(no subject)

Aug 14, 2020 14:43

прочла рассказ-пост Татьяны Толстой про ее друга Александра Тимофеевского - и вот, пробрало до слез.

Шурочка свой день рожденья не праздновал, не любил. Смущался, чурался, прятался, закрывался рукой, отталкивал от себя эту новую, все нарастающую, такую неприятную цифру.

Гостей не звал, поздравлений не ждал, хотел просто перетерпеть этот день и уже снова, без часов, без циферблата, без стрелок плыть в потоке времени. Какая разница, сколько? - пустяки, неважно совершенно.



Хотел быть молодым. И красивым. И был всегда молодым, всегда красивым, всегда чутким, всегда тонким, всегда умным. Всегда, на самом деле, загадочным, многослойным, непонятным, - все окошки, казалось бы, отворены, все двери распахнуты настежь, заходи, бросай сюда пальто, - но пройти можно только до гостиной, где тебе рады - и еще сотне гостей рады. А дальше - закрыто, дальше глухая стена, где там дверь - не поймешь. Нет двери. Там - сердцевина. Там тайна.

Говорить с Шурой была сплошная радость, пир и симпозиум (в греческом, утраченном смысле) - с цветами, вином и флейтистками-акробатками. Рассказать Шуре сплетню - более отзывчивого слушателя не сыщешь! И сам он был носителем ярчайших, пышных сплетен, - сегодняшних или датируемых Серебряным веком и ничуть не запылившихся. Остроумное, абсурдное, парадоксальное, своё и чужое, бон мо и table-talk - Шура был, наверно, последним мастером этого утраченного искусства. Мог равно наслаждаться и высоким хамством Надежды Мандельштам, и "конфуцианскими нетленками" от Черномырдина, по его выражению.

"Вот крупной солью светской злости стал оживляться разговор". Горы этой аттической соли умело рассыпал Шура, холмы высокого, салонного, пушкинского злословия. И - одним легким движением руки, без труда, без усилия - переключал сплетню в режим высокой поэзии, высокой мысли; вообще, превращать пыль и прах ежеминутного бытия в высокое и глубокое было его умением.

Никогда за четверть века моей с ним дружбы-любви он не сказал ничего скучного. Ни разу.

Но иногда затронешь какую-то тему, не предназначенную, наверно, для откровенных разговоров - и по лицу его проходит тень. Какая тень? Тень чего? Непонятно.

Шурина мама умерла, когда Шуре было три года: врачебная ошибка. Шуру воспитывала бабушка. Я спрашивала: помните ли вы маму? И с видимой неохотой Шура отвечал: "я только помню какое-то тепло и красный халат". И все. И тень по лицу.

Как будто она что-то обещала ему, но не сдержала обещания. Родила, целовала, брала на руки, смеялась от радости. И вдруг бросила его и ушла, и не попрощалась.

Может быть, он поэтому и не любил этот свой день рождения, 14 августа. Кто скажет.

...Мы договаривались встретиться на перекрестке: ну и что, что не празднуем, я тоже этого не люблю, а люблю смех, и разговоры, и пестрый ворох и шорох, звон рюмок и стихов, пойдемте выпьем наше обычное и закусим нашим привычным, и время исчезнет, сотрется, ничего не будет значить, только радость и любовь, и селедка с картошкой, и Шура как всегда, поколебавшись, выберет себе еще и солянку, а я, поколебавшись, от солянки откажусь. И Шура закажет себе еще гору вреднятины, залитой майонезом, и если в меню есть сосиски или колбаски, то Шура мимо не пройдет, но зато без хлеба, Танечка, я же не ем хлеба, без хлеба не так вредно. И скатерть будет белая, и лампа на ней с желтым абажуром, и в этом кругу света - счастье.

Я стою на перекрестке и жду его, жду, когда в толпе покажется его высокая фигура с серебряными волосами, его улыбка, всегда словно бы нежная, словно бы смущенная; за четверть века я приучила Шуру не опаздывать, выходить вовремя и приходить вовремя; теперь он приходит минута в минуту и хвастается этой точностью, и гордится: вот, я не опоздал! не ругайте меня больше! Но я все равно пришла раньше и жду.

Я стою и жду, но он не придет. Он где-то там, он плывет в потоке времени, которого больше нет, - ни часов нет, ни циферблата, ни стрелок, ни гостей, ни сплетен, ни селедки с картошкой. Он идет по белой дороге, и высокие деревья - липы, которые он так любил - укрывают его своей тенью. У него день рождения, на душе у него светло и спокойно, и кто-то крепко держит его за руку. Какая-то фигура в красном, теплая, любящая, крепко держит мальчика за ручку, и он идет вприпрыжку, и нарочно пылит сандаликами, и оба они смеются и превращают эту белую дорожную пыль в алмазный свет вечной любви.

Татьяна Толстая

Previous post Next post
Up