Nov 28, 2012 09:59
мироздание
А хочешь, я сварю тебе варенье
из спелых звезд сегодняшнего лета?
В нем будут плавать зерна мирозданья
и тысячи рассеянных лучей.
Вот только б ночь поглубже наступила
и я примусь за сбор созревших ягод,
они легонько холодят ладони
и слабо пахнут пылью поднебесья.
Варенье будет сине-золотое
и сладкое, как всякая надежда
пока она не стала ожиданьем
и не покрылась плесенью покоя.
Ну, а теперь хвали мое уменье,
зови гостей и угощай на славу.
А вдруг из косточек, что выплюнули гости
другое Мирозданье прорастет?
1965
подорожник
поманит детство запахом весны
и звуками знакомыми рояля
в пустом дворе, где прямо у стены
мы в классики до одури скакали.
и вновь горчит на языке полынь,
и ветра соль отбеливает кожу
где я в тени растрёпанных олив
на ссадины слюнявлю подорожник…
и лучший лекарь юности моей
легко врачует нынешние раны,
а я с годами лучше и мудрей
той девочки застенчивой не стану
1971
фотка
а осенью все легче мне прожить,
хоть дни короче, ночи холоднее
я продолжаю осени любить
и налюбиться вдоволь не успею.
еще крепка зеленая листва,
но плавится в огне последнем лето
и неба восковая синева
на крылья журавлиные надета,
а этот день так холоден с утра,
что с ним готова поделиться кофтой,
и он забудет перечень утрат
и потеплеет вечером на фотке.
1970
не разбирай
не разбирай завалы, там война
опять вошла в решительную фазу,
над перемирием засохла тишина,
не выпуская звуков метастазы,
там всё обычно - улица, фонарь,
и век и рык великого святого,
но, если бы сначала всё начать
ужели, правда, хочешь по-иному?
творящее
по тишине оставшихся минут
среди хулы или рукоплесканий,
я сказанному цену узнаю
чуть-чуть заранее.
а слово не надеется прожить,
оно летит, как в первый день творенья,
закладывая строчек виражи
над тьмой прозренья.
и всё ему, творящему, равно
и безразлично, как любому богу,
и тишина останется со мной -
недолго.
уйди
уйди от шума и толпы пораненных углами мыслей
пока слова ещё теплы остатками живого смысла,
пока запретна полоса страницы аэровокзала
для перелётного стиха, идущего девятым валом.
уйди под смуту старых лип, в живое, тёплое молчанье
туда, где в каждом камне спит какое-либо предсказанье
и любо листьями шуметь над перекрёстком онемелым -
нале - напра… там льётся речь источником в гортань придела
священной рощи.
стань собой. и не ищи других занятий.
и может быть исчезнет сбой
программы у небесных братьев.
поэт
у неё три тысячи друзей и 200 комментариев за день,
но в кастрюле поселилась осенняя муха,
иногда она, нервничая, стаптывает задник
и готовит что-то необходимое для мужа,
свой компьютер называет братаном васей,
с ним даже молча, но легко беседует
и может позабыть коробку от ваксы,
где спрятаны перлы из собранья главреда.
её не донимает, но убивает кликушество
всех, кто удачно спаял две рифмы,
но далеко зА полночь, разогревая ужин,
она, наконец, пробует цикуту ритма,
и, когда онемение доходит до пяток,
а стих становятся посмертной маской,
она говорит отчётливо и немного piano -
не люблю стихи, особенно в пятницу.
станционное
посеребренному виску зачем пустая позолота,
на пальцах признаки несу чернильного солнцеворота,
и хирургическим щипцам не позволяю память трогать,
пускай морщинится печаль остатком царственной породы.
окольной веткою времен ей достучать до полустанка,
где фото спрятано в альбом и карточка на полбуханки
и вытянуть из нищеты и голода по ласке взрослых
почти забытый негатив, где детство - маленького роста,
но держит, руку чуть подняв, всю тяжесть будущего счастья,
и век ещё не волкодав, а лишь щенок с веселой пастью.
чем больше
чем ближе узнаю людей,
тем больше им несимпатична,
ведь нагота ромейская волчицы
в музее хороша среди камней,
а в жизни, прикрываясь от невзгод
любого зверя драгоценной шкурой,
не выводи стихов своих ажурно,
узнаю всё равно какой ты скот
и назову по имени легко,
чужой завет наивно исполняя,
задолго до изгнания из рая,
где матери одной
мы пили молоко.
