Это он. Спички в одной руке, бутылка с бензином в другой. Он снимает крышку бутылки, бросает её на землю и обливает себя жидкостью. Он делает всё медленно, методично, будто это часть его повседневного распорядка, который он практиковал годами. Затем он останавливается, смотрит по сторонам и чиркает спичкой.
В этот момент ничто на свете не может преодолеть разрыв, который отделяет сжигающего самого себя от других. Его абсолютное неподчинение инстинктам выживания и самосохранения, его решимость растоптать то, что все считают драгоценным, видимая лёгкость, с которой он избавляется от своей собственной жизни - всё это ставит его не просто за грань нашего понимания, но и за пределы человеческого общества. Теперь он обитает в месте, которое большинство из нас сочтёт непригодным для жизни. Хотя оттуда он не перестаёт господствовать над нами.
«Когда он горел, он не шевельнул ни единым мускулом, не проронил ни звука, его внешнее спокойствие находилось в разительном контрасте с причитаниями людей вокруг».
Журналист Дэвид Холберстам описывает смерть буддийского монаха из Вьетнама Тхить Куанг Дыка, который в 1963 году поджёг себя в Сайгоне. Чем скромнее самосожженец, тем в большее возбуждение приходят люди вокруг него. Первый может впасть в небытие, но устроенное им представление меняет жизнь последних навсегда. Они испытывают отвращение и влечение, ужас и безграничное почтение, страх и благоговение, всё сразу. Над ними у него теперь самая сверхъестественная форма власти.
Пережитый опыт мощен постольку, поскольку глубоко засел в человеческой психике. Перед лицом самосожжения даже самый приземлённый из нас мельком испытывает первозданный опыт духовного. Духовное изначально определяется как нечто отделённое, отрезанное от прочего, остающегося мирским; то, что мы ощущаем в отношении такого радикально отличного иного, это как раз смесь ужаса и очарования. Самосожжение - это единственное в своём роде событие, именно потому, что оно будит в нас глубокие пласты нашего изначального естества. В поражающей, пусть и замаскированной манере, самосожжение позволяет испытать опыт духовного даже в Богом забытом месте вроде нашего.
У самосожжения мало общего с самоубийством. «Суицидальные наклонности почти никогда не приводят к самосожжению», - говорит Майкл Биггс, один из немногих социологов, которые изучали этот феномен системно. Самосожжение - это осознанная, непреклонная и болезненно выразительная форма личного протеста. При определённых обстоятельствах акта самосожжения отдельного лица бывает достаточно, чтобы воспламенить крупномасштабные социальные движения. Самосожжение Тхить Куанг Дыка вызвало отклик в массах, который привёл к свержению в Южном Вьетнаме режима Нго Динь Зиема. Всего шесть лет спустя чешский студент философии Ян Палах поджёг себя в знак протеста против подавления Советским Союзом Пражской весны. Его смерть не повлекла немедленную смену режима, но в явственной манере придала очертания антикоммунистическому диссидентству в Чехословакии. Двадцатью годами позже, в 1989 году, именно «Палаховская неделя» уличных протестов и демонстраций послужила началом Бархатной революции. Если брать более поздние примеры, то от спички молодого тунисского уличного торговца Мохаммеда Буазизи получил смертельные ожоги не только он сам, но и вспыхнул весь арабский мир; мы всё ещё наблюдаем последствия его жеста.
Самосожжение - это страшное, неотразимое деяние, но было бы неправильным заключить, что оно имеет значительные политические последствия всякий раз, когда происходит. По оценке Майкла Биггса за четыре десятка лет после 1963 года могло произойти от 800 до 3 тысяч случаев самосожжений. Однако лишь горстка из них оказала хоть какое-то политическое воздействие. Что делает смерть путём самосожжения политически значимой, так это её способность попасть в центр социальной жизни общества. В указанном смысле самосожжение «успешно», когда оно имеет отношение уже не к тому, кто его осуществляет, а к обществу, среди которого оно происходит, которое в бедах самосожженца вдруг узнаёт себя, чувствует себя «посрамлённым» его жестом и вынужденным действовать. Таким образом, эта отдельно взятая смерть наделяется новым смыслом и из биологического факта истории чьего-то физического тела превращается в «учредительное» событие мифических масштабов, нечто такое, что придаёт новое дыхание политической жизни общества.
Политически «успешные» самосожжения являются событиями экстраординарными. В этом деле нет «рецептов успеха»; ни одна наука не в состоянии дать удовлетворительное объяснение тому, когда они должны произойти или почему им происходить не стоит. Если воспользоваться некоторого рода аналогией, они не отличаются от произведений искусства; можно признать их таковыми, когда вы их созерцаете, но их нельзя производить «по требованию». Они не поддаются подражанию и повторному воспроизведению. У Буазизи, Дыка и Палаха было много последователей, но им так и не удалось выйти из тени своих учителей; чем больше их было, тем меньше значил их жест.
Это доказывает, что политически значимое самосожжение, как правило, бывает первым в серии. Начиная с февраля 2009 года в китайских областях Тибета предали себя огню не меньше 51 тибетца, главным образом буддийских монаха и монахини, однако до последнего времени их поступки не вызвали каких-либо существенных политических перемен. Почему? Потому что их количество может быть на 50 самосожжений больше необходимого; чем больше тибетцев приносят себя в жертву, тем понятнее становится, что среди них нет Куанг Дыка, Яна Палаха или Мохаммеда Буазизи.
То обстоятельство, что самосожжение - вне всяких сомнений, крайний и чрезвычайный акт, - теперь проявляет тенденцию по превращению в шаблонную форму политического действия, несёт в себе большую опасность. И хотя пока китайские власти не сигнализируют о своём намерении делать уступки, тибетцы считают немыслимым сдаваться. Факт того, что все, кто поджёг себя, молоды (некоторым не исполнилось и двадцати), говорит сам за себя. Это люди, у которых нет воспоминаний о докоммунистическом Тибете; всё, что у них, быть может, есть, это надежда на свою страну после Китая. Но в таком случае, опять, с новой демографической структурой Тибета и принадлежащим Китаю статусом сверхдержавы даже такая надежда неосуществима. Поэтому им остаётся только отчаяние.
В долгосрочном отношении отчаяние тибетцев может стать самым худшим кошмаром Китая. Невозможно даже представить себе, что может принести китайским властям рутинизация самосожжения в качестве средства политического протеста. И в то же время им не стоит удивляться - возможно, пора перечитать маленькую красную книжицу: «Сопротивление там, где угнетение». Мао Цзэдун в своей могиле мыслит на тибетском.
21.09.2012 16:40
Источник перевод - josser