Так и жили - наскоро,
и дружили наскоро,
не жалея тратили,
не скупясь дарили.
Жизнь прошла - как не было.
Не поговорили.
Юрий Левитанский
О мир, свернись одним кварталом,
Одной разбитой мостовой,
Одним проплеванным амбаром,
Одной мышиною норой!..
%)
Я уже докладывал тут в рамках Кворума, что вырабатываю план закордонного подрыва когтей переброски костей засылки гостей грандиозного романа «Мордорская общественно-политическая жысьть как Оправдание Зла»,
то есть я хотел сказать, - что докладывал я тут в рамках Кворума, что я заделался конченым и бесповоротным булгакофилом. ;-)
Булгаков - гений, посоны.
«Полотенце с петухом» я уже постил, каэццо.
Вещица, технократически технологически;-) сопоставимая с чеховскими вещами, - то есть, - практически недостижимого уровня вещица!
(восторженно) НАСТОЯЩИМ ПОСТАНОВЛЯЕЦЦА: В рамках дискурса и нарратива тут заземляться 3 бессмертных отрывка Михал Афанасича:
XII. БЕЖАТЬ, БЕЖАТЬ!
- Сто тысяч... У меня сто тысяч!..
Я их заработал!
Помощник присяжного поверенного, из туземцев, научил меня. Он пришел ко мне, когда я молча сидел, положив голову на руки, и сказал:
- У меня тоже нет денег. Выход один - пьесу нужно написать. Из туземной жизни. Революционную. Продадим ее...
Я тупо посмотрел на него и ответил:
- Я не могу ничего написать из туземной жизни, ни революционного, ни контрреволюционного. Я не знаю их быта. И вообще, я ничего не могу писать. Я устал, и, кажется, у меня нет способности к литературе.
Он ответил:
- Вы говорите пустяки. Это от голоду. Будьте мужчиной. Быт - чепуха! Я насквозь знаю быт. Будем вместе писать. Деньги пополам.
С того вечера мы стали писать[50]. У него была круглая жаркая печка. Его жена развешивала белье на веревке в комнате, а затем давала нам винегрет с постным маслом и чай с сахарином. Он называл мне характерные имена, рассказывал обычаи, а я сочинял фабулу. Он тоже. И жена подсаживалась и давала советы. Тут же я убедился, что они оба гораздо более меня способны к литературе. Но я не испытывал зависти, потому что твердо решил про себя, что эта пьеса будет последним, что я пишу...
И мы писали.
Он нежился у печки и говорил:
- Люблю творить!
Я скрежетал пером...
Через семь дней трехактная пьеса была готова. Когда я перечитал ее у себя, в нетопленой комнате, ночью, я, не стыжусь признаться, заплакал! В смысле бездарности - это было нечто совершенно особенное, потрясающее! Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества. Не верил глазам! На что же я надеюсь, безумный, если я так пишу?! С зеленых сырых стен и из черных страшных окон на меня глядел стыд. Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить[51]! Порвать, сжечь... От людей скрыть. Но от самого себя - никогда! Кончено! Неизгладимо. Эту изумительную штуку я сочинил. Кончено!..
В туземном подотделе пьеса произвела фурор. Ее немедленно купили за 200 тысяч. И через две недели она шла.
В тумане тысячного дыхания сверкали кинжалы, газыри и глаза. Чеченцы, кабардинцы, ингуши, - после того как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражников, - кричали:
- Ва! Подлец! Так ему и надо! И вслед за подотдельскими барышнями вызывали: «Автора!»
За кулисами пожимали руки.
- Пирикрасная пыеса!
И приглашали в аул...
...Бежать! Бежать! На 100 тысяч можно выехать отсюда. Вперед. К морю. Через море и море, и Францию - сушу - в Париж[52]!
...Косой дождь сек лицо, и, ежась в шинелишке, я бежал переулками в последний раз - домой...
...Вы - беллетристы, драматурги в Париже, в Берлине, попробуйте! Попробуйте, потехи ради, написать что-нибудь хуже! Будьте вы так способны, как Куприн, Бунин или Горький, вам это не удастся. Рекорд побил я! В коллективном творчестве. Писали же втроем: я, помощник поверенного и голодуха. В 21-м году, в его начале...
= = = = = = =
И далее пошла вертеться зима. Тройная жизнь. И третья жизнь моя цвела у письменного стола. Груда листов все пухла. Писал я и карандашом, и чернилом.
Меж тем фельетончики в газете дали себя знать. К концу зимы все было ясно. Вкус мой резко упал. Все чаще стали проскакивать в писаниях моих шаблонные словечки, истертые сравнения. В каждом фельетоне нужно было насмешить, и это приводило к грубостям. Лишь только я пытался сделать работу потоньше, на лице у палача моего Навзиката появлялось недоумение. В конце концов я махнул на все рукой и старался писать так, чтобы было смешно Навзикату. Волосы дыбом, дружок, могут встать от тех фельетончиков, которые я там насочинил.
Когда наступал какой-нибудь революционный праздник, Навзикат говорил:
- Надеюсь, что к послезавтрашнему празднику вы разразитесь хорошим героическим рассказом.
Я бледнел, и краснел, и мялся.
- Я не умею писать героические революционные рассказы, - говорил я Навзикату.