дзен
кипарис во дворе.
это будда звонит в колокольчик.
у дверного проёма такой удивительный взгляд
на вершины холмов.
день проходит на цыпочках в дождик,
чтобы звон серебристый ничем и никак не унять.
не грусти.
этот круг разорвать никому не по силам,
ни печали, ни радости.
звон серебристый сильней
лишь тогда, когда вспышкой всегда неприятной, светило
обеляет лицо, чтобы вытянуть взгляд из теней.
Единственная любовь, которая не требует взаимности - это любовь к жизни.
Прошлое ничуть не больше того, чем оно один раз уже было.
Литература - это сведение жизни к тексту
творцу
ты выдул душу шариком ёлочным,
сказал - лети! разбейся.
а она висит блестящей сволочью
где-то в районе сердца.
а она сжимается в точку маковую
и падает глупая в пятки,
когда ведут её голую, маленькую
ко рву переулком катыни.
а она прорастает указующей голью,
цепляясь за жизнь когтёнком
и взглядом безумного алкоголика
ищет тебя в потёмках.
но ей не до жиру "собачьей радости",
не хлебом единым, не водкой...
летит и летит над тобой одноразовой
жёлтой спасательной лодкой.
стрела и меч
когда затылок встретит остриё
летящего из прошлого мгновенья,
я упаду. и краткое моленье
уж не исправит больше ничего.
так ливень стрел встречает новый день,
а к вечеру своё отточит жало,
чтоб поразить. но мне себя не жалко,
броня не тяжелеет от потерь.
тот, кто сказал, что прошлое мертво,
тот жалкий раб сегодняшнего дела,
оно же в прошлом выточить успело
стрелу и меч. чтоб поразить его.
после
после потопа снова наступит покой,
вестник пребудет птицей и только птицей,
где-то в горах отступают воды, и пахнет хвоей,
время идёт кобылице опять жеребиться,
после не будет много, но в самый раз
для небольшого огня от вчерашней молнии
в дымной пещере, где утром, не напоказ
я нарисую тех, кто потоп не вспомнили.
каину на емэйль
милый Каин,
зима, как всегда права,
розы опять почернели под белым инеем,
ты вспоминаешь брата?
как он на словах
был всех милее и так невозможно любимее.
в каждой драке нет лишь одной стороны,
каждый убийца в чём-то похож на жертву,
помнишь, мы были молоды и веселы
вплоть до того,
как кровью омыли сердце.
бог не проспит удачи, и этот снег
будет белее каждой твоей промашки
люди не спорят и не прощают, нет,
лишь потому, что каждые губы в кашке,
ты навсегда пребудешь основой зла,
Авель навечно останется милым агнцем,
только, уж лучше основой,
она - земля,
где так легко любить, убить, целоваться.
благая весть
необременительно и не больно,
распуская пары по ходу колёс,
отплывает вечером «Белый голубь»,
за благою вестью направив нос.
и вода полощется шарфом синим
с золотою розою всех сортов,
ах, ты бело-белый носитель истин -
утюгом загладишь бездонность вод.
ветер всё цепляется за перила,
словно удержать его я смогу,
за тугие перья уставших крыльев,
за прощальный окрик на берегу.
и такой тоской отливают звёзды,
что давно всё залило через край,
белый голубь - господи, как несносно
ожиданье весточки - «умирай»
и нам сочувствие дано…
сочувствие залеченным рубцом
саднит к дождю, зимою тянет к дому,
не спрашиваю жизнь она почём,
ведь не ответит, старая оторва,
и тру висок в надежде, что болит
какой-то, ну совсем не нужный орган,
сочувствие исходит, как гранит,
из внутреннего пекла недомолвий,
сжигая возведённые мосты
оно, остыв, наводит переправы
и чувствую, что там едины мы,
где сплавлены крестом и ждём расправы.
потерей
в чашке чая растворяю сон, головную боль превозмогая,
утро отрывается в обгон, по-кошачьи когти выставляя,
и скрипит на поворотах день, подвывая тормозом на склоне,
я несусь от хищника потерей,
всё равно
сегодня
не
догонит.
четверть с небольшим
я знаю четверть с небольшим.
кто знает больше -
того всевышним назови на старой площади.
