Как не вспомнить в Татьянин день студенческие годы?.. Ефим Шифрин о поре студенчества, однокурсниках, преподавателях...
Фото Мартыньша Пунанса
- Признаться честно, поступать в Эстрадно-цирковое я совершенно не собирался. Я приехал в Москву и в третий раз отправился сдавать экзамены в Щукинское, снова дошёл до третьего тура - и тут внутри меня что-то оборвалось: я понял, что в третий раз уже просто не смогу вернуться из Москвы ни с чем. Я уже бросил филфак в Риге и должен был любыми путями остаться в столице. Я не пошёл на третий тур, а отправился в Эстрадно-цирковое училище. И сразу поступил.
- Поселились, конечно, в общежитии?
- Да. Но признаться честно, я был совсем не против туда попасть. В общежитии филологического факультета в Риге, где мне не довелось жить, но приходилось часто бывать, царила неповторимая атмосфера нескончаемого молодёжного праздника: общая кухня, проходки девушек в легкомысленной одежде по коридорам, вечеринки до утра… Я только и мечтал о том, что в московской общаге заживу так же вольготно. Но в общежитии Эстрадно-циркового училища ничего романтического не оказалось. Меня поселили в комнатушке ещё с тремя ребятами. Столовой не было. Мы с Володей Жоржем (ныне директором театра "Эрмитаж") стали проявлять чудеса хозяйственности: когда нас за небольшую провинность лишили стипендии, проблема с едой встала особенно остро, мы начали буквально сушить сухари. Спустя год друзья моих родителей, Ната Моисеевна и Марк Герцевич, однажды застав нас с Володей за раскладыванием хлебных горбушек на подоконнике над горячей батареей, так растрогались, что немедленно позвали меня жить к себе. К тому же в общежитии шла жестокая борьба за нравственность (девушку, которая забеременела на первом курсе, немедленно исключили из училища). Студенты и студентки жили на разных этажах: девушки - на втором, парни - на третьем и четвёртом. И сообщение между ними было перекрыто волей комендантши - грузной и очень властной женщины. Любое действие вызывает противодействие, и студенты, конечно, не успокаивались: водили проституток с Белорусского вокзала, пытались лазить к подругам в окна. Один из наших товарищей чуть не поплатился жизнью за зов плоти: он пытался спуститься на "женский" этаж вполне по-цирковому - то ли на верёвке, то ли на связанных простынях, то ли по громоотводу. Но так как дело было в дождливую погоду, он не удержался и соскользнул, приземлившись не на втором этаже, а гораздо ниже. В результате: сотрясение мозга, перелом рук-ног, раздробленный копчик... Другой однокашник, огромный двухметровый акробат, приведя в комнату девушку, в пылу страсти, на самом пике любовной встречи, изо всех сил ударился головой об стену, произведя в ней внушительных размеров дыру. Не знаю, получил ли бедняга сотрясение, но помню, что мы водили целые экскурсии, чтобы показать эту гигантскую выбоину.
На первом курсе я отважился снять комнату в коммуналке, чтобы жить там вместе со своим братом Эликом, который уже несколько лет учился в Москве на военно-дирижёрском факультете Московской консерватории, и Валькой Гнеушевым, моим однокурсником. Коммуналка находилась в Малом Ивановском переулке, недалеко от площади Ногина. Комнату нам с братом сдавал чудесный парень по имени Слава, законченный алкоголик, который занимался тем, что кастрировал котов и тут же пропивал свой нелёгкий заработок. Поначалу Слава безоговорочно завоевал моё расположение, рассказав о том, что ему пришлось поработать с котом актрисы Ольги Красиной, главной героини фильма "Зайчик", которая мне с детства очень нравилась. Приходя в себя после очередного загула, Слава делался очень кротким и стеснительным и, слушая мою гневную проповедь о вреде пьянства, каждый день обещал начать жизнь заново. Как-то, в очередной раз заручившись его клятвой, я так расчувствовался, что даже подарил ему роскошный галстук, купленный в Риге за пять рублей. Слава нашёл где-то почти чистую рубашку, повязал галстук и торжественно сообщил мне, что с котами покончено и он идёт устраиваться на работу. Я искренне обрадовался, потому что порядком устал просыпаться по ночам от Славиных пирушек. Но радость моя длилась недолго… Стоило мне выйти из дома, как я тут же увидел Славу, валяющегося в луже, на перекрёстке нашего переулка и улицы Солянки, без всяких признаков жизни. Честно говоря, больше всего я тогда пожалел о пропавшем галстуке...
