Я сказал уже немного о тех теоретических устоях, на которых покоилась советская этнография в годы, когда я начинал свою работу в институте.
...Руководство академическими институтами и многими другими учреждениями страны строилось по модели, созданной Сталиным, во главе научных и иных коллективов стояли свои маленькие Сталины, подражавшие в своем поведении вождю и делавшие возглавляемые ими коллективы своим придатком, своей солнечной системой, которая вращалась вокруг директора-солнца. ...А руководитель - страны, научного учреждения - был и верховным хранителем учения, единого и обязательного для всех. На учение опирался его авторитет, оно освящало его власть.
В конце 1950 - начале 1960-х годов советская теоретическая этнография все еще оставалась неким монолитом, выкованным в сталинское время. Такой была и вся историческая наука. Господствовало догматическое деление всей истории на пять социально-экономических формаций, начиная с первобытной и кончая социализмом, и все человечество должно было последовательно пройти все эти стадии. Дискуссия об азиатском способе производства конца 1920 - начала 1930-х годов была прекращена приказом сверху - не только потому, что понятие азиатского способа производства, предложенное еще Марксом, не укладывалось в пятичленную схему, но и потому, вероятно, что оно вызывало нежелательные аналогии с тем способом производства, который царил в нашей собственной стране; а сходство было очень велико. Общественные науки жили по своего рода армейскому уставу, одобренному и спущенному верху. История первобытного общества, один из разделов всеобщей истории, делилась, в свою очередь, на две обязательные, универсальные стадии - матриархат и патриархат. Матриархату предшествовала эпоха "первобытного стада" и группового брака. Эта схема, созданная в 1930-е годы, как неприкосновенная догма благополучно дожила до 1960-х годов, а в несколько улучшенном, модернизированном виде, обогащенная более современным теоретическим аппаратом, более современной терминологией, сохранялась до самого недавнего времени.
Устойчивость этой догмы, стремление ее приверженцев сохранить ее во что бы то ни стало, объясняется ее значением в господствующей партийно-государственной идеологии. Догма опиралась на двух китов - на учение о первобытном коммунизме и на приоритет кровнородственных связей в жизни первобытного существа. Будущее коммунистическое общество, согласно господствующей идеологии, будет повторением - на новом, более высоком уровне, на новом диалектическом витке - первобытнокоммунистического общества. Общество это - утверждали основатели учения - состояло из родов, основанных на кровнородственных связях, а связи эти сохраняли свое значение и в советском государстве.
...На протяжении десятков лет общественная жизнь и идеология в нашей стране были монополизированы государством, тенденция к монополизации проникла и в науку - наука ведь не изолирована от жизни общества. Любая попытка произнести новое слово отметалась монополистами от науки как ересь, а еретики отлучались от марксистской церкви. Правда, в конце 1950-х годов, после XX съезда КПСС, монолит дал первую серьезную трещину; вот тогда-то и заявила о себе впервые та немногочисленная группа этнографов, в которую вошел и я. И затем на протяжении многих лет ей пришлось вести упорную борьбу за утверждение своих взглядов - против теории матриархата, против отождествления рода и общины, за признание первобытной общины основной социально-экономической ячейкой первобытного общества. Потому-то и научное направление, представленное нами, стали называть общинным.
Изоляция советской науки от мирового научного процесса, которая продолжалась на протяжении десятков лет, привела к тому, что русская и мировая этнография давно уже существуют как бы в разных измерениях и с трудом понимают друг друга. Долгие годы советская этнография разрабатывала проблемы, поставленные еще наукой прошлого века, в то время как мировая этнографическая наука ушла далеко вперед, и разрыв этот с каждым годом продолжал увеличиваться; преодолеть его теперь вряд ли уже возможно. Пафос нашей деятельности состоял не только в том, чтобы утвердить наши собственные взгляды, но чтобы прежде всего преодолеть взгляды, тенденции, мешающие движению нашей науки вперед, сократить разрыв между нашей и мировой наукой, расчистить место, на котором мы и те, кто придет за нами, начнут возводить новое здание.