там смело жгли упрямых ведьм и кошек жалких,
я знаю четверть.
всё, что сверх - забуду жадно.
но возвышающий обман четвёртой части
так тяжек, словно камнем дан в минуты счастья,
и тянет плечи вниз к земле,
как тянут крылья,
когда неможется взлететь в незнанье ливня.
кто такой поэт
поэт, скорее наг, чем бос
и запятой нелепою пристроен
к чужому афоризму - "знал бы бог,
что мы живём наперекор, не вровень".
поэт, скорее прав, чем лжив,
когда он с музою торгуется в парадном
и рад тому, что с нею будет жив
и памятен в гостиных беспорядком.
поэт, скорее бес, чем без
царя и пониманья в разговоре -
а соль стиха морям добавит вес,
и равновесие наступит, как здоровье.
автору
но остаются там ряды пустыми,
где автор ищет равного суда.
в амфитеатре неба выгнув спины,
гимнастами застыли облака
и зритель, опрокинувшись на Землю,
локтями опираясь о траву,
услышит, как светло и бесполезно
гармония сочувствует ему.
неподсудна
неподсудна осени пора ни гусиному перу, ни топору,
любо бижутерия цвела на кленовой шее поутру,
пацанёнок, панк, а может пан, непричёсанный хохол - все вкривь и вкось,
осень лечит боевые раны не зелёнкой - золотом смоковницы,
отпускает листья полетать, заливает под кору, что нажито,
и такая в небе лепота, что до бога шага три по пажитям,
что ему сказать? - меня прости, жгу в саду твои произведения,
рукописи не горят, когда в чести, остальные - листьями осенними.
пустота
нас обнимает пустота, врачуя и переполняя,
так родниковая вода чиста незнанием влияний,
так смыслы не подходят дню, когда он ливнем травестится,
забывчивость календарю, хотя она его должница.
там скрыто всё, поглощено, испытано и ждёт рожденья,
пустым покажется окно, открытое воображенью,
но сколь наполнена пустынь грядущим преобразованьем,
толику малую возьми и станешь на минуту равным.
боюсь, как прежде высоты,
её привязанности к злости,
пусть геометрия простит мою любовь к углам неострым -
а пустота врачует страх перед конечностью полёта,
у ней начала белый шарф
не давит горла.
благовест
весна, неизгнанный покой
ещё неузнанного сада,
и солнца невод золотой
на дно заброшенный когда-то,
чтоб уловить созвездье рыб,
плывущих тихо к благовесту,
где в руку мне толкнётся стих,
и яблоко сорвётся к месту.
авоська
кому отправлено вчерашнее авось
всё пронесет и снова день настанет?
мы не рабы, рабы не мы, но в гамме
привычных мыслей есть немало слез
о муже и здоровье, о судьбе
и старости, сидящих на скамейке,
о том, что непрактична как линейка,
не кланяюсь ни другу, ни судье.
а бога нет.
он вышел по делам,
но я всё думаю, что можно достучаться
по клавишам,
где мыслей опечатки
всегда грешат, как первородный спам.
и каждый день на мониторе чист,
ждет продолженья в правильном формате,
открою почту,
напишу собрату,
в авоську неба брошу новый стих.
незаменимые
желтым обмылком падает вниз звезда.
пенится облако белой обманкой рая.
хлопают окна, и двери замков скрипят,
мягким песком на берег реки оседая.
помнишь, мы были молоды очень давно?
наши следы в песке рассыпает ветер,
жизнь бессловесна, как чаплинское кино,
неистребима, как оспенное поветрие.
мягко скользит песчинкою по руке,
и не заметим, как с нею уходят силы
к месту хранения в чёрно-немой земле,
и не поймём, что в этом незаменимы.
клетка
припомни мысль, от которой становится тошно,
и выжми её на свет, как рабу из подвала,
чтобы сказать легко - "я одинок, боже!"
и эта содомская боль станет его началом.
постой на песке, где когда-то плескало море
и пяткой сверлил мягкий висок бархана,
в глотке бурча водой - "я одинок, боже!",
и эта содомская ложь станет его оправой.
рукой отодвинь лёгкий напор ветра,
он ищет причин и подлиза сродни песьим,
он выдует день в чистый хрусталь веры
и высушит насухо слёзы твоих impressum.
