-Тимур приказал своему войску взять приступом один город, а войско не могло тот город приступом взять. Тогда Амир-Тимур, увидев такое дело, послал двух лазутчиков из своего войска тайно пробраться в тот город и узнать, в чем дело, почему войско не могло тот город приступом взять.

Жители города сказали лазутчикам, что они к осаде готовы, что победят их не скоро, что у них нет никакого беспокойства, потому что в их городе находится могила Ходжи Даниёра, а где находится могила такого святого, там всегда будет тихо-мирно спокойство.

Узнав, в чем дело, Амир-Тимур собрал совсем огромное войско, завоевал тот город и завладел мощами святого. Но чтоб не обижать жителей, чтоб тихо-мирно спокойство не покидало город,
Амир-Тимур решил взять только часть мощей ходжи Даниёра.

И решил Амир-Тимур, что пора уходить оттуда. Он приказал сделать специальный ларец-шкатулку, положить туда всего один палец, а сам ларец поместить на верблюда, чтоб верблюд его из той земли вынес, но чтобы остальные части мощей в той земле остались, а верблюд чтоб унес всего лишь мизинец.

И приказал Амир-Тимур, чтоб к верблюду не прикасались, не останавливали, не подгоняли. И верблюд себе шел, и остановился не скоро. И в том месте, где верблюд преклонил колени, ларец-шкатулку, в которой мизинец, с верблюда сняли и по приказу Амир-Тимура основали город, а неподалеку - могилу Ходжи Даниёра”.

Вроде уже прохладно, а я обливаюсь потом.
Гид поминает Аллаха и Магомета,
и для меня, надеюсь, что и для вас,
все это добрая примета, -
значит подходит к концу рассказ.
Сам понимаю, что это вам не “Джон Ботом”.

6.

Сам я так и не видел, что там
лежит внутри. Там все от глаз спрятано,
можно сказать, сокрыто.

Гид подает в качестве научного факта, -
ну, он, ну, он-то
откуда знает? - что там то ли рука, то ли фаланга мизинца,
на которой продолжают ногти расти.

Сама усыпальница, -
в ней бы могла поместиться
анаконда, -
сам саркофаг, -
саркофаг анаконды, Господи прости, -
я имею в виду хреновину для пальца, -
парчовое покрывало, на нем какие-то пятна, -
похожа на перевернутое корыто.

Вот вам, добрые люди,
вот вам и Роберт Муди,
вот вам и жизнь после жизни.
Вот тебе, маг-притворщик, руки на одеяле.
Рядом с такой рукой просто пойди ты,
просто пойди полежи с ней,
просто пойди и ляг,

чтобы тебя от знания больше не отделяли.
Одним словом - культурный шок.

Ученые приезжали, определяли состав:
может это не ногти, а какие-нибудь сталактиты
или
сталагмиты?
Определили длину. Длина - 18 метров.

Помните? Из колодца тянет палец артист Милляр,
напоминает: “Должок!”
Так и Ходжа Даниёр, - еще не восстав,
а как бы привстав из мертвых.

7.

Ну, хотя бы измерь ты их
собственными шагами,
если не можешь увидеть, что там и как там,
ноготь или не ноготь,
если тебе приперло,
если ты так стремишься
работать с фактом,
а не только со словом.
Но, по-моему, хватит, не надо,
все и так уже сыты
муэдзинами, ишаками.
Тут ведь нельзя потрогать,
это ж тебе не горло,
это ж тебе не мышца,
это же экспонаты.
Что тебе еще надо? Что вам
всем еще надо?! Какой защиты?

8.

Можно считать, почти ты
все рассказал, тем не менее,
давай, подводи итоги.

Итак, значит, ехали мы сюда,
а в результате
мы не только палец
не видели, - не велика беда,
его и другие не видели, -
мы даже не искупались
в потоке,
там ведь еще источник.

Да ну, при чем тут охранник. И где он?
Да я бы его упросил.
Как же мы, блядь, представители,
можно сказать, иудео-
христианской культуры, - и
даже про мене, мене,
текел, фарес,
можно сказать, упарсин
не вспомнили. Было бы кстати.

