С большим удовольствием и любопытством прослушала «Уроки чтения. Камасутра книжника» Александра Гениса. Автор - начитанный эрудит, рассказывает много интересного, ну и заодно делится своим мнением о том, как читать книги: Ф.M. Достоевского нужно читать подряд, запоем, а вот Л.Н. Толстого можно время от времени отрывками, зато Гоголя стоит читать непрерывно, он перечитывает Гоголя каждый год. Про первых двух я согласна, но Гоголь не мой писатель, только в этом году пробовала перечитать "Вечера на хуторе близ Диканьки" и мне не пошло. Читала в пятом классе, потому, что задавали в школе. Выяснилось, что, во-первых, все помню, во-вторых, как и тогда, не очаровывает, мне скучно.
Помимо русских и зарубежных классиков Генис объясняет зачем нужно читать древних и рассказывает о своей любви к исландским сагам. Разбирает некоторые фильмы. Так, "Меланхолию", которую мы со
scary_nymph трактовали как внутренний мир героини, он, как и мой отец, трактует буквально: эта женщина провидица, она видит будущее и совершенно точно знает, что произойдет - завтра метеорит упадет на Землю и мы все умрем. Единственный выход, который находит автор фильма - утешать детей сказками, чем фильм и заканчивается.
Этим летом я с огромным удовольствием слушала лекции Андрея Аствацатурова и среди них о Джойсе. "Улисс" я читала на русском, но, конечно, не целиком, отрывками, тем не менее когда я его слушала, то понимала только одно, что мне и не надо это читать. Тоже самое я решила слушая Гениса.
В "Камасутре книжника" много глав, поэтому у меня получается так сумбурно. В одной он разбирает "Игру в Бисер". Этот роман в 26 лет я прочла, но не поняла и, конечно, перечитывать уже не буду. Похвалил прозу полярников, о которой я до того слышала от кого-то в жж всего один раз и решила тут же непременно что-нибудь найти и прочитать. Нашла повесть Владимира Санина «Семьдесят два градуса ниже нуля», но мне он совсем не понравился, типичный советский писатель, в другой раз попробую кого-нибудь из иностранцев.
Часа четыре слушала «По направлению к Свану» Пруста. Пруста я люблю, но это единственный роман, который я прочла до конца, правда, отрывками множество раз, но зато ни один другой его роман так целиком не осилила. Каждый раз думая о Прусте я вспоминаю, как Капоте отправился в санаторий в горах Швейцарии, где перечитал все семь романов Пруста, после чего у него случилась депрессия. Тем не менее Пруст прекрасен тем, что его можно читать с любого места и он тут же обволакивает тебя с головой, поэтому я и читаю его всегда отрывочно, но зато регулярно, как Генис Гоголя.
Далее я прослушала две недели авторской передачи поэта Дмитрия Воденникова "Грамматика любви" - она выходила на радио "Культура" и в сети есть более тридцати часов цикла. Каждую неделю читают рассказы разных авторов, я прослушала Куприна и Чехова и записала, где остановилась с тем, чтобы опять к ней вернуться.