стоишь без лица, истратив на жизнь годы,
блестящей оберткой в конце ощутив тело,
сквозь клетку морщин радужным зимородком -
твоё одиночество рвётся
к тому, кто его сделал.
синдром творения
кончики пальцев пощипывает тоска
по клавишам и перьевому отростку,
куда времена уходят себя искать
в чёрных дырах текстового наброска.
неброско так, немного навеселе
качается день, опираясь на тонкие стрелки,
они семенят, рассыпая капли недель
испариной дня, а я у него в сиделках -
пою душой по капельке натощак
и утро рдеет и пахнет лавандовым мылом,
а я у него давно не прошу пощады
прошлому дню, о котором утро забыло.
в чащобе строк вызревает змеёй синдром,
тело времён согласует правое с левым
и вот уже пальцы берут каждый день внаём,
печатая текст. а что остаётся делать?
повременело
повременело на седьмом десятке так,
что, глубину предвосхищая леты,
я день припоминаю допоздна
по сепии неизданных буклетов,
а он бежит, мелькая хохолком
к черте, теперь уж не такой убогой
от памяти моей, в приёмный дом
на пересменку с неизвестным богом.
поищи-ка
поищи-ка лекарство от жизни в левой тумбе стола,
наше время - заученный выкидыш человечьего зла,
наше время - технический выводок из вампирской среды,
ты по-прежнему ищешь выбора? он в столе посреди.
раньше люди писали с толком - пусть себе говорят,
проза - это заколка на старинный аглицкий лад,
что натужно тянет сегодня в характер, свары, грозу -
поищи в прошлогодних коробках из-под посул.
ничего не бывает лишним, даже стихийный вздор,
ты искала своё пепелище, а там в белых вишнях двор,
ты писала, но стало хуже, так, что душе невмочь -
и она подарила мужа и, что заметнее, дочь.
посмотри-ка внимательно, детка, этот стол настоящий клад,
в нём от жизни твоей таблетки с объяснением дат
и часов приёма лекарства - натощак и уже налегке,
верить счастью немой катарсис - идиотов и старых дев.
не нашла? ты совсем ослепла от своих дурацких стихов,
ну, не плачь так отчаянно, детка, жизнь - говно,
но, иначе расти не станет летний сад.
подойди - вот ключи от рая и стола.
просто собачье
я думаю о том, что не накормлен пёс
и время выходить на старый перекрёсток -
наверное он там, где списаны под снос
мои давным-давно оставленные вёсны,
но пёс глядит в глаза и требует любви,
а может быть её осталось в миске мало,
я думаю о том, что врут календари,
когда на них одно, а улица в завалах.
и уши потрепать, и вычесать блоху
не хочется совсем, хотя душа - лохмата
и требует любви, а за окном дожди
зовут её гулять куда-то без возврата.
сущее
я зиму встретила молчанием убогим…
среди ополоумевших недель
лежит в снегу благословеньем бога
мышиное факсимиле.
и белый лист, истоптанный стихами,
в январскую корзину полетит,
так холодно, что хочется растаять
и слово под ногами напоить.
вода к воде. и наводненье низко
резинкой грязи сущее сотрёт -
где прорастает в корневища близкий,
змеящийся туманом небосвод.
но высохнет не по погоде сердце,
в углах морщины сложатся в плиссе
и где-то вспыхнет новенькое детство
в зелёном по-младенчески листе.
пронесло
у блеклого склона в засохшей траве
кудрявая осень склонилась ко мне
и золото сыплет в пустую ладонь,
им буду платить, когда спросит харон.
но ветер прижался к руке, как щенок,
отдать что ли ветру дарёное впрок,
не ждать, не печалить, не требовать слов,
день прожит и ладно. опять пронесло.
не вызреть
растёт из долгого молчания трава
так долго, что корнями ищет смысла
среди опавших в прошлой жизни листьев
остатков пепла и кристаллов льда.
ей хорошо, она ещё жива
и знает срок делам своим негромким
и семенам безудержных потомков,
что семенят почём и часто зря
по пустоши и каменным полям,
по глинозёму лысому пустыни,
о, как она молчит и клонит выю,
их отпуская с горем пополам
под ветреную избранность погод,
на огненную ломкость сухостоя,
к стогам коровьих завтраков, пустое
занятие среди любых невзгод.
из долгого молчания трава
так нежно откликается на вызов,
как будто ей позволено не вызреть,
не отвердеть во славе на дрова.
