Всякий раз, когда начиналась зима, город постепенно сжимался, в холодном сером воздухе отчетливо читались сырые слякотные нотки, вскоре дышать становилось труднее, вдыхаешь грязную воду и лед, выдыхаешь острую легочную муку, горло продирает, жизнь останавливается. Мелкая рыбешка, изредка вихлявшаяся между бутылок и ржавых каменюг, исчезала, прижималась к загаженному дну, по ней протекала городская река, и вдоль причалов пылились катера, затянутые в чехлы. Летом они носились под мостами, на мостах махали фотоаппаратами довольные туристы, в катерах целовались узенькие барышни и нахальные парни, а теперь стой, жди новой весны, вмерзай в ломкий постылый ледок.
Дженни было не жаль рыбешек, не жаль катеров. Дженни вообще было не до жалости. Ее голубоватые губы непрестанно искали чего-то, жили своей жизнью на небольшом личике, порой невнятно выкрикивали какое-то слово, Дженни их не понимала. Горло отказывалось повиноваться, звуки получались тягучими, пришепетывающими, где-то внутри клокотала вода. Тогда Дженни взмахивала бледными руками и ныряла глубже, еще глубже, под центральный мост, где в праздничные дни горели целые гирлянды желтых леденцовых огонечков, раскачиваясь между коваными фонарными столбами, на три шарообразных лампы каждый. Там, на самой темной глубине под берегом, куда не достигала гранитная плита, была небольшая пещерка, гротик, выкопанный ею собственноручно. В гротике хранились ее сокровища. Среди сокровищ Дженни могла оставаться сколь угодно долго, там тускло сияли три бутылки разноцветного стекла, одна синяя и две буро-зеленых, в битой стеклянной банке ржавели монетки, нашаренные ради скуки по дну, извлеченные из фонтанов, там же, в гротике, у Дженни была уютная лежанка, выстеленная настоящей морской травой, нежной темно-зеленой тиной. За тиной она выходила на рассвете и возвращалась к полудню третьего дня, пробиралась тайком по каналам до залива, чтобы не ровен час не засветиться на мелководье, но оно того стоило. Однажды попробовав морского шелка, на жесткой городской траве уже не моглось.
Дженни выходила на работу с конца октября по апрель. В начале мая, когда река окончательно открывалась, она брала расчет и появлялась только в предзимье - ее узнавали, быстро оформляли обратно, не задавая лишних вопросов. Ее точка была около вокзальной площади, на пронизывающем ветру, там, где река делала ленивый изгиб и расширялась неимоверно. Сперва по серой воде плавали речные трамваи и даже прогулочные пароходики, потом постепенно сгущалась холодная льдистая изморозь, водяная дорога стояла голая и ничья. Чайки кружились над мостом, жирные, раскормленные на сытных помойках, романтически садились на воду, покачивались. С реки непрестанно задувало, кроме Дженни и нескольких таких же, как она, работать на этой точке не соглашался никто. А Дженни что? Ей и горя мало, для приличия напялит дубленочку на рыбьем меху, сверху белый общепитовский халатик - и стоит себе на самом ветродуе, ровнехонько на кольце трех автобусов, из них один (идет себе неспешно по всем закоулкам, как рыбка-рыбка-окунек) особенный. За час с небольшим успевало пройти два таких, в выходные дни - четыре. Дженни прекрасно знала, кто из людей на остановке ждет именно его, их всегда можно увидеть - этот автобус шел себе да шел и доходил до ворот крематория. Кто ехал туда впервые, были растеряны и неловки, им и в голову не приходило взглянуть на бледно-синюю девицу в белом халате и фартуке прямо поверх дубленки. Зато те, кто отправляется этим маршрутом второй-третий раз, уже многоопытные и оттого чуть циничные, те не чинятся: подходят к лоточку, деловито затариваются пирожками и сосисками в тесте, распихав по карманам банки с отвратительным пойлом, некоторые даже пытаются в шутку заигрывать с продавщицей. «Ой, девушка, а что вы такая хорошенькая, а вам холодно, наверное, поедемте лучше с нами!». Дженни уже выучила наизусть их шутки, ассортимент почти не меняется, как, впрочем, и на ее прилавочке. Привыкла сдержанно улыбаться в ответ, чуть-чуть, щелочкой тонких губ, заботливо упаковывая выпечку в тонюсенькие дармовые пакеты, быстро отсчитывала сдачу, выбрасывала развеселых похоронщиков из памяти раньше, чем автобус отвалит от остановки.