А теперь нам пора уезжать отсюда.
Вновь за окном понурые
ишаки и муэдзина воплей истошных
истинное караоке.

Завтра нам всем вставать в котором часу-то?
Мы засыпаем в дороге.
Нам просыпаться не скоро.
Все хорошо у нас тут.

А ногти Ходжи Даниёра
растут и растут…

* * *
Серафимы-херувимы,
не встречаемся, увы, мы.
Как же вы неуловимы?
Подступает Хэллоуин.

Жарче тыквенная сера!
Смотришь, а кругом ни сера-
фима ни хера, ни херу-
вима, − и стоишь один
средь пылающих руин.

А они все сквозь да мимо.

* * *
Вот приходит старик к синей глыбьке
золотой своей жалиться рыбке,

приложив к груди морщинистую руку,
с потрохами ей сдает свою старуху.

- Уж не хочет быть дворянкой столбовою!
Хочет, сука, только клеткой стволовою.

Рыбка только тихонько вздохнула,
только хвостиком деду махнула

и ушла в потемневшее море,
чтоб избыть там свое рыбье горе,

где никто не услышит от рыбы
человечьи рыданья и всхлипы.

А старик побрел восвояси,
про себя рассуждая “хуясе!”

* * *
Ну, что ж это за наказание!
Спокойно стою себе в тамбуре.
Курю сигарету приличную.
Ничем, вроде, не отличаюсь
от прочих командировочных.
Спокойно стою, но не робко.

Доехать хочу до Казани, -
хотя согласился б и за море,
устроил бы жизнь свою личную…
Но тут, раскрасневшись не с чаю,
заходит мужик в тренировочных
и ростом мне до подбородка.

Нет, я совершенно спокоен.
Со мной как всегда моё прайвиси
(нет, чтоб он припёрся попозже!).
Курильщиков сдуло, как ветром
(и мне бы уйти), а на кой им…
(Ну, нравишься ты ему, нравишься.)
Он тянет из пачки вопрос уже.
Я лезу в карман за ответом.

Ну, что, - говорит он, - татарин?
А взгляд-то его всё добрей.
Ну, что, - продолжает, - покурим? -
и смотрит уже как на брата,
и вроде действительно рад,
за что я ему благодарен,
но сам я не столь рад, однако.
и, надо признать, что еврей,
а он говорит, что “не надо врат…!
зачем, брат? не надо врат…!”,
так вот, без мягкого знака.

Дались мне поездки в незнаемое!
И я обещаю себе в который
раз не шастать впотьмах,
не называться евреем,
кушать один пиремяч-ишпишмак
смотреть за окно,
а там всё чревато делирием,
там все татары со мной за одно
ругаются билят-конторой.
Небеса над Казанью подобны валькириям
Какими же им ещё быть в ноябре, ё-моё,

дорога-то тряская, скользкая.
И, глядя на всё это воинство,
мне всё очевиднее кажется,
лишь мне в целом свете не свойственно
всё это татарское ханжество,
какой-то прям хамство монгольское.

Исповедь

1.
“ - Ну, так что мы будем с вами делать?! -
спрашивал меня святой отец. - A…?”

Дайте, я скажу, как было дело, -
что меня вообще так угораздило, -
и ведь надо ж, перед самым праздником, -
я ж сперва не знал, куда мне деться:

выпала мне вдруг командировка, -
между прочим!
ничего серьезного!
у людей серьёзнее бывали! -
так сказать, в заоблачные дали, -
в направленьи гордого, седого,
северного, солнечного, грозного, -
ну, зачем указывать точнее, -
вам то что? Казбека ли, Эльбруса?-
важно, что - восточнее Ростова,
Ставрополя главное южнее;
главное, чтоб все пришли домой.

Дело было нынешней весной.
Отмечал, не праздновал я труса,
так что на неделе на Страстной
взял да и отправился на исповедь -
( где ж тут трусость? согласитесь, чисто ведь
здравый смысл, подернувшийся ленью?) -
и молился - истово? - не-истово? -
“Господи, по щучьему веленью…
Господи, ах, боже, боже мой…”

Был ли мой порыв богоугоден?
Всё ж надеюсь; хоть на всяких войнах
я пригоден лишь к нестроевой, нах…
В мирное-то я вобще не годен.
В армии я даже не служил.
Говорю об этом между прочим
потому, что строгий иерей
зыркал, как святой, но всё же отчим;

одного из сказочных старшин
мне напоминал святой отец, -
тех, кто хоть и мог на арамейском,
но предпочитал всё ж на армейском
строить и гундосов и чмырей.

