И он начал думать, советоваться, искать. Жигалко понимал: это должен быть молодой город, город с большим будущим, чья судьба лишь начинает складываться. В этой судьбе его галерея (а он мечтал именно о галерее) может стать особым событием (как Третьяковка, думалось порой нескромно, в судьбе Москвы). После долгих раздумий выбрал Жигалко один из молодых городов, известный обилием научно-исследовательских институтов, и решил, что лучшего места на земле для новой картинной галереи, конечно, не найти! Он написал туда, что хочет подарить молодому городу науки две тысячи ценных картин русских и советских художников. Ответ был получен немедленно: высылайте!Александр Семенович погрузил картины в контейнеры (заплатил по тридцать девять рублей за контейнер).Сообщения о «патриотическом шаге» Жигалко появились в местной печати. А когда в Доме ученых открылась выставка части подаренных Александром Семеновичем картин, местная газета поместила большой фоторепортаж с фотографиями, где мелькали в восторженном тексте имена Кипренского, Сурикова, Коровина… Заканчивался репортаж «Подарок любителям живописи» строкой о том, что решено создать «в научном городке постоянную картинную галерею». Жигалко, разумеется, был на открытии выставки, да и сама экспозиция составлялась при его деятельном участии. И хотя это была только выставка, а не картинная галерея, ему казалось, что великий замысел исполнился. Он помолодел, носился с утра до вечера по залам, изучал освещение, перемещал картины, наблюдал радостно за посетителями, обдумывал оптимальные варианты соседства различных полотен. Он переживал великие дни; видные, известные стране и миру ученые, сами коллекционеры, подолгу беседовали с ним; он взволнованно обсуждал возможное авторство анонимных картин и старался не думать о том, что долгие десятилетия то, что сейчас его окружает, покоилось в тесно набитой комнате…Потом он уехал - дома оставались тоже две тысячи, надо было решить их судьбу. Он уехал с уверенностью, что половина коллекции устроена надежно, ничего, что пока в Доме ученых выставлена лишь часть ее, рождение галереи - дело не одного дня, нужна серьезная оргработа, надо набраться терпения…А через некоторое время он получил из того города от любителя живописи, с которым успел подружиться, опечалившее его письмо. Картины со стен сняли. Он написал, ему ответили, чтобы не волновался, картины опять вернут. А местные печать и радио замолчали, и никто не заговаривал больше о постоянно действующей картинной галерее. Жигалко, теряя терпение (особенно возмутило его известие, что картины лежат на железнодорожном складе), послал резкое письмо, его уведомили холодно и четко, что картины помещены теперь в запасники библиотеки Дома ученых. А в этих запасниках Жигалко бывал тогда, в незабываемые дни торжеств, - там душно, для картин нехорошо. «Да, - думал он вечерами, - выставка - это мимолетная радость, однодневное торжество, а картинная галерея - будни, штаты, сметы, реконструкция, ремонты. А у них наука, большие дела, до меня ли…»То, что он испытывал тогда, точнее назвать печалью, чем обидой. Порой он даже осуждал себя за то, что оторвал и отрывает людей, поглощенных, видимо, неотложными делами, на заботы о его картинах, возможную роль которых в судьбе города науки он нескромно переоценил…А дома лежала половина коллекции. Две тысячи осели в запасниках библиотеки, две тысячи остались в той самой комнате, которая точно заколдовала эти полотна, не давая им выйти навсегда к людям.