Луна, луна, скройся! Ч.14

Apr 27, 2011 16:03

После поездки в Сегед мне действительно легче. Я теперь не только занимаюсь делами гумлагеря, но и танцую - трижды в неделю, на своём обычном месте. Зрителей собирается гораздо больше, чем раньше, и ящик для денег наполняется чуть не доверху.

Как будто с моим образом жизни это действительно имеет значение…

Батори не появляется - видимо, серьёзно занят своей Язмин - но звонит регулярно. Собственно, я уже привыкла, что никто, кроме него, и не звонит. Диск он мне передал, и вечерами я кружусь по гостиной, по два часа без перерыва, доводя себя до изнеможения. «Луна, луна» уже не скользит по коже, вызывая странный зуд и трепет - нет, она стесала меня до оголённых нервов и теперь проводит по ним своей тревожной мелодией, как наждачкой. Я начинаю дрожать с первыми же тактами, а однажды, обессилев, обнаруживаю, что сорвала горло. Видно, я не только танцевала, но и пела. Да, я вспоминаю - я определённо пела.

И каждую ночь я прыгаю с крыши на крышу. Упыри в домах поднимают головы, прислушиваясь к стуку моих шагов, смотрят в потолок, но не шевелятся. Я прыгаю и прыгаю, и добираюсь до леса, и уже почти готова долететь до башни, высокой серебряной башни, сверкающей в свете круглой и большой луны, но всегда просыпаюсь раньше. С ощущением полёта и предвкушения…

- Ты прямо убиваешься с этим гумлагерем, - хмурится Госька Якубович. Она тоже волонтёр, и на этой почве мы сдружились. - Самые тяжёлые задания берёшь, беготню всякую… Не выкладывайся уж настолько, нас тут много, всё потихоньку так и так двигается.

Ой, кто бы говорил!

- Нет, всё здорово. Я так сама хочу. Потом отдохну… На Пасху к родне поеду - зовут.
- Цыгане?
- Да, дядя Мишка из Куттенберга.

Моя мать всё-таки оформила гражданство семье сестры через родство, и я помогла им снять небольшой, но приличный апартман на краю города. С тех пор от них ни слуху, ни духу - то ли знаться не хотят, то ли навязываться, леший их разберёт. А вот кутнагорская родня меня внезапно вспомнила, и я живу предвкушением новых каникул. Что ни говори - а мне правда очень не хватает простой человеческой семьи, большой и дружной. Пусть даже только на праздники. Я уже прикидываю подарки Томеку, Рупе, Илонке, Патрине, тёте Марлене, дяде Мишке, благо с моим спартанским образом жизни деньги Густава тратятся медленно.

В лицее форма была совсем другая, чем в школе: матросская блуза, синяя с белым галстуком на каждый день и белая с красным по праздникам, с брюками или короткой плиссированной юбкой. Мать желала видеть меня в юбке, Пеко настаивал брюках, в результате заказывать решили то и другое. Обошлось это недёшево, но как же мне шёл этот костюмчик, в отличие от мешковатого халата с пуговицами на спине, в котором мы ходили в школе! Я, кажется, впервые почувствовала себя симпатичной. Странное это было ощущение - я больше привыкла к себе-жалкой.

По общему уровню подготовки я заметно отставала от соучениц, но никто меня не дразнил ни за это, ни за происхождение, ни за бедность. Лицей был от моего дома примерно в полутора или двух километрах; денег на проезд мне не давали, я просто вставала пораньше и шла пешком. Дорога пролегала преимущественно пустырями, то по краю болота за фабрикой, то по обочине шоссе, то вдоль овражка. Вдоль разбитых асфальтовых дорожек стеной росли высоченные, неухоженные кусты; прохожих было мало, и я словно шла - а чаще бежала - по огромному заколдованному лабиринту. Это было почти так же чудесно, как сидеть на крыше. Я, кажется, каждый раз надеялась, что всё-таки заблужусь, и однажды выйду в какое-то странное и чудесное место, а ещё лучше - так и буду бродить вечно, вечно…

Но, увы, всегда выходила к мосту через железную дорогу, а после него - почти в центр города, на бульвар, где возвышался памятник премьеру д’Эсте и скромно и смирно стояло за узорной чугунной оградой здание лицея его имени, постройки тысяча девятьсот двенадцатого года, трёхэтажное, со странной, какой-то средневеково-монашеской планировкой, с тёмными деревянными панелями на стенах в кабинетах, с лекторскими подиумами, со старинными партами с откидывающимися крышками и углублениями для чернильницы и пера. Каким чудом сохранились эти реликты? Не знаю, но они сообщали процессу обучения нечто ирреальное, мистическое, и легко представлялось, как сидят за этими партами студенты в мантиях, внимая монаху, толкующему о началах философии или теософии, а доска за его спиной исписана греческими буквицами и алхимическими значками.

Но главным достоинством лицея была, конечно, Надзейка, моя закадычная подруга с лицом, словно скопированным с портретов гордых венгерских княжон времён зловещей Эржебеты Батори. Сама Надзейка, впрочем, по-венгерски не могла связать и дюжины слов, и фамилия у неё была обычная: Пшеславинская. В лицей она являлась в суровых ботинках, костюм у неё был потёрт, заштопан и даже заплатан - на локтях, при этом она отлично говорила и на немецком, и на французском, а мать её ходила в дорогущем меховом манто. Тёмные длинные волосы Надзейка носила распущенными. Два передних зуба у неё были криво обломаны. В школьной сумке лежали кастет и дорогой портсигар, а на шее болталась на шнурке бронзовая пентаграмма. Я думаю, никто не удивился, что мы с ней сошлись: Надзейку неодолимо тянуло к тёмной стороне жизни, а я в ней существовала (и даже более, чем я тогда знала и могла предположить).