Одним из главных хранителей теоретических устоев в годы моей работы в Институте этнографии была Юлия Павловна Аверкиева. И по ней, как по многим другим, проехала колесница советской истории. В молодости она прошла школу полевой этнографии в США под руководством Франца Боаса, главы американской социальной антропологии. Первый ее муж, молодой американец, погиб в советских концлагерях еще в начале 1930-х годов. Позднее она вышла замуж за китаиста, советского посла в Китае Петрова. Была арестована сама, провела несколько лет в лагерях и ссылке. Выйдя на свободу, восстановила свое членство в коммунистической партии и все последующие годы делала все, чтобы неприятные страницы ее прошлой жизни - и Америка, и лагерь - были вычеркнуты из памяти окружающих ее людей. Чтобы все видели ее преданность режиму. Она сделалась упрямо-непробиваемым догматиком, непреклонным противником малейшего отступления от основ единственно верного учения, непримиримым врагом отступников - ревизионистов - и моим в том числе. Во времена либерального Бромлея, сменившего Толстова, она была большим католиком, чем сам Папа. Осведомленная в теоретической мысли современной американской социальной антропологии, она, не пытаясь разобраться во всей ее сложности, свысока третировала все, что не укладывалось в закосневшую систему ее представлений; любимым приемом ее и людей, подобных ей, было так называемое "наклеивание ярлыков". Много лет она провела в кресле главного редактора журнала "Советская этнография" - ведущего этнографического журнала огромной страны, - не пропуская в него ни строчки, не совпадающей со взглядами этнографического истеблишмента. В институте ее за глаза называли "каменной бабой" - так называют каменных идолов, поставленных древними кочевниками в южнорусских степях.
На протяжении многих лет только директор института и люди, тесно обступившие его, включая Аверкиеву, представляли советскую этнографию за рубежом - и на международных конгрессах, и в индивидуальных командировках; это была замкнутая каста, куда инакомыслящие, этнографические диссиденты не допускались. И на Западе создавалось впечатление - в последние годы ошибочное - о монолитности советской теоретической этнографии. И только в 1989 году, когда мне разрешили поехать в Париж на международную конференцию и выступить там с докладом о положении в советской науке о первобытном обществе, я попытался это впечатление рассеять.
Влиятельным защитником консервативных теоретических устоев был и Абрам Исаакович Першиц. Уже при Толстове он сделался одним из ведущих теоретиков института, и его положение еще более упрочилось, когда директором стал Бромлей... Многие годы Першиц руководил сектором истории первобытного общества, единственным в системе гуманитарных академических институтов: такого сектора не было ни в Институте истории, ни в Институте археологии. И это означало, что основная теоретическая и методологическая работа в области истории первобытности сосредоточена по существу в руках консервативного этнографического истеблишмента, что это он делает погоду. История первобытного общества при Першице, как и при его предшественниках, была ориентирована прежде всего на утверждение классической материнско-родовой теории; она все более становилась абстрактной теоретической наукой, все более отрывалась от фактов, от конкретного этнографического материала, свидетельствующего о реальной жизни архаических обществ. Першиц и его единомышленники всеми силами старались как-то дискредитировать эти факты, ибо они не укладывались в их схемы, противоречили им; стремились объявить эти нежелательные факты новообразованием, возникшим под воздействием колонизации или более развитых соседей, - либо просто эти факты замолчать.
А время шло, и господствующее положение консерваторов-теоретиков, и самого Першица, становилось все более шатким. Расшатывало устои не только активное наступление небольшой группы ученых, в которую входил и я, - их подтачивало само время, само неудержимое движение мировой науки. И Першицу приходилось шаг за шагом отступать, делая вынужденные уступки неопровержимым фактам.