И тут Жигалко в состоянии духа, как думается мне, несколько раздражительном - более на себя самого, - утратив надежду на рождение постоянной галереи, сохраняющей навечно в чудесной цельности собранные им сокровища, начал раздаривать полотна. Несколько этюдов Левитана он подарил Дому-музею П. И. Чайковского в Клину. И волей судьбы этот нечаянный подарок решил участь его сокровища. Одна из сотрудниц дома-музея, будучи на родине композитора, рассказала в молодом городе Чайковском о том, что живет в Москве старый-старый коллекционер, который хочет подарить великолепное собрание картин и не может найти кому… Люди, которым сотрудница об этом рассказала, разумеется, не поверили (да я и сам бы, услышав, не поверил), подумали: легенда; и вот пошла легенда гулять по городу, дошла до горкома партии и горисполкома; и вызвали туда директора малюсенького местного краеведческого музея Николая Петровича Кузьмина, попросили его написать в Москву Жигалко, а если надо, то и поехать к нему.А когда в Чайковском удостоверились, что за легендой стоит реальность - четыре тысячи полотен, местная общественность повела дело настолько целеустремленно и энергично, что теперь уже не Жигалко наступал, а его самого осаждали: «Берем, устроим музей, это наше, наше!» Сообщения сыпались на него без перерыва: нашли двести сорок квадратных метров… решили, мало… нашли девятьсот квадратных метров, началась реконструкция… строителей выделил Воткинскгэсстрой… текстильный комбинат готовит портьеры… Весь город строит музей!И в этих сообщениях не было восторженного пустословия: город действительно строил, точнее, перестраивал старый дом, создавая «нашу третьяковку». Новую картинную галерею Чайковский открыл в день рождения Александра Семеновича Жигалко - ему исполнилось восемьдесят четыре года. Его поздравили пятьдесят тысяч человек. День его рождения отпраздновал город.Было это в феврале; в залах местной «третьяковки» выставили две тысячи полотен. Остальные две тысячи оставались еще в том городе. Александр Семенович собрал душевные силы и написал письмо о расторжении дарственной, ибо не выполнено основное ее условие: «показ картин народу». В этом письме он сообщил о рождении постоянной галереи в Чайковском: «Мое сокровище нашло родной дом». В июле Жигалко получил ответ: «Мы готовы вернуть Вам Ваш дар».Брюллов, Репин, Левитан поехали в последний раз - в город Чайковский.И опять я сижу в его комнате (он переехал недавно в новый дом, тот, где хранились десятилетия четыре тысячи полотен, пошел на слом), сижу за столом, заваленным бумагами, по-прежнему листаю их, перечитываю.Александру Семеновичу все еще нездоровится, изредка обмениваемся замечаниями, а все больше думаем. Я думаю о том, что Жигалко совершил удивительное, завершившее собой его жизненный путь, путь к истине. Уже на излете жизни он осуществил ту великую переоценку ценностей, которая сообщила его бытию высший смысл. Все помыслы его сейчас в Чайковском. О былых мытарствах он говорит полушутливо:- Нетерпелив я был. Надо было подождать, попросить, поклониться, задобрить, а я резкие письма писал.- Задобрить? - удивляюсь. - Ведь вы же дарите?- Ну и что ж что дарю. Бывают подарки и обременительные.- Но вот же Чайковский не нужно было задабривать.- Чайковский, - улыбается. - Чудо…Я опять листаю письма из Чайковского, в которых содержатся переписанные строки из книги отзывов.«Рабочие Ижевского металлургического завода благодарят Александра Семеновича за чувство возвышенного, которое его картины дарят каждому».В разговоре со мной один из коллекционеров назвал Жигалко Дон-Кихотом. В душевном «зерне» и внешнем облике его действительно есть что-то подкупающе-явственное от «рыцаря печального образа». Жигалко сухопар, высок, часто поверх собеседника рассматривает что-то видимое ему одному, его медлительность, даже некоторая заторможенность, порой резко обламывается порывистым жестом, быстрым ритмом речи, как у человека, который мешкал перед дорогой и, решившись наконец, не идет, а бежит по ней.