Навзикат этого не понимал. У него, как я уже давно понял, был странный взгляд на журналистов и писателей. Он полагал, что журналист может написать все, что угодно, и что ему безразлично, что ни написать. А меж тем, по некоторым соображениям, мне нельзя было объяснить Навзикату кой-что: например, что для того, чтобы разразиться хорошим революционным рассказом, нужно прежде всего самому быть революционером и радоваться наступлению революционного праздника. В противном же случае рассказ у того, кто им разразится по денежным или иным каким побуждениям, получится плохой. Сами понимаете, что на эту тему я с Навзикатом не беседовал. Июль был тоньше и умней и без бесед сообразил, что с героическими рассказами у меня не склеится. Печаль заволокла совершенно его бритую голову. Кроме того, я, спасая себя, украл к концу третьего месяца один фельетон, а к концу четвертого парочку, дав 7 и 6.
- Михаил, - говорил потрясенный Июль, - а ведь у тебя только шесть фельетонов.
Июль со всеми, начиная с наиответственного редактора и кончая уборщицей, был на «ты». И все ему платили тем же.
- Неужели только шесть? - удивлялся я. - Верно, шесть. Ты знаешь, Июль, у меня в последнее время частые мигрени.
- От пива, - поспешно вставил Июль.
- Не от пива, а от этих самых фельетонов.
- Помилуй, Михаил. Ты тратишь два часа в неделю на фельетон!
- Голубчик, если бы ты знал, чего стоит этот час.
- Ну, не понимаю... В чем дело?..
Навзикат сделал попытку прийти на помощь Июлю. Идеи рождались в его голове, как пузыри.
- Надеюсь, что вы разразитесь фельетоном по поводу французского министра.
Я почувствовал головокружение.
Вам, друг, объясняю, и Вы поймете: мыслимо ли написать хороший фельетон по поводу французского министра, если вам до этого министра нет никакого дела? Заметьте, вывод предрешен - вы должны этого министра выставить в смешном и нехорошем свете и обязательно обругать. Где министр, что министр? Фельетон политический можно хорошо написать лишь в том случае, если фельетонист сам искренне ненавидит этого министра. Азбука? Да?
Ну, давайте сочинять:
«Министр вошел в свой кабинет и позвонил...»
И - стоп. Что дальше?
Ну, позвонил секретарю. А что он ему говорил?
Словом, в конце концов отступились от меня. Навзикат в твердой уверенности, что я мелкий контрреволюционный спец, полегоньку саботирующий; Июль в уверенности, что я глубоко несчастливый человек из богемы, лентяй, заблудшая овца. Ни один из них не был прав, но один был ближе к истине.
На радостях, что я навеки избавился от французских министров и рурских горняков, я украл в том месяце три фельетона, дав пять фельетонов. Стыжусь признаться, что в следующем я представил четыре. Тут терпение Июля лопнуло, и он перевел меня на сдельную работу. Признаюсь, это меня очень расстроило. Мне очень хотелось бы, чтоб государство платило мне жалованье, чтобы я ничего не делал, а лежал бы на полу у себя в комнате и сочинял бы роман. Но государство так не может делать, я это превосходно понимаю.......
= = = = = = =
- А скажите, пожалуйста, где вы учились?
- В церковно-приходской школе, - ответил я проворно наобум. Дело, видите ли, в том, что я тогда почему-то считал нужным скрывать свое образование. Мне было стыдно, что человек с таким образованием служит в газете, лежит перед керосинкой на полу и у него нет картин на стенах.
- Так, - сказал Рудольф, и глаза его сверкнули.
- Виноват, собственно, к чему эти вопросы?
- Графу Толстому подражаете, - заметил черт и похлопал пальцем по тетради.
- Какому именно Толстому, - осведомился я, раздраженный загадочностью вопросов Рудольфа, - Льву Николаевичу, Алексею Константиновичу или, быть может, еще более знаменитому Петру Андреевичу, заманившему царевича Алексея в ловушку?
- Однако! - молвил Рудольф и прибавил: - Да вы не сердитесь. А скажите, вы не монархист?
Как полагается всякому при таком вопросе, я побледнел как смерть.
- Помилуйте! - вскричал я.
Дьявол хитро прищурился, спросил:
- Скажите, вы сколько раз бреетесь в неделю?
- Семь раз, - ответил я, теряясь.
- Сидите у керосинки, - Дьявол обвел глазами комнату, - один с кошкой и керосинкой, бреетесь каждый день... Кроме того, простите, еще один вопросик можно задать: каким образом вы достигаете того, что у вас пробор такой?
- Бриолином я смазываю голову, - ответил я хмуро, - но не всякий смазывающий голову бриолином так-таки обязательно монархист.
- О, я в ваши убеждения не вмешиваюсь, - отозвался Дьявол. Потом помолчал, возвел глаза к закопченному потолку и процедил: - Бриолином голову...
Тут интонации его изменились. Сурово сверкая стеклами пенсне, он сказал гробовым голосом:
- Роман вам никто не напечатает. Ни Римский, ни Агреев. И я вам не советую его даже носить никуда.
Дымчатый зверь вышел из-под стола, потерся о мою ногу.
«Как мы с тобой живем, кошка, как живем», - подумал я печально и поник.
- Есть только один человек на свете, который его может напечатать, - продолжал Рудольф, - и этот человек я!
Холод прошел под сердцем у меня, и я прислушался, но звуков «Фауста» более не слыхал, дом уже спал.
- Я, - продолжал Рудольф, - напечатаю его в своем журнале и даже издам отдельной книгой. И даже я вам деньги заплачу хорошие.
= = = = = =
+муз/бонусЪ:
Click to view
Click to view