Графити было не просто много. Всё сплошь было покрыто письменами и рисунками. Попадались как красочные донкишотские «искусства», так и вполне конкретные «жыды», или куда-то-там отгениталенные «коммунисты». Всё было на серокрасных заборах пакгаузов и завокзальных хранилищ.
В вагоне встретились два дядьки. Один, с устрашающими усами моржа-мизантропа, потребовал немедленной доплаты за что-то, что не поддавалось вербальному объяснению, и потому излагалось жестами и мимикой. Фуражка контролёра произвела некое магическое действие, и я расстался с кипкой мятых и замыленных банкнот, полученных у польских турок, в приграничном шаурмообменнике.
Второй (на этот раз - попутчик) благоухал мылом, шуршал газетой, улыбался. Он сразу пересказал мне суть передовицы. Удивившись моей неосведомлённости в польской внутренней политике (о-хо-хо...), пояснил мне положение дел и расстановку сил на арене. А потом, кратко охарактеризовав каждого субъекта, спросил моё мнение. У меня и сейчас с польским как-то не. А тогда... Английский он не знал совсем. Я высказался. Назвал наугад имя. И по счастью попал в его фаворита, «передового, антикоммуниста и прекрасного семьянина». За что был награждён неформальным рассказом о его собственном семействе, пошатнувшихся делах, и работе, которая заставляет, вот, мотаться по Польше.
В польских поездах нельзя спать в неспальных вагонах. Вороватые моржи в фуражках больно карают за это бранью и злотым. Мой второй дядька стерёг мой сон в течение четырёх оставшихся до утра часов. И даже прикрыл контрабандно лежащие на сиденье ноги той самой газетой. Я проснулся недалеко от Щчецына. Попутчик сошёл за несколько станций до. Не разбудив, не потревожив, не попрощавщись. Деньги были на месте. Анжей! Вот как его звали (вдруг вспомнил).