Совместных развлечений у нас было три.

Во-первых, мы шли в один из старых домов на улицах возле бульвара премьера д’Эсте и проникали в подъезд. Мы поднимались на последний этаж и усаживались на лестнице, ведущей к чердаку, с той стороны, где нет перил, свешивали ноги над гулкой бездной и… делали уроки. Надзейка доставала портсигар и закуривала сигариллу, вонявшую тревожно и сладковато. Сумки-планшеты укладывались на колени, словно импровизированные парты, сверху распластывались тетради. Пеналы и учебники выкладывались на ступеньки между мной и Надзейкой (которая всегда садилась чуть выше, то ли неосознанно соблюдая социальную иерархию, то ли просто из молодечества), и, перешучиваясь, заглядывая друг к другу в тетради, мы заполняли белые листы математическими закорючками или нарочито-глубокомысленными эссе о природе всех и всяческих вещей. Этим эссе полагалось изобиловать цитатами на латыни и иметь один из канонических ритмических рисунков. Мы каждый раз задавались вопросом, отчего их не заставляют писать прямо в стихах и на иврите, и хихикали, умудрившись сочинить особо благочинную на вид и дурацкую по нам одним ведомым причинам и критериям фразу.

Во-вторых, мы придумывали шифры. Шифры эти были самые простые: каждой букве присваивался значок-заменитель. К концу первого года мы остановились на одном «алфавите», выглядевшем особенно таинственно, и напропалую переписывались им на уроках, за что постоянно имели замечания от учителей.

Наконец, мы просто играли в ножички, словно самые простые мальчишки с улицы Докторской или Вишнёвой, прямо в саду лицея или в одном из дворов тех старых восьмиэтажных домов, которых так много вокруг бульвара премьера д’Эсте.

К сожалению, третий год Надзейка не доучилась. На летних каникулах Турция попробовала отхватить кусочек у Королевства Югославия, и шестнадцатилетняя Надзейка рванула в самую гущу событий, не забыв взять ножик, кастет и портсигар. Больше её никто не видел.

Госька Якубович - почти точная копия Надзейки, только волосы острижены вызывающе коротко, да ещё ассиметрично. Ну, оно и ясно - ей не приходится оглядываться на дворянских предков, происхождение у Госьки самое что ни на есть демократическое. Ходит она всегда в чёрном: чёрные узкие джинсы, чёрная водолазка, чёрная короткая куртка, чёрные митенки и чёрные высокие ботинки на толстой тяжёлой подошве. Всё это украшено металлическими пуговицами, клёпками и цепочками. Зубы у неё не обломаны, зато голос - хрипловатый, дерзкий - знаком настолько, что, когда я впервые его услышала (Госька спорила с каким-то бюрократом за одним из бараков гумлагеря, и звенел её голос потому особенно ясно и громко, а виртуозности атакующего закостенелую чиновничью совесть матерка завидовали случившиеся тут же грузчики), меня даже судорогой пробрало. На этот голос я пошла зачарованно, как крыса на песню волшебной дудочки, и, увидев такие знакомые чуть раскосые чёрные глаза, нос с горбинкой и бледное от злости лицо, не удержалась, вскрикнула, подпрыгивая вплотную:

- Надзейка!

Иногда я подозреваю, что всё-таки тогда не ошиблась. Например, в те моменты, когда я прихожу к Гоське в гости, и она выходит из дворницкой, садится со мной на лестницу, ведущую на чердак, свешивает в гулкую бездну ноги в полосатых шерстяных носках с дыркой над ногтем большого пальца и закуривает тошнотно и сладковато пахнущую сигариллу.

Завтра мне ехать в Кутна Гору, и я решаюсь попросить:

- Госька, можно я от вас на крышу выйду?
- Зачем тебе?
- Так. Посижу.

Подруга смотрит на меня оценивающе, потом встаёт:

- Сейчас, подожди…

Она исчезает за дверью, но скоро появляется снова:

- Пойдём.

У Якубовичей кухня устроена всё-таки в каморке, да и мебель у них скуднее: двухъярусная кровать (снизу - мать, сверху - Госька), гардероб, раздвижной стол и тумбочка с телевизором. Мать лежит на постели с книгой в руках. Я неловко здороваюсь, и она кивает мне. У неё обмякшее, усталое лицо уработавшейся за жизнь женщины. Госька проходит вперёд, с усилием открывает створки окна, и я выбираюсь на мокрую, пахнущую дождём и шифером крышу. Уже довольно поздно, в небе висит круглощёкая луна. Вокруг, совсем как во сне, серебристые крыши. Я закидываю голову - не для того, чтобы всмотреться в небо, а оттого, что горло будто что-то стеснило, и я вытягиваю шею, стремясь освободить дыхание. Я чувствую странную, тревожную дрожь, и вдруг мир вокруг начинает вертеться и прыгать, а я - я лечу!

Лечу!

Мне сладко и страшно, и я не чувствую ног и рук, я несусь в пространстве бестелесная, как призрак, и вдруг кто-то схватывает меня поперёк живота - почему кто-то? это же Госька - и кричит:

- Лилянка! Сумасшедшая!

Мы балансируем на самом краю крыши, мокром и скользком, почти наступая в водосточный жёлоб.

Фэнтези, gipsylilya

Previous post Next post
Up