Я опять оглядываю стены его комнаты, на которых висит то неотрывное, что он себе из четырех тысяч оставил. И, угадав мои мысли, Жигалко говорит:- А Николая Петровича Кузьмина вы не осуждайте за то, что он в том письме потребовал это, последнее… Он удивительный человек, ему сесть в поезд… - И, понизив голос: - Я беспокоюсь, уж не собственные ли деньги он мне посылает, ведь получаю из Чайковского почти ежемесячно шестьдесят.Те два из неотрывных полотен (Серов, Боровиковский), что сунул он Кузьмину в последний раз, думал я, чем-то по самой сути родственны письму в МПС с мыслями сорокалетней давности, которые могут сегодня послужить людям.Страсть собирать уступила в этой жизни иной, высокой страсти - отдавать.Наступило ясное понимание того, что собирательство без венчающего действия - от себя - бессмысленно. И в этом урок жизни, о которой я пишу. Наверное, высокое желание отдавать нельзя называть страстью именно в силу этого высокого понимания, ибо давным-давно было отмечено, что страсть - стремление, не повинующееся разуму; потребность же одарить мир и людей глубоко разумна, ее питает мудрая мысль об единстве «общины» и личности, человека и мироздания.Петрарка писал в одном из сонетов о горечи «позднего меда»; это относится не только к любви, но и к меду поздней мудрости. И не от этой ли горечи та самая ирония, которая была не полностью понята мной, но явственно ощутима в первой беседе с Жигалко. Почувствовав однажды иронию жизни, он, несравненно поумнев, сумел обратить ее на себя.Но мудрость остается мудростью, и она говорит устами Жигалко: «Собирательство без дара - болезнь».Особенность этого характера и этой судьбы в том, что его дар людям оказался и выявлением собственного дара, - человек понял, что, «зарывая в землю» картины, он, в сущности, зарывал и себя, зарывал талант.История втораяДЕТСТВО И СТАРОСТЬ
ОБВИНЯЕМЫЕ:
КИРИЛЛОВ П. Б., 48 лет. Образование высшее: историк. В детстве играл на скрипке, хотел стать, как отец, музыкантом. В юности к музыке остыл, окончил истфак пединститута. Охладел к гуманитарным наукам, углубился в точные. Занимал пост руководителя отдела в торгово-техническом объединении. Накануне ареста закончил работу над диссертацией.
ТУМАНОВ Л. С., 26 лет. Образование высшее: инженер-радиоэлектроник. После окончания сугубо технического вуза увлекся экспериментальной медициной: высшей нервной деятельностью человека, нейрокибернетикой; потом - литературой: захотел стать писателем. Любимый жанр - гротеск, фантасмагория. Работал в том же объединении, что и Кириллов. Хороший шахматист.
РОГОЖИН Б. П., 34 года. Образование высшее: физик. После окончания физфака охладел к физике, увлекся экспериментальной медициной, лечением инфразвуком, потом - искусством. «…Показал себя как талантливый студиец, исполнял роли Креона в пьесе Ануя „Антигона“ и Гоуена Стивенса в пьесе У. Фолкнера и А. Камю „Реквием по монахине“. Был не только исполнителем, но и режиссером… Характеристика дана для поступления в высшее театральное училище». Не поступив туда, захотел стать кинорежиссером. Коллекционировал иконы. В последнее время работал ночным сторожем. Познакомился с Тумановым вечером на бульваре. Альпинист, горнолыжник.
ПОТЕРПЕВШИЕ:
КИРИЛЛОВ Б. Д., 72 года. Образование высшее: скрипач. Играл в оркестре местного театра. Коллекционировал фарфор, картины, серебро, мебель.
ГАРИНА М. С., 54 года. Вторая жена Кириллова. Образование высшее: учительница.