Видно, пастырь знал своих овец.

2.
Подозвал. Пошёл я, спотыкаясь
и, одновременно, семеня
на манер испуганной левретки,
но решил, при всём честном народе я
всё скажу, и слышат пусть меня
слишком близко вставшие соседки:

“Mea culpa! Извиняюсь, - каюсь!
Мой любимый грех - чревоугодие,
без него мне не прожить и дня,
от него я нынче отрекаюсь!

Мало того, есть ещё условия,
буду соблюдать и их отныне я,
откажусь от гнева и уныния,
сребролюбия, гордыни, празднословия.

Коль не прекратим собой являть
небреженье службой и молитвой,
нас за это перед главной битвой
могут не призвать, - комиссовать!

Сроки ж настают! Уже борьба
достигает своего предела!
Ну, а нам-то что же, нет и дела?
Суеверие, кощунство и божба -

вот, что многих занимает нынче!
Пагубна для нас сия стезя!
Вот уже написан ”Код Да Винчи“!
Ничего откладывать нельзя!

Кровь Христова и Христово тело!..”
Я чуть не залаял под конец.
Сам себя я как-то стал накачивать
и уже не мог остановиться:
“-Надо жизнь бесовскую заканчивать!!”
“- Ну, так что мы будем с вами делать?! -
вновь переспросил святой отец. -
Будем человеком становиться?!”

* * *
Целый год солдат не видал родни.
Целый год письма не писал из Чечни.
Почему? Недолюбливал писем.
А придя домой, он приветствовал мать.
Поприветствовав мать, принялся выпивать.
Алкогольно он был зависим.

А и пил солдат десять дней подряд
В одиночку пил, и друзьям был рад,
а потом обнаружил вдруг как-то,
что за эти дни выпили они
(битых не считал, - целые одни)
всё, что нажил он по контракту.

Был ещё солдат кой-чему не рад,
но не мог он не обратить свой взгляд
на особый род обстоятельств
да на ряд причин, в силу каковых
не пришёл к нему средь друзей иных
закадычный его друг-приятель.
Начал тут солдат на друга роптать,
поминать его в бога-душу-мать,
и козлом звать, и пидором гнойным.
А ему в ответ говорят друзья:
“О покойном так на Руси нельзя.
Ну, зачем же так о покойном?

Друг-приятель твой, закадычный друг
нынче ровно год, как лишился рук,
наш товарищ, твой лучший друг детства, -
ни поднять стакан, ни швырнуть сапог,
в общем, ничего он теперь не мог,
ни поссать без мук, ни одеться…

И не зная, как ему дальше жить, -
и ведь рук не мог толком наложить, -
он, с досады в уме повредившись,
раз пошёл тудой, где река течёт,
лёд разбил ногой и ушёл под лёд,
ни с тобой, и ни с кем не простившись”.

Встал солдат в слезах и сказал в ответ:
“Не забудем мы дружбы прежних лет,
ни забав молодецких, ни игр.
Ты, товарищ мой, не попомни зла,
это я в сердцах ляпнул про козла, -
не козёл ты и вовсе не пидор”.

А ему друзья говорят в ответ:
“Посмотри, ещё скольких с нами нет,
почитай, человек девятнадцать,
кто пропал в лесу, кто повис в петле,
кто навек заснул на сырой земле, -
да уж скоро не будет и нас тут”.

Тут созвал солдат мать, друзей, родню:
“Снова еду я воевать Чечню,
не ругайся, маманя, пойми же,
я за десять дней понаделал трат,
так что впору вновь заключать контракт,
да и смертность там вроде как ниже”.

И пошёл солдат прямо на Кавказ.
Он там видел смерть, как видал он вас.
Ну, а где и когда, если честно,
суждено ему завершить войну,
знает только тот, кто идёт по дну.
А вот нам сие не известно.

