В поисках статей о Нагибине для дипломной работы наткнулась на мысли Леонида Зорина, драматурга, сценариста "Покровских ворот" о нем:
"Прочел - от начала до конца - обнародованные дневники (Юрия) Нагибина. Грустно. Несчастный человек. Главная мука этой души - ощущение собственной недостаточности, само по себе весьма похвальное. Но это достоинство здесь обрело такое странное преломление, что стало глубочайшей ущербностью. Жить мог он лишь сегодняшней жизнью, решать - лишь сегодняшние задачи, приходил в отчаянье от пустяков («не пустили в Данию», «сорвали Голландию», «Тянут с фильмом. Да за что ж эти беды? Эти гонения? Эти страдания?»). Между тем он мечтал остаться в будущем, продолжать свою жизнь и после кончины. И поэтому, строя свой основательный, великолепно налаженный быт с его комфортом и благополучием, выпуская картины, меняя женщин, юношески любуясь собой («увел даму, побил ее мужа, съел бифштекс»), он в то же время сходил с ума от духовной неполноценности. Презирал расистов, но не мог скрыть удовольствия от лестного факта: он введен в редколлегию «Нашего современника».
Между тем уже подступала старость, времени становилось все меньше, и он все отчетливей понимал, как расточительно, ухарски, детски обошелся он с собственным дарованием - в самом деле не скупо отпущенным. Поняв не только умом, но и кожей, что срок на исходе, скоро конец, он сделал безумную, почти истерическую попытку пробиться в завтрашний день путем вызывающей откровенности. Старая мысль - чем выше талант, тем он искренней - показалась спасением. Последние повести - о мнимом еврействе, о связи с тещей - густо напичканы самыми тайными подробностями, обильным извержением спермы, ворохом самых интимных деталей. И вот наконец его дневники показывают эту решимость, как говорится, идти до конца, но доказать, что он может подняться над предрассудками внешних приличий, что талант ему это разрешает.
Это был радостный и вместе с тем расчетливый эксгибиционизм, но этот расчет оказался ошибочен. Его личность, сковывавшая его дар на протяжении десятилетий, пусть этот дар и не был чрезмерен, слишком уж с ним не совпадала - безумием было ее обнажить с такой неоправданной беспощадностью. Без всяких одежек она предстала значительно мельче, чем даже казалась. Но, видно, ослепнув еще при жизни, он рвался опубликовать дневники. Он умер - по милости небес! - раньше, чем они вышли в свет.
Я знал его, хотя и не близко. И мне он был всегда симпатичен. Была в нем своеобразная удаль, и выглядел он, во всяком случае, хозяином собственной судьбы. Что называется, крепко сшит, приятная внешность, складен и ладен, в общении он был обаятелен, к тому же в нем без труда угадывалось весьма привлекательное простодушие. Теперь-то мне ясно - его ущербность навязывала ему с малолетства роль гусара, амплуа победителя, Все вместе это никак не могло пройти бесследно и безнаказанно. Еще один из тех, кто сломался в отеческих объятьях режима. Достали его не кнутом, а пряником.
Эксгибиционизм - природное свойство, которое «мыслящий тростник» стремился спрятать и осудить. Но эксгибиоционистская словесность имеет серьезные достижения. Если церковь почувствовала действенность исповеди, то Руссо обнаружил ее эстетику. Наше время подвело свой фундамент под эту тягу к самораздеванию. Мало-помалу человечество открыло терпкую прелесть публичности, а телевидение сполна удовлетворило эту потребность выворачивать себя наизнанку. Девицы, мышиные жеребчики, старые бабы полезли в натурщики, чтобы хоть на часок оказаться в орбите общественного внимания. Ясно, что оно ощущается как признание собственной незаурядности. Эта публика, Бог знает почему, рукоплещущая каждому слову, эти герои на полчаса, аплодирующие и тем, кто их оскорбляет, эти ведущие, демонстрирующие с невероятной очевидностью уровень происходящего действа - наконец-то мы стали сами собою!
Эфир - на службе российской чувственности! Всякий, кто больше заголится, ныне срывает аплодисменты. То, что в тридцатые годы у Миллера выглядело почти открытием, ныне поставлено на поток. Бедный Нагибин хотел утвердить себя, руководствуясь этим телевизионным законом в предсмертной истерической прозе. Но в одну телегу впрячь не можно... Из этого ничего не вышло, кроме личностного жестокого краха. Не так давно случилось прочесть книгу критика Соловьева, эмигрировавшего лет пятнадцать назад: ущемленность, болезненная сексуальность, матерщина, терзания от невостребованности и, что удивительнее всего, у сравнительно молодого автора та же безумная страсть к стриптизу, что у преклонного Нагибина. Но здесь расчет еще откровенней, он и литераторский, и литературоведческий (убежденность, что будущее за заголением), и - это трудно упрятать - коммерческий.
Такие примеры нетрудно множить. В декадентскую пору тьма литераторов с завидной уверенностью полагают, что открыли секрет и нашли рецепт. Они возмещают скромность масштаба масштабом нескромности, искусственно взвинченной до мастурбированного пароксизма. Они «расковываются и распахиваются» - матерятся, расстегивают ширинки, спускают брюки и испражняются (имею в виду не только мужчин). И - неизбежный итог маршрута от первооткрывателя к профессионалу: искренность как литературный прием."
+ делюсь статьей Анны Гак о Зорине
http://taro.sviet.ru/?p=148