вскрывая вены
нераспечатанным письмом с грошовой маркой
лежит январь.
лица фантом - уже не маркий,
прижать к холодному листу густой метели,
где волки воют на весну,
как оголтелые.
и, расправляя угол плеч под лед и пламень,
чужую ношу не сберечь -
себе оставить.
а напоследок медь клинка вонзить, вскрывая
финифть январского стиха,
как вены мая.
конец обмана
наконец приходит багаж со стихами,
оставленными в полёте.
что мне делать с ними - сложить оригами
или смотать в кокон?
я боюсь высоты. убоится птица
одиночества тонкой ветки.
что мне сделать стихами
и вниз спуститься
глетчером талого века.
я раздам одиночество обещаньям
встретиться около трапа,
обману высоту бесконечных обманов
тем, что умею падать.
профиль стиха
в глыбе листа угадаю черты
мира или лица,
архитектонику пустоты,
смелость творца,
азбучной линией отсеку
форм диссонанс
от запредельности простоты
белых пространств.
мраморной крошкою ссыплется вниз
лишняя суть,
вновь под резцом моим профиль стиха
дышит чуть-чуть...
повод
отсоветовал правду оперировать,
говорил - негоже резать по живому,
а она лежит и думает - выродки,
от меня теперь остался лишь повод,
но когда его подхватит идущий
на голгофу или просто за пивом,
может станет этот повод тщедушный
для него единой верой россии?
прогноз на завтра
поры будней впитают безудержно время
и шагрень понедельника к вечеру станет субботой,
иероглиф любви растворит лабиринт откровений
в соломонову песню, где спит соловей безработный.
если б снова начать. пусть по памяти, блудной собакой,
всё что было когда-то, и рай оказался бы лишним.
но в мобильнике стынет мелодия лунной сонатой
и гремит понедельником в банке оборванный нищий.
на скрижалях вокзала заветом дано расписанье
на все стороны света, но только в одном направлении.
и попытки напрасны отсрочить. украсить. украсть ли
соломонову мудрость для этой проклятой шагрени.
все старанья бездомны. и завтра в подтяжках бездарных
гуинпленовой маской опять улыбается лихо,
значит можно надеяться, значит оно постоянно,
как прогноз потепленья в среде замерзающей тихо.
гармошка в Московском метрополитене
день меня протирает сквозь сито своих ожиданий,
я ему соответствую мало, поэтому проку немного,
на остатках кофейных его удалого гадания
проступают черты, только б знать для чего их красоты.
звук гармошки в метро привлекает, но всем неприятен
ощущением нищего, слепоживущего мира,
испитое лицо под очками у лже-императора,
как реклама нелепая нашего «третьего рима».
как осадок зимы, кислотой разъедающей проруби,
чтоб до дна напоить и, следы оставляя заметные,
по морщинам полей, по дорогам, водою заполненным,
расползаться улыбкой в беззубой и нежной погрешности.
но когда замолкает мехов гармоничных дыхание
на последней октаве, что в сердце частит и тревожится,
по каналам метро, по отросткам нейронным рыдания
день уходит в тоннель нерешенного будущим множества.
клопом в книгу
не напросишься воды в пустыне -
песком сквозь пальцы,
а пустые взгляды обжигают спину,
даром, что в панцире.
саксаулом утро тянет волынку
за тугое вымя,
не напросишься у него улыбки,
клоня выю.
а клопом залезу между страницами,
лягу в спячку.
через сотни лет может пригодиться
стихов пачка.
люди. война
какие есть и лучших - не видать,
и жизнь такая же, как выдох с опохмелки,
где ящером по строкам бродит «ять»
и крестятся все члены в переделкино,
теряют разум в поисках души,
и, потеряв, находят инородцев,
а что искать, те - в зеркала ушли,
где отраженье липнет к загранпочте.
война идёт и так идёт давно,
что библия десятый том, пожалуй
и триллером покажется кино
братания над лужею кровавой.
и не очнутся, не промолвят «стоп»,
«есть упоение в бою» и в смерти вера,
а из камней, что метят в огород -
всех тяжелей - который сердце грело.
ясней
закат луны был ясен и багров,
порвав сопротивленье небосвода,
она упала камнем. старый шов
так ноет ожиданием невзгоды.