Наиболее воинственным и изощренным борцом с научным прогрессом был Юрий Иванович Семенов. Философ-истматчик из Красноярска, он, еще в Сибири, опубликовал книгу о возникновении человеческого общества. Она строилась по той же классической схеме, с первобытным человеческим стадом и матриархатом, но все это подавалось с таким размахом, смелостью, эрудицией, на которые не были способны московские этнографы. Толстов, тогда еще директор, привлек его в Институт этнографии как мощную теоретическую силу. Семенов обладал поразительным трудолюбием и продуктивностью, но все это сочеталось со спекулятивностью его научного метода и фантастичностью его реконструкций и теоретических построений. Его книги и статьи, оснащенные необъятным научным аппаратом, огромным фактическим материалом, организованные внешне очень логично, способны были произвести впечатление только на неискушенного читателя, по существу же они были скорее фантастическими романами из первобытной жизни, рожденными его воображением и написанными с целью вдохнуть новую жизнь в изрядно обветшалую концепцию. И все это предлагалось в эффектной, наукообразной, сбивающей с толку форме, с необычайным апломбом.
Взять хотя бы написанную Семеновым большую главу во втором томе изданной Институтом этнографии "Истории первобытного общества". Перед глазами изумленного читателя развертывается красочная, полная невероятных подробностей панорама жизни в первобытном стаде. Семенов рисует исполненную драматизма жизнь в условиях царившего тогда, по его мнению, промискуитета - состояния беспорядочных половых связей, ярко изображает бурные оргии коллективных жен и мужей; вот как только сумел он узнать все это? Заимствуя у эволюционистов прошлого века метод пережитков, он для доказательства своих построений привлекает обычаи современных народов и переносит их, не утруждая себя научной аргументацией, в эпоху, когда по земле бродили еще предки современных людей - неандертальцы. На наших глазах он творит новую мифологию. Мифологема первобытного человеческого стада - матриархата-патриархата, прочно укоренившаяся в советской науке, обогащается новыми подробностями, но в сущности остается все той же. Первоначальный род, возникший непосредственно из промискуитета, был, конечно, материнским. Родовая организация, конечно, универсальна и отождествляется Семеновым, как и его единомышленниками, с первобытной общиной. Человечество движется вперед стройными рядами, отклонения от генеральной линии, как и много лет назад, все еще не допускаются. Нежелательные факты, противоречащие этой стройной концепции, попросту объявляются несуществующими. А ведь все это опубликовано уже в 1986 году. Схема авторов "Истории первобытного общества" - а издание это должно было стать, по их замыслу, последним словом советской науки - почти ничем не отличается от схемы, которая была в ходу лет пятьдесят тому назад. Да что там: в сфере общих концептуальных построений советская история первобытного общества все еще вращается в кругу понятий столетней давности.
С появлением Семенова догматизм, свойственный советской истории первобытности, не отталкивал больше своей провинциальной заскорузлостью, он был поднят на новую, еще невиданную ступень - он стал полнокровным мифом. Семенова посылали с самыми ответственными докладами на международные конгрессы и конференции, он высоко ценился как участник дискуссий, как авторитетный знаток непогрешимого учения, как автор, которому можно было поручить важнейшие теоретические статьи и разделы коллективных трудов. В полемике, однако, он не отличался честностью. Он умел, и это было излюбленным его приемом, исказить до неузнаваемости мысли противника, приписать ему то, чего он в действительности никогда не говорил и не писал, чтобы затем с легкостью все это опровергнуть. И, конечно, среди полемических приемов Семенова и его друзей были давно зарекомендовавшие себя в советской науке обвинения противников в антимарксизме и ревизионизме, в протаскивании взглядов реакционных буржуазных ученых.
И обвиняли в этом прежде всего Бутинова и меня. В таком духе была написана статья, которая появилась на страницах "Советской этнографии" в 1963 году, в третьем номере - ее подписали Аверкиева, Першиц, сотрудник сектора истории первобытного общества Лев Файнберг и профессор Чебоксаров. "Учение Энгельса о материнском роде" - как они торжественно называли то, что мы и предлагали пересмотреть, - они отождествляли со всей теорией марксизма о путях развития человеческого общества. Но обстановка в институте менялась, и нам с Бутиновым разрешили выступить в печати с ответом на критику и обоснованием наших взглядов. Ответ наш появился на страницах все той же "Советской этнографии", правда, только через два года - в 1965 году, тоже в третьем номере. В следующем году директором института стал Бромлей.