К И. А. Бунину отношение у меня было всегда сложным, потому что он из тех писателей, что восхищают не доставляя удовольствия от чтения. Прочла я у него не все, а только основные вещи. Рассказы из сборников: "Темные алеи", "Митина любовь", "Солнечный удар" и оба романа: "Жизнь Арсеньева" и "Окаянные дни" дважды. Каждый раз, когда о нем вспоминала, вместо того, чтобы браться за еще не прочитанное всегда перечитывала, то, что уже читала и только теперь решила впервые прослушать "Воспоминания". Эта его вещь мне понравилась более всех других. И.А. Бунин был знаком с очень многими крупными писателями своего времени. Будучи едким и злым на язык, кусает всех, тем не менее, a может именно поэтому, читать его очень занимательно. Лев Николаевич единственный о кого он не поточил свои зубы, о Толстом И.А. всегда пишет уважительно, а всех остальных, даже близких и любимых, как Чехова и Куприна, ругает умно, зло и смешно. Вот, к примеру, коротенькая вещь о Репине:
"Из художников я встречался с братьями Васнецовыми, с Нестеровым, с Репиным... Нестеров хотел написать меня за мою худобу святым, в том роде, как он их писал; я был польщен, но уклонился, - увидеть себя в образе святого не всякий согласится. Репин тоже удостоил меня - он однажды, когда я был в Петербурге с моим другом художником Нилусом, пригласил меня ездить к нему на дачу в Финляндии, позировать ему для портрета. «Слышу от товарищей по кисти, - писал он мне, - слышу милую весть, что приехал Нилус, наш художник прекрасный, - ах, если бы мне его краски! - а с ним и вы, прекрасный писатель, портрет которого мечтаю написать: приезжайте, милый, сговоримся и засядем за работу». Я с радостью поспешил к нему: ведь какая это была честь - быть написанным Репиным! И вот приезжаю, дивное утро, солнце и жестокий мороз, двор дачи Репина, помешавшегося в ту пору на вегетарианстве и на чистом воздухе, в глубоких снегах, а в доме - все окна настежь; Репин встречает меня в валенках, в шубе, в меховой шапке, целует, обнимает, ведет в свою мастерскую, где тоже мороз, как на дворе, и говорит: «Вот тут я буду вас писать по утрам, а потом будем завтракать как господь бог велел: травкой, дорогой мой, травкой! Вы увидите, как это очищает и тело и душу, и даже проклятый табак скоро бросите». Я стал низко кланяться, горячо благодарить, забормотал, что завтра же приеду, но что сейчас должен немедля спешить назад, на вокзал - страшно срочные дела в Петербурге. И сейчас же вновь расцеловался с хозяином и пустился со всех ног на вокзал, а там кинулся к буфету, к водке, жадно закурил, вскочил в вагон, а из Петербурга на другой день послал телеграмму: дорогой Илья Ефимович, я, мол, в полном отчаянии, срочно вызван в Москву, уезжаю нынче же с первым поездом"...
Тех же, кого не любит, как Маяковского и Есенина, просто уничтожает. Об Алексее Толстом, с которым многие годы был довольно близок, пишет ужасное:
"В эмиграции, говоря о нем, часто называли его то пренебрежительно, Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти все забавлялись им: он был веселый, интересный собеседник, отличный рассказчик, прекрасный чтец своих произведений, восхитительный в своей откровенности циник; был наделен немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дураковатым и беспечным шалопаем, был ловкий рвач, но и щедрый мот, владел богатым русским языком, все русское знал и чувствовал, как очень немногие… Вел он себя в эмиграции нередко и впрямь «Алешкой», хулиганом, был частым гостем у богатых людей, которых за глаза называл сволочью, и все знали это и все-таки прощали ему: что ж, мол, взять с Алешки! По наружности он был породист, рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка откинутой голове весьма помогало ему иметь в случаях надобности высокомерное выражение; одет и обут он был всегда дорого и добротно, ходил носками внутрь, - признак натуры упорной, настойчивой, - постоянно играл какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все меняя выражение лица, то бормотал, то кричал тонким бабьим голосом, иногда, в каком-нибудь «салоне», сюсюкал, как великосветский фат, хохотал чаще всего как-то неожиданно, удивленно, выпучивая глаза и давясь, крякая, ел и пил много и жадно, в гостях напивался и объедался, по его собственному выражению, до безобразия, но, проснувшись, на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и садился за работу: работник был он первоклассный". <…>
"Однако даже и такие биографические сведения ничто перед тем, что следует дольше:
«Первая мировая война поставила перед Толстым массу новых вопросов и мучительных загадок...»
Поистине только в Москве можно лгать так глупо! Толстой - и «масса» вопросов, да еще «новых»! Значит, и прежде осаждала его, несчастного, «масса» каких-то вопросов. А тут явились еще и новые, а кроме того, и «мучительные загадки». Лично я не раз бывал свидетелем того, как мучили его вопросы и загадки, где бы, у кого бы сорвать еще что-нибудь «в долг» на портного, на обед в ресторане, на плату за квартиру; но иных что-то не помню.