ноябрь затих в преддверии зимы,
где упорхнула стайка жёлтых листьев
не дожидаясь ночи. фонари
к деревьям обнаженным слепо липнут.
по отражениям сгоревших рано дней
трепещет рябь, расчерчивая лужи,
ноябрь стоит и слышится ясней
клепсидры лет неотвратимый ужас.
на скрижали
не печалюсь, не сержусь,
жизнь - она чужая тётка,
вон, хозяин околотка
мне укажет светлый путь,
позавидует словцу,
оборвёт, когда не надо,
вместе с жизнью за оградой
пожуём свою мацу,
и на беленьком крыльце
под крылом, кого не ждали,
пишем благо на скрижали.
остальное
на лице.
не разбирай
не разбирай завалы, там война
опять вошла в решительную фазу,
над перемирием засохла тишина,
не выпуская звуков метастазы,
там всё обычно - улица, фонарь,
и век и рык великого святого,
но, если бы сначала всё начать
ужели, правда, хочешь по-иному?
***
о чем вы пишете, мой друг?
я о себе.
что цезарю, что кесарю...
быльё стираю на людях, что грязное бельё,
и век блестит на смыленном куске.
остатки пены. запустенье рук.
а вы всё о любви...
который век
спросить бы в форточку,
но глянет из под век
весна, как вий и снова в немоту.
ветрянкой одуванчиков апрель
обсыпал день. болею я душой.
но не лечусь. лишь воздух и покой
лесная прописала канитель.
а вы всё о любви...
кому подать на прорастанье из сырых снегов?
льняным исподним, золотом слогов
мне срамоту болезни прикрывать.
и выздоравливать не хочется.
тепла, едва хлебнув,
пьяны календари.
пишите о любви и бог простит.
в садах его - всё горе от ума.
не
осень последней розой ветров отцветает,
вот и размолвила время на части света,
с юга на север летит неумолчно старость
отзимовать и назад по корням растений.
хладно душе у огня, что нелепо смертен
и ненасытен в своём поглощении плоти,
ярко пылает в камине послушным смердом
чтобы согреть и рассыпаться пеплом строчек.
вновь в междуречье. в немую равнину жизни
смотрит душа, себе равного ожидая,
тихо вокруг, только каплет клепсидра ближних -
не отпуская её. не отпуская.
что хочешь
хочешь, я напишу о моде,
или о том, что погода - главное?
ею всегда закрывают новости.
это выход. при прочих равных.
надо бы вспомнить который час,
но пока думаю, приходит будущий.
хочешь, я буду писать о закваске
пустых поэтических будней?
в клоне берёз прозябает банан,
солнечных просит затмений,
хочешь, пойду я с червлёных дам
в день твоего воскресения?
не проиграю.
а ты возлюби то, чем меня прославил.
красные в небо плывут корабли
в точку взаимной
малости.
я тебе, боже
я тебе, боже, как дерево топору, -
беззастенчиво отдаюсь на смерть,
господи, ну зачем ты не ко двору
ходишь, аки посуху по воде?
рыба уйдёт с дороги на глубину,
душу вдохнуть сквозь зубы всегда легко,
я тебе, боже, как близкому говорю -
глина не кость - лепи из неё дитё.
кость поперёк тебе и стоит ребром,
сердце храня за оградой шести сестёр -
глину сомни, ей до обжига далеко,
так далеко, что костьми закормил костёр.
только не бойся, родимый, всё будет в срок -
древо созреет для лезвия и ужа,
только зачем же ты шкурой его шуршал
глядя с ветвей в человечьи мои глаза?
просто
дьявол похож на соседа, когда он спит
в гамаке, и рука небрежно свисает до пола,
он так уютен в своём полосатом сатине,
и так замят на работе, как старый сонник,
что ещё нужно - семья, достаток в дому,
фикус и пальма, почти как в эдемском саде,
в каждом лукошке у двери - по кочану,
в каждом ребёнке в капусте - его отрада.
милый и тёплый, совсем ненавязчивый ад,
там дерева познанья стригут под шарик,
но никого не выгонят просто так
только за то, что в кустах до утра целовались.
малые мира не убоятся даров,
что вырастают на грядках в саду соседа,
где так легко поститься и быть здоровым,
но тяжело проснуться навстречу бедам.
перезагрузка
я выхожу из компьютера,
отряхиваюсь, снимаю кожу.
где бы нагреть слёзы?
ещё охладятся.