В то время наши оппоненты все еще были решительными противниками выделения общинной структуры как самостоятельной социальной формы. Пройдет еще двадцать лет, и в "Истории первобытного общества" они признают, что общинные структуры являются, наряду с родовыми, основными социальными структурами первобытного общества. Но ни здесь, ни где-либо в другом месте они не признали, - и, вероятно, никогда не сделают этого, - что и эта, и другие их уступки объясняются во многом тем, что их противники вели с их взглядами многолетнюю упорную борьбу.
Итак, диктатура старомодного консерватора Толстова сменилась правлением Бромлея, представителя иного поколения, более гибкого политически и идеологически. Режим, установившийся при нем, можно было бы назвать просвещенным абсолютизмом. Это было адекватным отражением бездарной брежневщины, правлением безликого администратора-чиновника, - правда, воспитанного, культурного, образованного, - правлением из-за плотно закрытых дверей, обитых толстым звуконепроницаемым войлоком, в узкой группе приближенных, включая членов партийного бюро. Толстов был хоть яркой личностью...
Будучи по натуре флюгером, Бромлей чутко улавливал малейшие перемены, происходившие на верхах власти, и мгновенно реагировал на них. Это свойство, - роднящее его, впрочем, с большинством других членов партии, - имело для него первостепенное значение, ибо главным стимулом его деятельности была академическая карьера. Историк по образованию, он пришел в этнографию со стороны, пафос этнографии как науки, опирающейся прежде всего на изучение живой народной стихии, был ему чужд. Возглавив Институт этнографии, он поставил своей целью сделаться и его ведущим теоретиком, создать теорию этноса - по его мнению, главного предмета этнографического исследования. А ведь идеи человека, стоящего у власти, по-прежнему оставались господствующими идеями, обязательными для его подчиненных...
...Советские этнографы молчали о том, что одни народы нашей страны были изгнаны из своих земель и лишены человеческих прав, другие вырождались и вымирали...
Уже с 1930-х годов этнографы стали агентами советской власти, проводниками ее политики в республиках и национальных районах. Под видом борьбы с религиозными и иными пережитками прошлого они помогали власти искоренять традиционную культуру народов, населяющих нашу страну, уничтожать их религиозных и национальных лидеров - конкурентов советской власти. Десятилетиями этнографы продолжали повторять избитые слова о дружбе народов, составляющих Советский Союз, о советском народе как новой исторической общности, пока события недавних лет - кровавые межнациональные войны и погромы, крушение империи, волны национализма и шовинизма, захлестнувшие страну, - не обнаружили со всей трагической очевидностью всю иллюзорность этих представлений. /М. С. Я ещё на строках про Семенова задумался, что автора уносит в критиканство. В этой же части это очевидно/
<...>
...Экспедиция ушла в плавание. Здесь был китаист Крюков, африканист Гиренко, специалист по народам Средней Азии Басилов, фольклорист Путилов - кого только не было! - и только два специалиста по Океании: Бутинов и Тумаркин. Зато все без исключения - члены родной коммунистической партии! А я остался на берегу. И вспоминал о том, как ходил на выездную комиссию в Василеостровский райком партии и какое унижение пришлось мне там испытать. Особенно невзлюбил меня старик со злым, изрытым морщинами лицом и отвисшей челюстью. Не глядя мне в глаза, он требовал, чтобы я рассказал ему, с какого возраста получают пенсию колхозники, сколько стоит в наших магазинах кило муки, какая коалиция находится у власти в Японии, кто председатель уругвайской компартии... Вопросы задавались такие, чтобы на них невозможно было ответить. А за вопросами звучало невысказанное - прошлое этого старика: служба в органах госбезопасности, избиение на допросах таких вот интеллигентов-евреев, жаль только - не всех передушили... Прошлое, которым он, несомненно, гордился.