- Вы были таким правильным студентом, что в загулах не участвовали?
- Участвовал, и ещё как! Хотя в основном благодаря усилиям моих друзей - Владика Антонова и Вали Гнеушева. Валентин был самым чудным студентом на курсе. В училище его приняли условно, потому что у него был какой-то штырь в ноге, и он не прошёл обязательную для всех абитуриентов медкомиссию. Исключая историю партии и общеобразовательные предметы, три четверти дисциплин у нас были "движенческими". Пластику преподавала ученица Айседоры Дункан, а пантомиму - отец ныне известной Юлии Рутберг Илья Григорьевич Рутберг. На первом же занятии по мастерству актёра, как только Валька открыл рот, всем стало ясно, что будущее этого юноши так же неясно и туманно, как и его замысловатые фразы. У Гнеушева были большие сложности с построением фразы. Простым порядком слов "подлежащее-сказуемое-дополнение-обстоятельство места" он никогда не довольствовался, предпочитая говорить притчами и метафорами. Кроме того, ему никак не давались шипящие и звук "л", который он произносил на польский манер, как "в". Учёба, если она впрямую не соотносилась с профессией, интересовала Гнеушева очень мало. Я помню экзамен по истории партии, когда на вопрос преподавателя "В каком году умер Ленин?" Гнеушев не задумываясь ответил: "В 1922!" У дамы глаза вылезли из орбит: "Гнеушев, может быть, Вы ещё подумаете? Как же в 1922?.." И Валька мгновенно выкрутился, выпалив: "Тяжело болел!"
Своё актёрское дарование Валя проявлял в очень модном тогда Театре пластической драмы Гедрюса Мацкявичюса. На их спектакли в Дом культуры Курчатова ходила вся просвещённая Москва. В театре у Гнеушева ближайшим другом был
Павлик Брюн - внучатый племянник Брюн де Сент-Ипполита (двоюродного брата Александра Бенуа). Павел был ослепительно красивый, великолепно сложенный высокий блондин. В спектакле "Преодоление" он в лёгкой тунике
выходил на сцену и застывал в позе микеланджеловского Давида. Женская половина зала в эту минуту замирала. Так как я и Валька были провинциалами, то образ московского жития мы постигали через Пашу. Премьеры, книжные новинки, опасные рассуждения, вечерние посиделки на кухне в их квартире - это была азбука московского стиля. А новый стиль в выпивке подразумевал сухое вино. Когда у нас появлялись деньги, мы покупали "Токай" или "Мурфатляр" в роскошных бутылках с изящно вытянутым горлышком. Перед тем как поступить в Эстрадно-цирковое, Валентин окончил кулинарный техникум в Нижнем Тагиле и разделывать селёдку так, как это делал он, или превращать котлеты за 12 копеек в какое-то немыслимо вкусное блюдо никому не удавалось. Тем не менее, даже при такой изысканности во вкусах, мне приходилось с трудом удерживаться от того, чтобы не спиться: мой второй приятель Владик Антонов, в свою очередь, презирал вино и очень уважал портвейн, а поскольку я периодически бывал в компании то одного, то другого, выпивать приходилось много. Меня всегда искренне изумляло то, как Владик умел пить и при этом не пьянеть. Я же, к своему стыду, такой способностью не обладал, и однажды, будучи сильно навеселе, вдруг решил изображать иностранца (в тот день я впервые облачился в модную куртку из кожзаменителя, которую мне привезли из Америки, и мне казалось, что я сразу приобрёл какой-то нездешний вид). Мы с Владиком оказались в гостях, он представил меня как своего приятеля-француза, и я, расположившись на диване, нагло заговорил "по-французски", нисколько не смущаясь тем, что на самом деле знал всего несколько французских слов. Ещё в самом начале учёбы в цирковом училище я был объят такой жаждой знаний, что по великому блату записался в Библиотеку Иностранной литературы на аудио-визуальные курсы французского языка. Ходил я на них не больше двух месяцев, и всё это время неустанно получал комплименты от преподавательницы по поводу своего отличного выговора, хотя к тому времени твёрдо выучил единственную фразу: "Анн траверс ля пляс" - "Анна пересекает площадь". Собственно, произношение меня и выручило. Я нёс полную тарабарщину и при этом просто раздувался от гордости, потому что видел, как округляются от восхищения глаза девушек. Я морщил лоб и кривлялся, показывая всем, как я тщетно стараюсь понять русскую речь, и делал знаки Владику, чтобы он помогал мне общаться. Успех у женской аудитории был грандиозный...