Через много-много лет, сидя под конвоем перед старым деревянным барьером, который отделял троих и от зала суда, и от естественной человеческой жизни, Кириллов-сын вспомнит этот осенний день, когда ему с особой силой и, пожалуй, с недетской безнадежностью захотелось пойти в зоопарк. Он увидел, возвращаясь из школы, большую афишу с резко-желтым изображением тигра почти в естественную величину и застыл, ошалел, потом побежал домой, ворвался туда опять с мольбой о зоопарке. Он понимал, что его мольба надоела, но в ту осень в зоопарке появились морские львы, жирафы, кенгуру и вот теперь - тигр. Мальчик ворвался с рассказом о тигре и понял, что опять они никуда не пойдут.ОН стряхивал пыль с вещей. Они жили тогда не в том большом кооперативном доме, откуда через много-много лет Он однажды утром уйдет с мачехой, чтобы никогда не вернуться, а в старом, небольшом, в комнате с антресолями. Два яруса и деревянная лестница у стены. Самое дорогое было наверху. Сейчас Он стряхивал пыль с менее дорогого. Нежно, замедленно старой, потертой бархоткой ласкал желтую раму овального зеркала на стене… Потом Он перейдет к столику, потом к тумбе… В комнате было тесно от вещей… Потом Он поднимется по лестнице… А там - самое дорогое, там, по выражению матери, Он дышит. И Он будет дышать на самое дорогое до вечера… И мальчик понял, что они опять, и на этот раз, никуда не пойдут, но не удержался и повторил потрясающую новость о тигре. «Ты пойдешь туда с мамой, когда она вернется с гастролей», - пообещал Он, как обычно, мягко, даже ласково и неопределенно. «Я хочу сейчас, сегодня, - настаивал мальчик, - я не видел ни живой антилопы, ни даже живой лисы». - «Куда они денутся, твои тигры?» - улыбнулся Он. «Они убегут, они не останутся тут», - не унимался сын. И тогда Он подошел к нему, поднял руку, забыв в ней бархотку, мягко поднял, чтобы погладить по голове, утешить, но мальчику показалось, что Он хочет и с него стряхнуть пыль…
«ОПИСЬ КОЛЛЕКЦИИ УБИТОГО, СОСТАВЛЕННАЯ СОТРУДНИКАМИ ЦЕНТРАЛЬНЫХ И МЕСТНЫХ МУЗЕЕВ:
Диван красного дерева (первая треть XIX века); два стула красного дерева (первая четверть XIX века); бюро красного дерева, дамское; столик с перламутровыми инкрустациями; столик дамский с перламутровыми украшениями (середина XIX века); комодик французской работы XVIII века; зеркало в овальной раме (первая четверть XIX века); маленький столик XVIII века французской работы с эмалями; столик для нот; шкаф Буль (вторая половина XIX века); СКРИПКА ФРАНЦУЗСКОГО МАСТЕРА Ж. Б. ВИЛЬОМА (XIX век…)»
Они жили с матерью в самой комнате, где стояло, покоилось менее дорогое, и в редкие дни, когда кто-то у них бывал - его одноклассники или ее родня, - гостей уводили на антресоли и угощали там. Делалось это из хитрости, чтобы успеть убрать печенье или конфеты, если вдруг заскрипит под Ним лестница. Он не разрешал базарить деньги на несущественное, мимолетное. Он не позволял и себе лишнего стакана минеральной воды, научил буфетчицу в театре наливать ему «полстакана боржома» с соответствующей половинной оплатой. Им с матерью об этом, как об оригинальной шутке, рассказал новый артист театра, которого Он заманил, чтобы похвастаться скрипкой Вильома. И должно быть, артиста удивило, что ни мать, ни сын не рассмеялись.