...Я совершенно уверен в том, что многие сотрудники Академии наук, академических институтов, - и Института этнографии в их числе, - выезжая в научные командировки за рубеж, помимо официальной, научной программы выполняли и секретные задания органов госбезопасности - собирали информацию, устанавливали контакты, вербовали людей, следили за другими учеными. Существовал порядок - может быть, он еще сохранился: каждый научный сотрудник, возвращаясь из зарубежной командировки, должен был написать подробный отчет о поездке - где он побывал, что видел, с кем встречался, о чем разговаривал, что говорили ему зарубежные коллеги; необходимо было дать характеристику каждого: каковы его настроения, как он относится к Советскому Союзу. Иностранные отделы требовали, чтобы отчеты были как можно более подробными и содержали информацию далеко не только научного свойства. И это - отчеты как бы официальные. А ведь, помимо них, были еще отчеты закрытые.
/М. С. И как можно было с этим контролем проср..ть страну? Живое подтверждение сталинскому: "Без {руководящей} теории нам смерть!"/
Да было бы просто невероятно, чтобы вездесущие органы, стремившиеся просунуть свои щупальца в любые щели, не использовали в своих целях выезжающих за границу научных работников. И если были среди них члены партии, выезжающие в зарубежные командировки систематически, ежегодно, иногда несколько раз в году, - а мы знаем, что такие поездки были не правом выезжающих, а наградой за хорошее поведение, их нужно было отработать, - то, конечно, агентов госбезопасности нужно искать в первую очередь среди этих людей. Мы знаем теперь, как много было таких агентов среди деятелей православной Церкви - церковь была просто заражена. То же самое было, несомненно, и в науке; среди ученых тоже было немало секретных сотрудников госбезопасности, ревностно служивших ей и внутри страны, и за рубежом. Использование советской науки органами безопасности - огромная, неисчерпаемая тема, она еще станет когда-нибудь предметом специальных исследований. Еще будут раскрыты секретные архивы, расшифрованы псевдонимы, и перед нашими глазами предстанет вторая жизнь многих наших уважаемых коллег.
...Научные дискуссии 1960-1970-х годов, захватившие теоретическую этнографию, были продолжением дискуссий, развернувшихся в советской исторической науке. Их участников воодушевляло стремление восстановить историческую правду, попранную в сталинское время, отказаться от устаревших идеологических схем, порвать с догматизмом. Проблемы методологии привлекали все большее внимание историков, социологов, философов; в Институте всеобщей истории начал работать постоянный методологический семинар. Энергии и целеустремленности Людмилы Валерьяновны Даниловой обязан своим существованием сборник статей "Проблемы истории докапиталистических обществ", вышедший в 1968 году; в нем была опубликована и моя статья "Первобытная община охотников и собирателей". Появление этой книги ознаменовало собой выход нашей исторической науки на новые рубежи теоретической и методологической мысли. Предполагалось, что вслед за этой, первой книгой выйдет вторая; но она так и не появилась. Общественные науки не были изолированы от общественно-политической жизни страны с ее приливами и отливами, отражающими то отступление, то наступление реакции. После 1968 года советские реакционеры-сталинисты, напуганные Пражской весной, объявили войну любым проявлениям передовой мысли; историки и представители других общественных наук ощутили это сразу - и надолго.
И все же мы не сдавались. По-прежнему в ленинградском отделении нашего института происходили теоретические семинары, и наша маленькая группа принимала в них самое активное участие. Нередко с докладами выступал и я; хорошо помню, с каким напряженным и сочувственным вниманием слушали меня научные сотрудники всего ленинградского отделения. Новое постепенно пробивало себе дорогу в общественном сознании, и теперь, оглядываясь назад, я могу уверенно сказать: в эти годы в умах наших этнографов совершалась "тихая революция". Сдвиги в сознании происходили неспешно и не всегда были заметны, но они были необратимы.
Дирекция и люди, близкие к ней, осознавали значение этих семинаров, этих выступлений, и в конце концов было решено принять меры: на одном из семинаров в роли Юпитера-громовержца выступил руководитель ленинградского отделения Потапов. Его речь была выдержана в лучших традициях еще не забытого сталинского прошлого. Бутинов, я, еще кто-то были подвергнуты уничтожающему разносу и обвинены в ревизии марксизма и протаскивании чуждой идеологии. Можно было ожидать самого худшего; но никого не уволили, Бутинову даже не объявили выговор по партийной линии.