Скан из книги
"Личное дело Ефима Шифрина" - В училище Ваш талант к перевоплощению был оценен?
- Поначалу - нет. Мастером на курсе был Феликс Григорьян - человек методичный, медленный и очень подробный. Он сразу предложил нам заняться этюдами на "органическое молчание", в которых нужно было создать верное, но немое подобие жизни. Мы изображали немые свидания, молчаливые встречи (канонический этюд "Заболел товарищ. Мы навещаем"), и от бесконечного многозначительного молчания можно было сойти с ума. Григорьян из училища вскоре ушёл, это случилось после первого экзаменационного показа. Судьба нашего курса зависла, как подбитая птица в воздухе. Руководители училища уже кусали локти, что набрали такой странный и беспомощный курс. И вот тогда в нашей жизни появился Роман Виктюк. Он олицетворял собой пример вольнодумного режиссера: потёртая куртка, видавшая виды водолазка, стоптанные, нечищеные башмаки. Мы влюбились в него с первой секунды: мягкий, вкрадчивый голос, небольшая устная анкета для каждого первокурсника - он выслушал нас так, как будто до сих пор у него не было собеседников интереснее. И началось великолепное шаманство… Всё, что нам до этого запрещали, теперь было разрешено. Важным заданием был этюд "Водоворот": под громкую фортепьянную музыку, накаты страшных арпеджио, мы изображали, как люди, попавшие в водоворот, борются за жизнь, пытаясь выбраться из воронки. Выполняя это простое по сути упражнение, мы творили что-то невообразимое: вертелись на полу, в буквальном смысле теряя сознание, кричали "Мама!", цеплялись за выщербленные половицы… Одним словом, Роман в одночасье сумел вывернуть наше нутро наизнанку. Под его руководством я сыграл очень смелый по тем временам отрывок из повести Сэлинджера "Над пропастью во ржи", где к американскому мальчику Холдену приходит проститутка. Роль Холдена Роман поручил мне, объясняя свой выбор тем, что на обложке единственной изданной тогда у нас книги Сэлинджера изображён мальчишка с глазами, очень похожими на мои...
Став педагогом в Эстрадно-цирковом училище, Роман, тем не менее, относился к эстрадникам без всякого пиетета. Мягко говоря, иронично. Успех популярных эстрадных актёров казался ему более чем сомнительным. Когда мы делали какие-то неудачные вещи, он язвительно сравнивал нас с тогдашними "звёздами". Мальчиков он пригвождал коротким "Хазанов", а девочек называл "Шмыгами". Но это были ещё мягкие клички, потому что арсенал его ругательных слов был довольно обширным. Мы познакомились с его необычным матом. "Чичирка" и "манюрка" применительно к женским и мужским половым органам вошли в наш лексикон совершенно непроизвольно. По части языковой выразительности Роман всегда был на недосягаемой высоте. Случалось, внимательно подперев щёку, он до конца просматривал какой-нибудь этюд, и потом, не повышая голоса, говорил: "Спасибо. Дресня". А на вполне невинный вопрос: "Роман Григорьевич, можно я поставлю свой стул на сцене не здесь, а там?" легко было получить: "Ага. Щас! Голой сракой по асфальту!" Что означало: этого нельзя делать ни в коем случае. Но, несмотря на свою резкость, все четыре года он оставался нашим самым близким другом. Мы частенько бывали у него в гостях. Жил Роман тогда не так торжественно и роскошно, как сейчас, в центре, в тылу здания Государственной Думы, в бывшей квартире Василия Сталина, а ютился в крошечной и душной комнатушке в общежитии театра Моссовета на улице Белинского, единственное окно которой выходило в какой-то глухой и тёмный провал внутри старого дома. Мы буквально дневали и ночевали в этой комнате (я помню, как, приходя к Роману, всё время выбегал в коридор, надеясь хоть издали увидеть его соседку, Наташу Богунову - она только что снялась в "Большой перемене" в роли Светланы, жены Ганжи), которая невероятно волновала воображение моих товарищей. Повернуться в Романовской светёлке было невозможно, потому что всё мало-мальски свободное пространство было завалено рукописями пьес, журналами, книгами… А из предметов интерьера были только кровать и радиоприёмник - по нему Роман слушал западные "голоса". Мы общались с Виктюком так долго, что знали все его привычки. Он никогда не отличался бесшабашной щедростью и поэтому никогда не покупал билеты в театр и не расплачивался в общественном транспорте. Он звонко ударял по пластиковому корпусу кассы в троллейбусе и вытаскивал целую ленту билетов. Самое поразительное: когда отдельно от Романа я пробовал повторить его трюки, у меня ничего не получалось - однажды я ловко ударил по кассе, намереваясь вытащить два билета, и тут из кабины водителя раздалось: "Будем платить или будем придуриваться?" Кроме того, Виктюк всегда уходил из "Балалайки", ресторана Дома композиторов, ровно за секунду до момента, когда приносили общий счёт. Роман удалялся под предлогом, что ему срочно надо позвонить, но все знали, что он уже не вернётся. Странно, но при такой лёгкой прижимистости у него всегда было много должников...