Угощение, пока Он по лестнице поднимался на антресоли, убиралось по-цирковому мгновенно, мать делала это артистично, она артисткой и была, но не фокусы в цирке показывала, а исполняла на эстраде старинные песни.Но однажды они попались. Мать вернулась в тот день с тайными мандаринами - раздобыла в буфете филармонии, - ее веселила эта покупка, и она потащила на антресоли ребят, которые зашли к сыну после уроков - он тогда болел.Была зима; темнело рано; они зажгли лампу; потом вторую - на антресолях и в летний день было сумрачно; они кидали на маленький столик (XVIII век) мандариновые корки и с набитым ртом весело говорили. Один мальчик рассказал, что он ел ананас, но ему не верили - ананас был тогда чем-то не менее экзотическим, чем кокосовый орех. «Наверное, банан?» - уточняла мать. «Да нет же, ананас! - яростно повторял он. - Папе подарил один капитан, он был у берегов Африки…» Может быть, из-за разговора об ананасе и Атлантическом океане те мандарины и заняли в его сознании место рядом с тигром, которого он не увидел.Мать первая услышала шаги и кинулась к мандариновым коркам. Мандарины были уже съедены, и на столике высился оранжевый холмик, казавшийся живым, теплым. Лестница заскрипела, и мать стала обеими руками засовывать корки в валенки к ребятам. Те ничего не понимали, но почуяли что-то недоброе и растерянно ей помогали. Она уминала, уминала корки, все резче скрипела лестница, и когда показался Он, не осталось на столике ни одной. Но Он и не рассматривал поверхность столика. Он дышал: Он дышал запахом далекого берега, далекого солнца. На антресолях стоял очаровательно-резкий мандариновый дух. Он дышал, и ноздри его раздувались. Потом Он тяжело посмотрел на мальчиков, и те, неловко ступая в набитых корками валенках, побрели к лестнице. Он выключил одну лампу, потом вторую, не посмотрев на жену и сына…В темноте мандариновый дух усилился, уплотнился, стал почти осязаемым, телесным, - и через много-много лет, в зале суда, Кириллов ощутит его кожей лица, когда судья начнет допрашивать Туманова о том, при каких обстоятельствах они первый раз разговорились об этом.Туманов расскажет, что, поступив на работу в объединение после ряда творческих неудач, он познакомился с Кирилловым, который руководил параллельным отделом, и тот показался ему общительным, мягким и, что самое существенное для будущего писателя, интересным, странным человеком. Они сидели в одной большой комнате, похожей на зал, и, когда однажды вернулись после обеда и нескольких чашек кофе и заговорили о жизни, Кириллов пожаловался на то, что его жизни мешает один старик, и добавил, что не пожалел бы больших денег, если бы кто-то согласился избавить его. «От одного старика?!» - с великолепной небрежностью, как о безделке, переспросил Туманов. «Может быть, от двух, - не ответив на ироническую улыбку Туманова и опустив голову, уточнил Кириллов. - Он недавно женился». «Туманов!» - позвал в эту минуту молодого сотрудника непосредственный руководитель. И когда тот пересек зал, подошел: «О чем вы болтаете в рабочее время с Кирилловым?» - «О том, что надо убить двух стариков», - ответил Туманов. «Юмористы!» - рассмеялся руководитель. И Туманов рассмеялся: складывалась чисто гротесковая ситуация, а он любил гротеск, чистоту жанра.…Антресоли пахли мандаринами до самого лета, пока не распечатали окон, и до лета на Его лице лежала печать горестной укоризны.