* * *

На улицу мы вышли раньше Вити.
Он дольше нас благодарил хозяев.
Андрей хотел пуститься наутек,
но я остановил его словами:
"Поскольку, предлагая Вите выйти,
с собой ты, верно, собирался взять его,
тогда пускай с тобой идет Витек,
ну, а меня уже не будет с вами".
И я себе послушно в путь потек.
Андрей и Витя разберутся сами.

Придя домой, я сразу спать не лег,
верней, я лег, но не сумел заснуть,
хоть пробовал считать овец до ста,
потом считал слонов, потом верблюдов,
а после - видео- включил -магнитофон,
и стал смотреть кино, в котором фон -
уже не просто фон, а Макс фон Зюдов -
пытался при посредстве бледных ног
изобразить страдания Христа,
тем самым подтвердив, что "Я есмь путь...".

Не то чтобы евангельская муть, -
я говорю о водах Иордана, -
меня растрогала, но - как вам передать? -
со мною сделался нервический припадок:
я стал скрипеть зубами и рыдать, -
нет, все же передать не удается.
И, как сказал наутро мне Андрей
о номере порядковом барана
и о хмельной умильности моей:
"Ну что же, значит, все-т'ки струнка бьется".

Андрей предчувствовал, что спать им не придется.
Во всяком случае, он сам не спал совсем,
поскольку Витя до пяти часов утра,
нахохлившись химерой сиротливой,
сидел на стуле, музыке внимая.
Будильник разорвался ровно в семь.
Андрей восстал с бессонного одра
и с радостью узнал, что оба живы.
А Витя, взяв шестнадцать тыщ на пиво,
растаял в воздухе в самом начале мая.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Теперь, когда я это вспоминаю
как бы изнанкой влажного рисунка,
который соскользнул за батарею,
на подоконнике оставив пятна,
мне ясным представляется одно,
о чем скажу, щеками шевеля,
что Богу в равной степени приятны
о нем самом отснятое кино,
и слезы Юлика, и мил'стыня Андрея,
а также пиво Вити Коваля.

Конечно, при условии, что струнка...

Ветер крепчает. Мокнет наклейка.
Гаснут следы.
Снова ты куришь в районе Вест-Лэйка,
возле воды.

Рядом по-прежнему та же фигура
навеселе.
Об отражении вспомнишь ты хмуро
и о весле.

Раз не Эвтерпа, пусть хоть Калипсо,
всё веселей.
Широкополая тень эвкалипта
тянется к ней,

чутко, на ощупь,
точно лишившись поводыря.
Это скольжение - плавная поступь
календаря.

Плавная поступь, темная заводь,
мелкая рябь.
Самое время, чтобы оставить
праздный ноябрь,

где из воды вылетает листва
и цветет снегопад,
но, небосвода коснувшись едва,
упадет наугад

как на меня, так и на
очертания нимф,
призраки дня или дна
как бы соединив,

и на бутылку с надписью "Diet..." -
дальше вода,
он угадает,
он опускается прямо сюда.

Сквозь распыленный, сквозь семилетний
мнимый покров
я не последний,
кто не способен видеть по гроб,

что, угадав под водою бутылку,
скользкий трофей,
опознаваемый по затылку
черный Орфей

держит свой путь сквозь прозрачную Тару
на Аваллон,
не отставляя при этом гитару,
как Аполлон.

Черный Орфей, за твоим пируэтом
не уследить,
но почему ты не тонешь при этом,
силюсь спросить.

Он отвечает,
пробуя вяло лады.
Ветер крепчает.
Мокнет наклейка. Гаснут следы.

3.

Юлий Гуголев, иуда,
подпоив себя слегка,
ты на жизнь глядишь не строго,
ты на женщин не глядишь,
ты идешь вдоль Голливуда,
ты идешь издалека,
наступая на Армстронга,
так, поглядываешь лишь -

вон на эту негритянку,
и на эту, и на ту,
что свисала с табурета,
ту, что рисовал Матисс,
на походку, на осанку,
на мерцание во рту.

Неужели не на это
смотрит дачный шахматист,
водит пальцем невозможным,
оттопыренным слегка,
и, сопернику грозя
(как дрожит его рука
с недоеденным пирожным), -
метит черного ферзя, -
взглядом осторожным.