- Кажется, из училища Виктюка в конце концов попросили?
- Нет, он довёл курс до экзаменов, но не получил ни копейки за четыре года преподавания, так как не был прописан в Москве, а следовательно, не мог быть законным образом оформлен на работу. Вскоре он возглавил Студенческий театр Московского университета. Но обо мне Роман не забыл: тут же предложил роль Сашки Кригера в спектакле "До свиданья, мальчики" по одноименной повести Бориса Балтера, а потом ввёл в "Ночь после выпуска", где я играл десятиклассника Игоря Проухова.
На третьем курсе мы благодаря Роману познакомились с Михаилом Жванецким. Виктюк собирался ставить в Ленинграде его пьесу "Соло для...", составленную из различных монологов, сценок и скетчей, и экспериментировал на нас. Когда Жванецкий появился на репетиции, готовый номер был только у меня и Лены Облеуховой, мы с ней работали в паре. Жванецкий посмотрел отрывок, и мы ему очень понравилось. Мы как-то сразу сошлись, может быть, не очень коротко - в силу дистанции, которую всегда отмеряет для других Михаил Михайлович. Но с Леной у него завязались более тесные отношения. Так как мы с Леной очень дружили, то мне кое-что перепадало и от их дружбы. Однажды Лена вытащила из сумочки сложенные вчетверо листочки: "Тебе, от Миши..." Это были ещё никем не исполняемые монологи Льва, Воробья и Черепахи из цикла "В мире животных" (с этими монологами я потом победил на Первом Московском конкурсе артистов эстрады в 1979 году несмотря на то, что Лёня Ярмольник исполнял на конкурсе номера по тем же текстам Жванецкого).
Однажды у Михаила Михайловича случился не очень удачный концерт на Кировском почтамте, на котором присутствовали и мы с Леной. Зал его не принял и не понял. Он читал тогда невероятно смешные монологи, полные намёков, скрытых аллюзий, но почтовики их совсем не оценили. Жванецкий сильно расстроился. Казалось бы, что ему какой-то Кировский почтамт? А вот нет же... Вышли мы вместе с ним из этого серого здания, неподалёку в универмаге "Москва" на весь его гонорар купили дорогущие бутылки (одна из них с незнакомым "бренди" заинтересовала меня особенно) и отправились распивать их в цирковое общежитие на женский этаж, представив Михаила Михайловича вахтёрше как педагога. Может быть, оттого, что мы не очень закусывали, или оттого, что искренне сострадали Жванецкому, но лично на меня спиртное подействовало роковым образом. Я, потеряв всякую осторожность, вышел на улицу и пописал на милицейскую машину, стоящую на углу улицы Марины Расковой, а потом неведомым образом очутился в коммунальной квартире, где жил Арсен, звукорежиссёр из студенческого театра МГУ и по совместительству фотограф-любитель, и всю ночь рвался переставлять мебель, побив всю осветительную аппаратуру. В следующий раз я пустился во все тяжкие, когда, сдав на пятёрки выпускные экзамены в училище, оказался буквально на улице. Роман, проявивший огромное участие в судьбе нашего курса, буквально ошпарил нас своей холодностью незадолго до выпуска. Он пропал и будто совсем забыл о нашем существовании, хотя не раз обещал мне и Лене замолвить за нас словечко на ближайшем показе в Театре Сатиры, где в тот период ставил зоринского "Незнакомца". Виктюк всегда исчезал и появлялся так, как это не мог делать никто другой. Репетируя сразу в нескольких театрах, он, чтобы не вызывать беспокойства и тревоги, развешивал свои пальто в кабинетах главных режиссёров. Если он исчезал из театра Сатиры, убегая во МХАТ, то все были уверены, что он просто сидит в буфете. На госэкзамене мы с Леной показали отрывок из поэмы Пушкина "Граф Нулин", заслужив восторженные отзывы Юрия Владимировича Никулина, который признался, что мы выглядим самыми подготовленными студентами на курсе, и сам вручил нам дипломы. Это был триумф, который вскоре обернулся полным крахом. После выпускного экзамена вокруг нашего дуэта образовался вакуум: никто из "купцов" (так называли представителей концертных организаций и филармоний), присутствовавших на экзамене, нами не заинтересовался. Мы стали дипломированными безработными... Нас с Леной спасло то, что на исходе лета мы узнали, что Борис Сергеевич Брунов, который заметил нас на показе, всё же упросил директора Москонцерта принять нас в творческую мастерскую Сатиры и Юмора. Со 2-го сентября 1978 года мы стали штатными артистами Москонцерта. Здание этой самой крупной в мире концертной организации, где работало около тысячи артистов, размещалось на углу Орликова переулка и Каланчёвки (до революции, говорят, там был публичный дом, который впоследствии, как шутили актёры, просто сменил вывеску) до сих пор вызывает у меня горький душевный дискомфорт, хотя никакого Москонцерта там уже нет и в помине. Десять лет работы в нелепом, странном учреждении, где существовала чёткая иерархия, но где можно было получать зарплату, имея в репертуаре только один номер вроде нанайского танца, были очень тягостными и даже невыносимыми. Для меня это время было вообще порой испытаний: испытаний нелюбимой работой и не любящим человеком. В двадцать шесть лет я пережил опыт, который принято называть главным в жизни и который до сих пор заставляет меня оставаться в одиночестве. Я достаточно настрадался и напереживался из-за того, что пытался перевоспитать и перевлюбить в себя человека, тогда ещё не прочитав Марселя Пруста и не зная, что подобные попытки всегда обречены на неудачу...
Фото Мартыньша Пунанса
- Вам всё-таки приходилось выступать в концертных залах?
- Если бы в концертных залах! Поначалу мы с Леной работали только в заштатных клубах, ЖЭКах и таксопарках, заполняя своими номерами паузы в концертах ансамбля "Племя" или "Вымя", между выступлениями других так и не успевших прославиться актёров. Но всё же это было лучше, чем вообще сидеть без работы и получать в Москонцерте "простойные" - пособие для безработных артистов. Неожиданно выяснилось, что я совсем не умею говорить не по написанному, поэтому, преодолевая себя, когда наш с Леной дуэт уже распался, согласился на большую гастрольную поездку в качестве конферансье с известной в те годы парой пантомимистов Кирюшкиных (в бухгалтерских ведомостях то, чем мне предстояло заниматься, называлось совершенно невероятно: "речь плюс ведение"). Готовясь к поездке, я просиживал часы в библиотеке ВТО, выписывал справки о пантомиме и по ночам сочинял тексты, которые были сродни искусствоведческому комментарию. Когда я выходил на сцену, зрители в Кызыле или Красноярске вообще не понимали, что я говорю, до тех пор, пока дело не доходило до исполнения монолога экскурсовода "Кающаяся Мария Магдалина", который меня потом и прославил. Возвращаясь в Москву, я отрабатывал свою ставку - 8 рублей 50 копеек за концерт - в магазинах, ЖЭКах, ПТУ, в автобусных парках, трамвайных депо... Вскоре я уже привык к тому, что публика в залах, где я выступал, постоянно была навеселе (на хлебозаводе нас тоже угощали побочным продуктом производства - бражкой, от которой невероятно пучило живот). А потом начались бесконечные провинциальные "чёсы". "Зори Кузбасса", "Огни магистрали", "Тюменский меридиан" - в то время я мотался с одного фестиваля на другой, так часто, что даже не запоминал названия городов, в которых мне приходилось выступать. Иногда в день бывало по три, четыре концерта, и все артисты переезжали с одной концертной площадки на другую. Как-то раз звукоимитатор Лёша Птицын по ошибке дважды вышел в концерте с одним и тем же номером. Отчеканил всё без запинки и удалился под стук собственных каблуков - зрители его повторное выступление встретили настороженным молчанием. За кулисами багровый от злости конферансье Лев Шимелов прошипел: "Ты что же, не помнишь, что ты здесь уже был?" - "Ну, не помню, - елейным голосом ответил Лёша, - артист каждый раз выходит на сцену будто впервые..."