«…Скрипка французского мастера Ж. Б. Вильома; голова женская (коллекционный номер 157); голова женская, подражание Грезу, работа западноевропейского мастера начала XIX века; портрет мужчины, миниатюра на дереве, работа французского мастера конца XIX века; портрет женщины с шалью западноевропейского мастера XIX века; портрет молодого человека, рама золотая, миниатюра; рюмочки, солонки, стопочки, мундштук, набалдашник - серебро; ЛЮСТРА ЗОЛОЧЕНОЙ БРОНЗЫ С ХРУСТАЛЕМ И ФИОЛЕТОВЫМ СТЕКЛОМ…»
Когда в суде зачитывали опись коллекции, Кириллов услышал эту люстру - тихое, долгое пение хрусталя. Он ее услышал, хотя естественней было бы мысленно ее увидеть - невообразимой красоты, особенно при живом огне, фиолетовое стекло. А услышал, потому что тоже донеслось из детства…ОН ждал ее десять лет - десять лет жене и сыну рассказывал как о чуде. Он рассказывал о ней как о высшей реальности, достижимой лишь немногими избранниками. Одним из них Он и надеялся стать. Но человек, обладавший хрустально-фиолетовым дивом, не отдавал его, не уступал ни за что.Он умолял, соблазнял, интриговал - люстра оставалась недостижимой, как созвездие Андромеды. Обладатель высшей реальности повторял, что не отдаст ее за все золото мира, потому что это - его душа.Он ждал. Он говорил: люди умирают, а вещи остаются. Он умел ждать. Нетерпение в нем можно было заметить лишь в самые последние недели, когда обладатель люстры умирал - чересчур долго. Он ежедневно общался с его молодым, забубенным и совершенно безразличным к высшим реальностям сыном и однажды вечером вернулся с люстрой. Великий покой был написан на его лице. Он ждал ее десять лет. Вещь играла, искрилась в его руках, будто бы торжествовала тоже. Он колыхнул - она быстро-быстро заговорила. «Моя, моя», - успокоил Он ее нежно, ладонью. И посмотрел на сына: «Будет твоя - не отдавай ни за что, никогда». И сын увидел по-новому то, что его окружало. Беглые, неосознаваемые уроки, которые он получал с первых лет жизни, соединились для него в урок тысячелетней мудрости: люди умирают, а вещи живут.И перезвон люстры донесется до Кириллова-сына в зал суда из далекого отрочества, как напоминание о великом уроке, когда Туманова начнут допрашивать о его общении с Рогожиным в тот вечер в кафе…Туманов пояснит под этот казавшийся Кириллову совершенно реальным перезвон, что он видел тогда в кафе Рогожина второй раз в жизни, узнал в нем человека, который подошел к нему однажды вечером на бульваре, когда он, Туманов, сидел там с растрепанными чувствами, пьяный, и был с ним мимолетно общителен, хотел успокоить, утешить - и вот теперь они устроились за одним столиком и, пока их подруги танцевали с незнакомыми партнерами, говорили о жизни. Они говорили об обременительной верности женского сердца и непостоянстве мужского и о том, что все время не хватает денег. Они были уже пьяны, играл джаз, и Туманов рассказал Рогожину о Кириллове, о том, что существует у них на работе странный человек, то и дело возвращающийся к любопытнейшей теме… Он рассказал об этом Рогожину с острой иронией, играя лицом. Но Рогожин выслушал его совершенно серьезно. И лишь потом, подумав о чем-то, улыбнулся: «Человеческая комедия». И они заговорили опять о женщинах, новых веяниях в искусстве и о том, что денег не хватает катастрофически…
«…люстра золоченой бронзы с хрусталем и фиолетовым стеклом; нож для разрезания бумаг с ручкой в виде двух фигурок, Западная Европа, XIX век; тарелка с изображением Париса и Елены, Вена, середина XIX века; тарелка с изображением Тристана и Изольды; тарелка с волнистым бортом и пейзажем, Япония, XIX век; кувшин в виде фигуры-объедалы, завод Ауэрбаха, XIX век; вазочка хрустальная, многослойного стекла, с пейзажем, травление, Франция, работа Даума, XIX век; ТАРЕЛКИ С ИЗОБРАЖЕНИЕМ АРФИСТОК, ФАРФОР…»
