[Из книги "Феноменология преподавательского опыта", частично ранее выкладывавшейся
здесь,
здесь,
здесь и
здесь; к ней близко примыкают записи о поколении 80-х,
эта и
та].
“ - Не бывает ли, дорогой Теэтет, необходимым для многих из слушателей, когда по прошествии достаточного времени и достижении зрелого возраста они приходят к столкновению с действительностью и становятся вынужденными под её воздействием ясно постигнуть существующее, изменить приобретённые раньше мнения, так что малое оказывается великим, лёгкое - трудным и все ложные представления, образованные при помощи речей, всячески опровергаются действительными делами?
- Конечно, насколько я, в своём юном возрасте, могу судить. Но думаю, что и я ещё из числа стоящих поодаль [от истины]”
(Платон, “Софист”, 234d-e)
Каждый раз на дне знаний, проводимом в первый учебный день сентября, среди уже студенческой аудитории вчерашних абитуриентов, задавая один и тот же вопрос (сам по себе бессмысленный): “почему Вы поступили на философский факультет?”, в двух третях ответов звучит одна и та же ритуальная фраза: “я не люблю естественные науки, потому что я гуманитарий”. За этим простым, в общем-то, и кажущимся всем понятным ответом кроется серьёзный клубок вопросов. Даже попытка его распутать всерьёз заслуживала бы всяческого внимания и вскрыла бы много неочевидных вещей. Во-первых, люди полагают, что бесталанность в одной сфере автоматически означает наличие таланта в иной. Этот автоматизм полагания происходит не из жизненного опыта, который, как это очевидно, демонстрирует как раз чаще всего прямо обратное. Речь идёт о политическом вмненении молодому поколению в частности и обществу в целом некоей противоестественной максимы: каждый из нас в чём-то талантлив. Люди соглашаются с этим положением как раз потому, что то, в чём кто-то талантлив, остаётся в подобной формулировке тёмным, непрояснённым сгустком бесплодной надежды. Если бы мы имели дело не со школьниками, а, по совету Платона, с шестидесятилетними мужами, то смогли бы избежать питания столь туманных надежд. Так вот, кажется, что принятие этой максимы о талантливости всякого хоть в чём-то должно было бы быть приостановлено - как раз вследствие своей туманности. В человеческой жизни не так уж и много сфер самореализации, чтобы представлять их перечисление утомительным и уводящим в бесконечность. Тем более, когда речь идёт о делении на гуманитарные и естественные науки - речь идёт о науке и о способности именно к науке. И если верификация способностей к естественным наукам столь же опытна, как и они сами (и потому так легко, безболезненно и нетравматично даётся нашим студентам констатация: “я не естественник”), то с гуманитарными всё сложнее. Усмотренная собственная бесталанность в естественных науках заставляет направлять её же в “гуманитарные науки”, которые - уже по одному этому намерению - должны стерпеть всё. Ведь не может же человек, бесталанный в одном, быть бесталанным в другом? Чтобы не смог, мы должны наделить это самое другое каким угодно туманным содержанием - что и происходит сегодня в образовании.
Кажется, следует успокоиться и признать: возможно, каждый из нас в чём-то талантлив и к чему-то способен, но наука - это не “что-то”, это вполне определённая область, требующая соответствующих навыков от того, кто в ней занят. И здесь уже не важно - гуманитарная она или естественная. Но дальше - больше; давайте будем просто чуть терпеливее и внимательнее. В огромных количествах молодые люди заполняют факультеты юриспруденции, социологии, политологии, экономики, журналистики - как раз потому, что они знают - на физике, химии, математике они не выдержат. Собственным уверениям в том, что они талантливы в гуманитарном знании они сами не верят уже очень скоро: им просто неинтересно то, чему их обучают. Из этого неверия в собственные убеждения проистекает презрительное отношение к гуманитарному знанию: мол, оно пустое, ничем не занимается и т.д. Так вот, это убеждение распространяют, пеняя на зеркало, те, кто сам прежде был выращен в убеждении, что он не может быть бесталанным.
Почему так происходит? Если наука (не важно какая именно) требует особых, наукосообразных способностей, то почему же так сильно желание в ней определить себя коснулось тех, кто к науке в принципе не способен? Ответ очевиден и знаком каждому: дело связано с требованием всеобщего образования. Но это - лишь половина ответа.