4.

Если на полу не я,
то, значит, я - на кровати.
Значит, проснулся я благодаря Хореву Андрею,
который в ночь полнолуния
кривоват, но не кривоватей
фиоритур, состроенных каждой его ноздрею.

Лос-Анджелес, с перепою
мне трудно глотать индейку.
Это вовсе не значит, что я, о ангел мой, голодаю.
Я просто стою, икая, одетый почти в голубое,
в дежурный костюм Ван Дейка,
Гейнсборо и Гирландайо.

Кодак теперь разрезает листы,
мне убедиться чтобы
в том, что утробы почвы преображают дом.
О, ангел мой, как извилисты,
нет, разветвлены тропы
в парке Hungtington library, выговорил с трудом.

Свой окоем доверив
небосводу, который лазорев,
я проследить пытаюсь теряющиеся в траве
тени японских деревьев,
кривоватые, словно Хорев -
в первой, и разветвленные, словно тропы в третьей строфе.

Время пришло, не пора ли
на выход, попробуй теперь его
определить, используя сжимаемые в горсти
веточку чапараля,
листик иисусова дерева
и Horizemа nervozum, трудно перевести.

Пара стаканов текилы
в принципе выпита мною.
В принципе - означает, неполный один стакан.
Вместо небесной могилы
я ограничусь земною
поверхностью, на которой Дон Карлос и Дон Хуан,

оставшиеся, уже те, не я,
могут подумать, с чего я
пытаюсь функционировать как слезная железа.
Испытывая возбуждение,
хотя в основном речевое,
в сторону от Лос-Анджелеса перевожу глаза.

5.

Остается прожить тридцать дней
и в итоге отметить, что лето
оказалось настолько длинней,
что трескучий хлопок пистолета

меня будит почти у воды, -
погляди на колеблемый глянец.
Атлетические животы
отражаются, словно троянец
перепутал щиты.

Молчаливая жизнь под водой,
где, едва дотянувшись до дна, я
наливаю еще по одной
и лежу на боку, как Даная,

представляя, что можно вдвоем
к этим пальмам и соснам и пляжам
через искусственный водоем,
который условно пока назовем
калифорнийским пейзажем.

Это легче, чем вновь представлять
побережья тишайшую пену.
Это легче, чем переставлять
Пасадину через Пасадену,

чем пытаться, покуда не пьян,
посмотреть на, покуда он близко,
направляющегося в океан
господина из Сан-Франциско.

У него под лопаткой роса.
На ноге - варикозная вена.
На воде вслед за ним полоса,
исчезающая мгновенно.

И пока он подходит сюда,
я смыкаю опухшие веки.
А над нами гудят небеса
и, достойные кисти Дейнеки,
воздухоплавательные суда.

ЖЖЖ ЖЖЖ ЖЖЖ

Это знаете, как бывает:
мрак ночной вас в гостях застиг,
разговор затихает, и стих,
но решимости всё ж не хватает,
чтоб убраться в ночную мглу,
и хозяйка, зевок глотая,
снова чайник несёт к столу.

- Мне пора, дорогие друзья.
- Да мы все щас пойдём! А чаю?
Мне не думать об этом нельзя,
я с трудом за себя отвечаю:
чаю? - я! воскресения мертвых? -
тоже я! - и как с рыбкой еврей
торговавшийся, - это во-первых, -
добавляю у самых дверей.

Книжки спят, знать пора и нам,
с нами всё ж веселей семенам
в перегное орковых грядок.
Говоришь, не постельный режим?
Ну, а чё такой беспорядок?
А чего мы тогда лежим,
точно письма в пустых конвертах?

Кто надписывал имена?
Ну, чего мы лежим, зевая?!
Ждём ль чего?
Воскресения мертвых,
видишь, очередь тут одна,
но ещё не вполне живая.

В этих строках можно долго кувыркаться, но думаю, что для знакомства хватит. Да, конечно, это тоже поэзия. Не всем по вкусу, да и самый задиристый и забористый стёб не заменит музыки жизни. Хотя они близки по созвучию.
Мой поэторий

литературное

Previous post Next post
Up