- Несмотря на загруженность, Вы в то время ещё успели поступить в ГИТИС?
- Произошло это после того, как в год московской Олимпиады моё имя сняли со всех московских афиш. Выступая в Эстрадном театре ВДНХ, я впервые вышел на сцену с ещё незалитованным текстом Жванецкого "Спрос-сбыт", который не был "сдан" худсовету в творческой мастерской Сатиры и Юмора, где на показах сидели не всегда хорошо слышащие пожилые актёры и партийные руководители. "Я люблю заснуть и проснуться среди запасов - весь в продуктах!" - так начинался этот монолог. А заканчивался знаменитым афоризмом: "Вы никогда не пробовали принять слабительное и снотворное одновременно - очень интересный эффект получается!" Некая функционерша из Москонцерта присутствовала на моём выступлении и, услышав непозволительные, "нецензурные" откровения, решила, что это уже "за гранью". На следующий же день моё имя вычеркнули из всех афишных концертов. Я снова пошёл учиться, чтобы хоть как-то справиться с душевным дискомфортом, который от работы в Москонцерте я ощущал всё сильнее и сильнее. Поступил на заочное отделение актёрского факультета ГИТИСа и, проучившись там пару лет, перевёлся на режиссуру.
Однажды я чуть не лишился студенческого билета благодаря преподавательнице истории философии по фамилии Изволина. Во время экзамена она увидела на моей цепочке шестиконечную звезду - серебряный талисман, подаренный мне мамой, и тут же сердито спросила: "Что это у Вас?" Я испугался и сказал: "Так... Два треугольничка..." А она: "Вы бы ещё свастику на шею повесили..." Казалось бы, такая мелочь, которая касалась только меня, а вот нет же! Дело закрутилось. На моё счастье, не все педагоги в ГИТИСе были с ней согласны. У нас был уникальный профессор по русской литературе. Иначе как в нетрезвом виде, экзамен не принимал. Староста курса нашёл остроумный способ, чтобы завоевать его расположение. Перед началом экзамена он приносил ему в аудиторию стакан в подстаканнике, наполненный до краёв коньяком. Профессор, не предполагая, что весь курс готовил ему этот "чай" для бодрости, демонстративно дул на якобы горячий напиток, вызывая этим приступы истерического смеха среди студентов. К концу экзамена он доходил до нужной кондиции, поэтому сначала к нему всегда отправлялись сильные ученики, потом послабее, и в конце те, кому учёба в институте давалась очень трудно. Когда на стол положила зачётку Алла Дзержинская, он долго вглядывался в её фамилию, а потом вдруг вскочил и вытянулся по стойке "смирно", хотя Алла даже не была прямым потомком Феликса Эдмундовича.
Во время учебы в ГИТИСе я уже стал более или менее известным артистом. В 1983 году получил первую премию на Всесоюзном конкурсе артистов эстрады. Бойкот, который объявило телевидение при моём появлении на большой эстраде, закончился, и меня сначала понемножку, а потом всё больше и больше стали показывать на голубом экране.
- Когда же Вы распрощались с Москонцертом?