Жизнь продолжалась; движение разбуженной научной мысли уже невозможно было остановить. На протяжении 1970-1980-х годов наши идейные противники медленно, неохотно отступали, мало-помалу, без ненужной огласки отказываясь от прежнего твердолобого догматизма: стыдливо перестали произносить слово "матриархат", заменив его расплывчатым понятием "материнско-родовая организация", и даже обнаружили поразительную гибкость, признав существование общины наряду с дорогим их сердцу родом.
/М. С. Фрагмент для понимания того, как народы малые уничтожались, или как там выше написано/ ...А я, лишенный возможности поехать для полевой работы в Австралию, решил в конце концов: необходимо испытать свои силы на территории нашей страны, ведь и здесь обитают народы, жизнь и культура которых необычайно интересны для этнографа, изучающего архаические формы быта. Особенно привлекали меня народы Дальнего Востока, и в 1974 году я поехал на Сахалин. Этот остров на севере Тихого океана издавна населяли нивхи-рыболовы и охотники. В нашем институте их изучал Чунер Таксами, нивх с Амура. Когда он впервые ехал в Ленинград, чтобы учиться в университете, мать дала ему кисет с табаком - этот табак нужно было принести в жертву главному духу - хозяину той земли, где будет жить и учиться Чунер. В тайге этот табак можно было спрятать под самой большой лиственницей, в селении - под сваями жилища или амбара, а что делать с ним в Ленинграде? И однажды ночью Чунер закопал кисет с табаком под Румянцевским обелиском, в саду, недалеко от университета. Жертвоприношение главному духу помогло Чунеру - новая жизнь его сложилась удачно, он даже стал первым нивхом-доктором наук.
Встречи и беседы с сахалинскими нивхами, особенно со стариками, которые еще помнили, как жил их народ в прошлом, открыли мне то, чего я не предполагал прежде - что этнограф, находясь в экспедиции, собирая полевой материал, опрашивая людей, получает ответы на те вопросы, которые он задает. Эти ответы могут быть достаточно объективными, но они продиктованы направленностью его интересов. Вот почему мне удалось обнаружить у нивхов то, что не увидели ни Таксами, ни другие этнографы - мои предшественники: общинную структуру. И это подтвердило мою гипотезу - что община является универсальной социальной ячейкой общества, жизнь которого основана на присваивающем хозяйстве. Более того: выяснилось, что родовая структура, которую советские историки первобытного общества считали исходной, первоначальной, в действительности формировалась на основе общинной структуры, которая предшествовала ей, - и так было не только у нивхов, но и у других народов. Община была условием существования родовой организации. К такому выводу я и пришел в своей статье "Община и род у нивхов", посвященной итогам экспедиции и соотношению родовой и общинной структур в первобытном обществе; статья была опубликована в 1981 году...
На Сахалине, на побережье Охотского моря, я увидел лиственницы, навеки согнутые пронзительными морскими ветрами, ветви их тянулись в сторону от холодного моря. Такими же согнутыми выросли и люди - они были оторваны от корней, от привычного образа жизни, от преданий и мифов; они начали забывать родной язык, их дети воспитывались в интернатах, а взрослые и даже подростки были то погружены в алкогольное опьянение, то находились в состоянии тяжкого похмелья. Это был вырождающийся народ, и такими же были другие народы, предки которых тысячелетиями жили на необъятных пространствах Сибири и Дальнего Востока. Эти охотники, рыболовы, оленеводы были обречены - они должны были либо исчезнуть, либо раствориться в русскоязычном населении. И немногочисленная интеллигенция из их среды, - учителя, писатели, этнографы, - из десятилетия в десятилетие либо молчала, либо лгала: мир не должен был знать о судьбе их соплеменников... /М. С. Я склонен сейчас полагать, что это просто необратимость обьединительного - назовём его так, этнографического процесса/