Поначалу была одна, потом появилась и вторая - а их лишь две в мире и было. Он искал вторую и на суше и на воде. Он искал ее, как Тристан Изольду. И Он ее нашел - эту вторую, с изображением арфистки. Он ее нашел не в антикварном магазине и не у коллекционеров, а у одной старой женщины. Чего стоило ее найти! Он ту женщину улащивал, улещал, но она не хотела расставаться с арфисткой, хотя и жила небогато, твердила, что это память о муже, его подарок в честь рождения дочери.Он умолил отдать ему на вечер - на один-единственный вечер! - чтобы решить одно мучившее его сомнение, не понятное ей как неколлекционеру. Она и на вечер не хотела расставаться, но Он умолил. Дома Он положил их рядом, две арфистки, две в мире, две в мироздании…А рано утром явилась она и лепетала, что не могла заснуть и не могла дождаться, пока ей вернут ее сокровище. Он горестно, с великим состраданием посмотрел ей в лицо: «Большое несчастье. Я ее разбил». Она молчала. «Я вам хорошо заплачу», - говорил Он. Она окаменела, потом мертвым голосом попросила: «Верните осколки». - «Я был в отчаянии, - объяснял Он, - и… даже осколков нет». Она молчала. «Я вам хорошо…» - «Я умру от стыда, если возьму у вас хотя бы копейку», - ответила она. Пошла к выходу, остановилась и заплакала, закрыв руками лицо. «Лучше я умру от голода, чем от стыда! Я не отдавала ее за мешок муки в войну, когда болела, умирала, умерла моя Оля. Это память о нем, о нашей любви. Верните осколки!..» Теперь молчал Он, и молчала мать (тогда она была жива), и молчал сын, ему было уже девятнадцать. Женщина отняла от лица ладони, ее лицо сейчас не было мертвым; оно было бесконечно живым, беспредельно уставшим от утрат. Она ушла. Мать заплакала. Он достал двух арфисток, посмотрел на сына. «Вот на что иду ради… - подумал, - ради…» - и замолк, не найдя определения. Сын подошел к столу, поднял, чтобы лучше рассмотреть, - ведь надо же было понять, ради чего можно на это пойти, - одну из тарелок и увидел, что то же самое делает Он. Они были неотличимы. И услышал: «…ради тебя».И сын подумал, что теперь Он и на них будет дышать, а когда уйдет из жизни, когда уйдет из жизни…
ПОДСУДИМЫЕ:
ТУМАНОВ. Высок, артистичен, у него умное, нервное, с резкими чертами лицо. Отвечает на вопросы четко, без лукавства и страха. Возможно, это объясняется тем, что он единственный из троих, кому не угрожает высшая мера наказания. Он не убивал, он познакомил Кириллова с Рогожиным и помогал ПОТОМ…
РОГОЖИН. (Убивал он.) В тяжеловатом облике его чувствуется телесная сила. Это, как в народе говорят, матерый мужик. У него непритязательно-простодушное лицо балагура, артельного, компанейского; первоначально кажется, что перед вами душа туристских походов и экскурсионных компаний. Но это восприятие рушится быстро - его ответы и замечания обдуманны и логичны, язык сжат и точен, чувствуется мышление физика. Он неустанно выискивает несоответствия и уязвимые места в показаниях и экспертизах. Он ведет бой. Первоначально все рассказав и даже показав, он теперь все отрицает. Выходит он из себя лишь тогда, когда демонстрируют на суде видеомагнитофонные записи его откровенных показаний с выездом на места событий. Потом самообладание к нему возвращается. Оно поразительно, если учесть мощь обличающих его доказательств в этом беспримерном деле. Ловишь себя на мысли, что он и в самом деле неплохо играл Креона в «Антигоне», Ануя и Стивенса в пьесе У. Фолкнера и А. Камю «Реквием по монахине», роли, в которых исследуется тема, во все века волновавшая мыслителей и художников, - УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА.
КИРИЛЛОВ. Он сидит, резко ссутулившись, низко наклонив голову, уйдя этой маленькой, лысой, с седыми волосиками над мальчиковыми ушами головой в поднятый, как от сильного ветра, воротник пальто. Лица его не видно, оно утаено. Он совершенно неподвижен, будто уснул. Но при первом же обращенном к нему вопросе поднимается быстро, как мальчик за партой, желающий понравиться учителю. Он называет убитого «Он». В этом «Он» чувствуется и отстраненность, и непредвиденное отождествление с собой - он точно говорит о себе самом в третьем лице. Но вот он садится, и перед нами опять не мальчик, а уснувший старичок. И самое запоминающееся в нем - сочетание мальчика и старичка.