Когда начинался ноябрь, становилось чуточку легче. Два, а то и три месяца солнце не станет беспокоить раздраженную кожу, а пока по воде не поплыла ноздреватая ледяная каша, печалиться вообще не о чем. После работы, сдав выручку и простившись с уборщицей бабой Таней, никому не нужная и свободная, она брела в одинокую комнатку в полуподвале. Обои пузырились от постоянной сырости, дверь разбухла и толком не закрывалась, Дженни приходила к себе, включала телевизор и забиралась с ногами в кресло. Мимо нее проносилась чья-то бурная жизнь, ликовали какие-то девицы в зрительном зале, мамы и дети сияли от еле сдерживаемого счастья, потому что потребляли полезные фруктовые соки и лучший в мире майонез. Дженни безучастно глядела мимо экрана, наверное, так же и скалярии неспешно созерцают обитателей комнаты сквозь толстое аквариумное стекло. Посидев перед телевизором, она отправлялась в постель, чтобы проснуться на рассвете и ехать через весь город, а потом день-деньской стоять рядом с белым ящиком. Пирожки, пирожки, горячие пирожки, пирожные. Ноябрь, декабрь, февраль, а в мае замкнуть дверь и пропасть. Никто и не хватится до октября, никому и в голову не придет позвонить Женьке Мерцаловой, а может, кто и звонил - разве теперь скажешь? Может, пару раз и трезвонил телефон, пока не отключили в августе за неуплату, через три месяца, теперь это быстро. Зато теперь дело привычное - проплатить по квитанции вперед, вывернуть кран на трубе, ключ обернуть полиэтиленом - и в синюю бутылку. И тогда никто не вспомнил, не огорчился, даже не узнал. Когда впервые вышла и осмелилась пройти по набережной, думала, все видят ее насквозь. Но нет, никому-то она не интересна, и отлично, и очень хорошо, что никому. Три года назад ей исполнилось 27, и это было в мае, в мае родиться - до смерти маяться. А когда начался ноябрь, Дженни, шалея от собственной дурной беспечности, подтянулась на руках, выскользнула из воды и вернулась домой.
Первые ростки тревоги она почувствовала на исходе дня. Поначалу даже не поняла, что происходит - так давно не случалось ей беспокоиться, но к вечеру стало хуже, а потом почти невмоготу, а потом все кончилось. Наутро она не сразу вспомнила, почему так тяжело идти к метро, ехать в полупустом поезде, что за мысли поднимаются в ней. Как будто большая и опасная тень скользнула мимо, шевельнув острым хвостовым плавником, взбаламутив воду, подняв ил с самого дна. Три года, через три года обычно и начинается, за три года ее сумели отыскать. Дженни закусила губу и поняла, что обманный мир кончился, убежище больше не спрячет ее. Значит, вспомнили, поискали и нашли, так-то вот. Через неделю тоска стала почти невыносимой. Теперь вокруг нее сгущался прозрачный неощутимый лед, и люди вокруг будто что чувствовали: подходили все реже и реже, наскоро купят штучку-другую, а потом и вовсе перестали ее замечать. Напрасно Дженни простаивала часами на кольце трех автобусов, никого не манили чуть теплые пирожки, десять рублей с капустой, пятнадцать - с мясом. На работе начинали поглядывать косо, однажды баба Таня шепотом сообщила, что «ходили, говорили, Мерцалова как не в себе, хоть увольняй». Дженни кивнула, нехотя пробормотала что-то вроде «все хорошо, не волнуйтесь» и чуть не расплакалась. Слезы подошли к горлу, толкнулись в обычное ледяное бесчувствие, наружу не пробилось ни слезинки. Дженни мотнула головой и побрела к метро, оскальзываясь на льду в мокрых насквозь сапожках.