- В 1988 году. Я выпустил свой первый сольный спектакль "Я хотел бы сказать..." Его увидел Борис Сергеевич Брунов, главный режиссёр Театра Эстрады, и пригласил меня работать к себе. Борис Сергеевич был невероятно забавным человеком. Всегда с сигарой (Брунов был единственным, кому позволялось курить в пределах сцены, и пепел от его сигары всегда валялся в кулисах), всегда язвительный, насмешливый и элегантный. Когда он вёл официозные концерты, мы называли его не иначе, как "Нам сегодня 50!", потому что стихотворные фельетоны, посвящённые каким-нибудь важным датам, всегда заканчивались этим дежурным присловьем. Но едва опускался занавес, он становился самим собой, остроумным и ироничным. На простой вопрос: "Борис Сергеевич, каким номером я пойду?" - он отвечал: "Пошёл на фиг, шпион проклятый!"
В Москонцерте я застал ещё всех "стариков": Мирова и Новицкого, Шурова и Рыкунина (Тарапуньку и Штепселя), Миронову и Менакера… Кстати, если на концерте Мария Владимировна следила за чьим-то выступлением из кулис, артисты на сцене замирали от её взгляда, приговор Мироновой был беспощадным. Однажды я нехотя ей нахамил. Мы шли вместе по коридору ЦДРИ. Мария Владимировна, увидев в приоткрытой каптёрке какой-то инструментарий, тоном, не терпящим прекословия, обронила: "Я всю жизнь только и мечтала молотком работать..." И тут я, потеряв всякое представление о приличиях, брякнул: "Так что же Вы тогда не работали?" В тот момент мне лучше всего было просто провалиться под землю, потому что ответом мне был такой взгляд... Вспоминая его, я содрогаюсь даже сейчас...
- Став известным артистом, Вы наконец обзавелись собственным домом?
- Первую кооперативную квартиру я получил ещё в Москонцерте, но ни дня там не прожил - сразу занялся съездом с тётей Натой и дядей Марком, которые стали моей второй семьёй. Это оказалось непростым делом. Пришлось в суде доказывать, что я много лет делю кров с людьми, которые формально мне никто. Собирал какие-то справки, приглашал свидетелей… Спасибо соседям - согласились подтвердить, что мы с тётей Натой и дядей Марком вместе уже четырнадцать лет... В итоге нам разрешили съехаться и выписали общую жировку. Судебная процедура была несложной, но весьма унизительной. Когда позвали для дачи показаний тётю Нату, она смогла сказать только: "Этот мальчик для нас..." И всё, дальше пошли слезы...
- А родители всё это время оставались в Риге?
- Да. Они так и не перебрались в Москву. И честно говоря, я тогда не думал, что это возможно. Папа искренне не хотел, чтобы я оставался артистом, хотя и тщательно это скрывал. Единственный раз проговорился: "Вообще-то я полагал, что тебе нужна профессия, с которой в зоне было бы легче". А мама однажды после концерта спросила: "Сына, как ты можешь запомнить столько глупостей?.."
В тот день, когда мамы не стало, со мной творилось что-то невероятное. У неё был диабет, она долго болела, но казалось, что так будет продолжаться вечно. А тут раздался телефонный звонок - и Элик сказал, что мамы нет. Я заметался по квартире, потом упал на ковёр и стал крутиться по нему с криком "Ма-а-а-ма-а-а!", как в давнем виктюковском этюде. Я просто не знал, что мне делать и как жить. Постепенно я затих и понял: нужно сделать что-то такое, особенное. И вдруг вспомнил, точнее, почувствовал: надо зажечь свечи. Евреи в день смерти близкого человека всегда зажигают свечу, которая горит ровно сутки. Я бросился к коллекции свечей, которую собирал годами, и стал жечь, жечь… Пока не спалил всё. Но эта боль не прошла. Даже спустя годы... При жизни родителей я успел записать с ними две магнитофонные плёнки. Просто расспрашивал их обо всём, с пятого на десятое. Когда мамы, а потом и отца не стало, я к плёнкам долго не притрагивался. В последние годы у меня возникло мистическое отношение к этим записям. Если я делал что-то неподобающее с точки зрения общественной морали, нечто такое, что ни мама, ни отец не смогли бы ни понять, ни одобрить, кассеты пропадали. Однажды я себя довёл до припадка, пытаясь их разыскать, хотя они у меня всегда лежали на самом видном месте. Бесполезно! Мне почему-то показалось, что мама от меня в тот момент отвернулась. Я долго пытался привести свою жизнь в порядок, в соответствие с маминым представлением. Как-то снова полез в кассетницу - и о счастье! - две плёнки лежали на старом месте так, как будто бы и не пропадали. Мама снова ко мне повернулась...