«В великую Октябрьскую революцию Толстой растерялся... Уехал в Одессу, зиму прожил там. Весною 1919 г. уехал в Париж. О жизни в эмиграции он сам написал в своей автобиографии так: «Это был самый тяжелый период в моей жизни...» В 1921 году он уехал из Парижа в Берлин и вошел в группу сменовеховцев. Вернувшись на родину, написал ряд произведений о белых эмигрантах, о совершенном одичании белогвардейцев, о своей эмигрантской тоске в Париже... Его разочаровало предсмертное веселье парижских кабаков, кошмары белогвардейских расстрелов и расправ... Он писал на родине еще и сатирические картины нравов капиталистической Америки, о которых гениально писал и великий советский поэт Маяковский...»
Где все это напечатано? И на потеху кому? Напечатано в Москве, в одном из главнейших советских ежемесячных журналов, в журнале «Новый Мир», где сотрудничают знатнейшие советские писатели. И вот сидишь в Париже и читаешь: «Совершенное одичание белогвардейцев... Кошмары белогвардейских расправ и расстрелов...» Но отчего же это так страшно одичали белогвардейцы больше всего в Париже? И с кем именно они расправлялись и кого расстреливали? И почему французское правительство смотрело сквозь пальцы на эти парижские кошмары? Довольно странно и «предсмертное» веселье парижских кабаков, разочаровавшее Толстого, который, очевидно, был все-таки очарован им некоторое время: странно потому, что ведь вот уж сколько лет прошло с тех пор, как он разочаровался, и от белогвардейских кошмаров решил бежать в Россию, где теперь никакие сатрапы не превращают ее в тюремный лагерь, где никто ни с кем не расправляется, никого не расстреливают, а Париж все еще существует, не вымер, несмотря на свое «предсмертное» веселье во времена пребывания в нем Толстого, и дошел в наши дни даже до гомерического разврата в веселье и роскоши: так по крайней мере утверждает некто Юрий Жуков, парижский корреспондент Москвы, напечатавший в другом московском ежемесячнике, в журнале «Октябрь», статью под заглавием «На западе после войны»: этот Жуков сообщает, что по Большим парижским бульварам то и дело проходят францисканские монахи, от которых на километр разит самыми дорогими духами, и с утра до вечера «фланируют завитые и напомаженные молодые люди и дамы в самых умопомрачительных нарядах». Этот Жуков и про меня зачем-то солгал: будто я «маленький, сухонький, со скрипучим голосом и с лицом рафинированного эстета». Когда-то в России говорили: «Врет как сивый мерин». Далекие наивные времена! Теперь, после тридцатилетнего, неустанного, ежедневного упражнения «Советов» во лжи, даже самый жалкий советский Жуков сто очков дает вперед любому сивому мерину! Сам Толстой, конечно, помирал со смеху, пиша свою автобиографию, говоря о своей эмигрантской тоске, о тех кошмарах, которые он будто бы переживал в Париже, а во время «первой русской революции» и первой мировой войны «массу» всяческих душевных и умственных терзаний, и о том, как он растерялся и бежал из Москвы в Одессу, потом в Париж... Он врал всегда беззаботно, легко, а в Москве, может быть, иногда и с надрывом, но, думаю, явно актерским, не доводя себя до той истерической «искренности лжи», с какой весь свой век чуть ли ни рыдал Горький".
О декадентах:
"Все они были хитры, отлично знали, что потребно для привлечения к себе внимания, но ведь обладает всеми этими качествами и большинство истериков, юродов, помешанных. И вот: какое удивительное скопление нездоровых, ненормальных в той или иной форме, в той или иной степени было ещё при Чехове и как всё росло оно в последующие годы! Чахоточная и совсем недаром писавшаяся от мужского имени Гиппиус, одержимый манией величия Брюсов, автор «Тихих мальчиков», потом «Мелкого беса», иначе говоря, патологического Передонова, певец смерти и «отца» своего дьявола, каменно неподвижный и молчаливый Сологуб, - «кирпич в сюртуке», по определению Розанова, буйный «мистический анархист» Чулков, исступлённый Волынский, малорослый и страшный своей огромной головой и стоячими чёрными глазами Минский; у Горького была болезненная страсть к изломанному языку («вот я вам приволок сию книжицу, черти лиловые»), псевдонимы, под которыми он писал в молодости, - нечто редкое по напыщенности, по какой-то низкопробной едкой Иронии над чем то: Иегудиил Хламида, Некто, Икс, Антином Исходящий, Самокритик Словотёков"...
Словом, просто класс, рекомендую!