Это было как плыть против течения, да не того, ленивого и мягкого, а настоящего безжалостного потока. Однажды Дженни чудом уцелела, если можно так про нее сказать. Плавала себе, равнодушно наслаждаясь легкостью движений, и вдруг непреодолимая сила воды подмяла ее и потащила, грозно рыча. Это внезапно заработали мощные насосы, высасывая воду тихой бесцветной речки, дышать было нечем: песок, коряги, битое стекло и какие-то железки, весь тот хлам, что десятилетиями валялся на дне, подернутый илом и донной грязью, теперь вскинулся, заплясал в ревущей воде, и Дженни, обезумевшая, ослепшая и оглохшая, насилу успела вцепиться мертвой хваткой в какой-то ржавый арматурный прут, едва не пропоровший ее насквозь, но ставший истинным спасением. Потом, когда насос отключился так же неожиданно, как и заработал, Дженни, разбитая и всхлипывающая, поползла вон оттуда, как можно дальше, как можно быстрее, и после двое суток ее рвало черной грязью. Ссадины затянулись почти мгновенно, даже шрамов не осталось, но ужас сохранился надолго. Сейчас вроде было полегче, хотя это только пока, и где-то на пределе слышимости в голове нарастало далекое гудение. В любой момент оно может взорваться, и тогда тебе конец, девочка, бесплотной как бы жизни твоей конец отныне и навеки. Во рту опять появился привкус гниющих отбросов, тухлой испорченной водицы, привкус скорой и неотвратимой… беды, потому что слово «смерть» было вычеркнуто из ее теперешнего бытия.
Это был вечер пятницы, и на следующий день можно спокойно отлежаться, никуда не ходить, ничего не делать и тешиться мыслью, что за два дня мир позабудет неслышную и незаметную девочку-торговку пирожками. Она же не нужна, никому не нужна, и не надо, чтобы была нужна.
На исходе субботы он нашел ее сам. Он ждал на гранитной набережной, полулежа на каменной скамейке, непомерно огромный даже сейчас, когда все его тело скорчилось в жестокой судороге. Вокруг них висел сероватый призрачный туман, тусклыми кругами маячили фонари, негреющие неживые огни. Он смотрел, как Дженни затравленно озираясь, подходила все ближе и ближе, с терпеливым отвращением ждал, не поднимая лица. Вода еще не замерзла, плескалась у ступеней, в холодном стылом воздухе удушливо пахло лилиями. Странно, почему запах лилий так похож на запах разлагающейся плоти? Через силу шевельнув тонкими бескровными губами, прошелестел: «Ну что, рыбка, наплавалась?». Больше не сказал ничего, да ничего и не надо было говорить. Дженни дрожала крупной дрожью, стоя перед ним, глядя в его искаженное мертвенное лицо. Тусклым золотом поблескивал венец, обхватывая лоб короля, калека смотрел на нее почти ласково, с рассеянной печалью, Дженни понимала, что видит он не ее, а собственную боль, привычную неисцелимую рану. Развернуться и бежать, не оглядываясь, изо всех сил, он же калека, он же не сможет и шагу ступить, разве окликнет, и то вряд ли. Даже не заметит - что ему до глупой рыбешки, бедной добычи, а если не отпустит, значит, нет, об этом и подумать нельзя, это такая глупость… значит, она нужна ему? Король молча качает головой. Туман взрывается изнутри мгновенным кипящим золотом, на миг Дженни кажется, что сияние сожгло ее, она не успела даже испугаться. Волны грохочут около ступеней, как железные листы, только громче, неизмеримо, невыносимо. Внезапно происходит что-то, и воздух обжигает, режет, как бритва, тело разбивается вдребезги, плашмя ударившись о твердую гладь реки, в легкие, в уши, в нос врывается солоноватая грязная вода, Женька отчаянно бьется под мостом, вода глушит ее судорожные попытки выплыть, дура, что ты наделала, дура, зачем это было нужно, зачем?!.
Дженни, Женька Мерцалова, дура ненормальная, просыпается в слезах, в крике, впервые за последние нескончаемые три года. Вокруг глухая тишина, за окнами ни души, половина четвертого. Она просыпается от холода, и, перевернувшись на живот, долго, взахлеб, по-детски рыдает.
.