за спиной угасают слова,
объятия сохнут, cкукожась,
в стаканчике мутного кофе
по имени Latta.
совсем неточно, немного кося
глазом
в сторону монитора,
я выхожу из компьютера на сносях,
ожидая рождения разговора.
зависимость вырастает медленно под рукой,
мерно потряхивая лохматой бошкой,
надо бы выгулять мир по косой
но забываю, кто больше
из нас двоих.
не смотрю назад,
грею слёзы,
расправляю кожу на плечиках
и оставляю дом для трёх поросят,
пусть хоть этим, но станет легче.
я захожу в компьютер, в чём родилась,
укрытая до зубов его странным кодом,
и только недремлющий третий глаз
смотрит назад
в застывающую природу.
шушеРа
подрумянились клёны, осень время печёт
на стальном небосклоне, охрой выпачкав рот,
и, неловко заправив рыжий лиственный шарф,
в октябре - шахразада, в ноябре - шушеРа.
за туманом в прореху лезет мордой тоска -
то ль в саратов уехать, то ль в тоскану слетать?
как настойчиво шепчет - открывай, все свои -
годы гладят по шерсти, если есть, что дарить,
а как выпадет случай из ослабшей горсти,
стану вечной попутчицей, что в саратов, что в рим,
и по рыжей окалине догорающих дней
доведу до окраины, где зима веселей.
быть
мою посуду,
готовлю проводы,
жизнь висит на телефонном проводе,
советуя быть…
или не быть
счастливой.
это кода апокалипсиса Windous.
a я получаю сдачу мелочью слов
и гремит
никель ситный в кармане.
но свет, особенно в полдень,
пробьёт асфальт облаков
и разляжется кошкой
светлоголовой на окне.
телефонную трубку заброшу подальше,
пусть развлекается со звонком,
я открою окно и поглажу
зверя,
что нашел меня даже во тьме.
осенний фейерверк
последний праздник фей - осенний фейерверк
листвы скользящей вниз вдоль черноты плетенья
позволивших вершить сияющий побег
покинутых дерев, шумящих сожаленьем.
осенний фейерверк - огня веселый труд
на синеве небес ткать профиль медно-рыжий,
не думая о том, что к вечеру сотрут
холодные ветра его эскиз подвижный.
произведенье дня в оранжевых тонах,
набросок волшебства с названьем странным - осень,
и медлю говорить - унылая пора,
пока следы мои огнем листвы заносит.
сад камней
в белом шуме бессонницы мир опадает
лепестками японской сливы.
три прозрачных слезинки на долгую память
растворили закат красивый.
по деревьям согнулись поклоны ветра
что метёт от начала к исходу.
кто придумал, что можно захлопывать двери,
если выхода нет и входа.
у песочного сада на талии вето
кушаком золотого шелка,
и осыпала сакура шляпу рассвета
там, где ищет луна заколку.
то, что чёрным окрашено станет белым,
ну, а белым черните брови.
по спиралям и кольцам сада вселенной
убирает плоды садовник.
ноябрь
ухожу от дождя,
стылым ветром укутала плечи,
приглашаю синиц на обед за накрытым столом,
дождь взахлеб говорит, что давно долгожданная встреча
нам обещана свыше и мы от нее не уйдем.
и целует в глаза,
перламутром весь мир застилая,
на виске потемнела от губ его влажная прядь,
но влюбленным мальчишкой у дома меня поджидает
его главный соперник, мне суженый кем-то ноябрь.
трое нас на крыльце,
безмятежных, свободных и странных.
я уйду с ноябрем, но за нами последует дождь,
он по-прежнему мил и поутру, совсем спозаранок
в мои окна нечаянно вхож.
одесская цикута
обрастаю ракушкой.
волна налипает и тянет
выбирать мелководье и чаще о берег тереться,
где упрятано время в густой, подмороженный тальник,
и за пазухой утра пригрелась гранитом Одесса.
здесь по глинистым склонам сползает французская накипь
прямо в чашу залива к начищенным солью причалам,
в этот город заморский с чутьём беспородной собаки
на размах перемен и на голос народа фискальный.
он не любит меня, словно гостя холёный хозяин,
наши встречи всё реже, чернее молчания чаща,
выбираю цикуту с реганом на Новом базаре,
чтобы вспомнить о доме и чаще,
и дальше, и
дальше...