Другая половина может быть раскрыта в виде такой упрощённой сказочной истории. Издревле люди, занятые наукой, считались странными и все их научные увлечения для простых горожан воспринимались как - в лучшем случае хобби, в худшем - сумасшествие. Исключение составляли жрецы всех мастей, но пока оставим их в стороне. В целом картина оставалась неизменной с античности до Средних веков. В Средние века на сцену выходят жрецы, но нас это тоже пока мало интересует; увлечения жрецов не могут казаться простолюдинам странными постольку, поскольку жрецы обладают реальной властью над обществом; когда они лишаются этой власти, они называются сектантами и их начинают доставать из-под земли. В любом случае, вплоть до XVIII века наука - удел людей с соответствующими способностями, которые занимаются ею не потому что так надо или так принято, а потому что не могут ею не заниматься (между прочим, в других отраслях - определение порочности человека). В этом учёные равны настоящим художникам, поэтам, музыкантам и прочим мастерам своего дела. На волне демократизации и роста населения, когда земной шар становился всё меньше, а людей - всё больше, чтобы они могли элементарно сосуществовать, им требовалось всё больше знаний. Вот тут-то и случилась первая необратимая аберрация смысла: обладание знаниями для сосуществования в обществе стало приравниваться к науке, которая, напомним, имела к этому самому существованию скорее параллельное отношение, а, чаще всего, обратно пропорциональное. На этой чудесной волне всеобщей демократизации учёные сначала почувствовали значительное облегчение: к ним почему-то стали проявлять благорасположение, финансовое внимание и стали даже поощрять их, в общем-то, индивидуальные пороки (а что такое неудержимое действование по принуждению собственных потребностей и интересов - как не порок?). К учёным политические мужи стали пригонять всё новые и новые поколения своих граждан, прося лишь об одном - пусть учёные поделятся своими знаниями настолько, насколько это возможно в данном случае (внимательное чтение проекта народного университета в Берлине, написанное Гумбольдтом, показывает нам: студент - младший коллега преподавателя, поскольку последний - учёный). Но, постепенно, политическое требование всеобщего образования набирало силу, количество проходящих мимо учёных людей увеличивалось, а природа не прививала в каждом из них пристрастие к научной деятельности: и тут начинается второй этап деградации науки - преподавание начинает перевешивать научную деятельность. А согласимся, что преподавать и исследовать - разные вещи, особенно, если преподавание зажимается двумя отнюдь ненаучными условиями: (первое) если хочешь быть учёным, преподавай тем, кто к тебе придёт (никаких больше выборов учителем своих будущих учеников, напротив, ученики выбирают учителя - и это требование имеет не научную, но политическую силу); (второе) цель преподавания уже - не делание из ученика учёного (боже упаси, как он жить-то будет?), а как раз - научение его ориентации в современной жизни, возможности существования. Тут рождается отдельная дисциплина, сопровождающая как тень любую университетскую науку - педагогика. Прежде педагогом называли раба, который вёл в школу хозяйского сына; теперь педагогика сама поведёт хозяев науки в рабство пользы общественного сосуществования. Отныне, если ученик бесталанен, в этом виноват учитель (римляне говорили, что у каждого ученика должны быть способности, которые они просто называли знакомым словом natura, что значит: человек от природы может ими не обладать и тогда брать его в обучение может лишь тот, кто сам столь же бесталанен - ещё немного, и прогноз римлян сбудется).
Трудно сказать, какое из этих требований хуже деформировало понятие науки, но можно - округляя незначительно - предположить, что оба в равной мере уничтожили понятие науки как деятельности, зависимой от определённых способностей в общественном сознании начисто (тем самым были дискредитированы как понятие “способности”, так и понятие “деятельности”, кстати). Самые честные учёные в этих условиях могут только завидовать Гераклиту, который удалился от людей, прослывя не только Тёмным, но и Отшельником (то есть - ἰδιώτης, идиотом), чтобы заниматься физикой (природой вещей): лучше быть признанным сумасшедшим и быть оставленным в покое ради занятий своим делом, чем нормализовывать людей, ни к чему не способных, используя собственную науку в прямо противоположном направлении, чем она того требует.
Пора завершать вторую половину ответа. Многие девушки и юноши поступают на гуманитарные факультеты только для того, чтобы неплохо провести время - в кругу подруг, в поисках любовного партнёра (временного или для брака, что, впрочем, тоже довольно временно сегодня), начав впервые жить без родителей. Всё это время, убеждённые в том, что гуманитарное знание им обязано что-то дать (поскольку ещё больше они убеждены в том, что не являются естественниками), они - помимо прочего - занимаются глобальной дискредитацией понятия науки. К ним всё больше приставляют соответствующих учителей - которые сами выросли в подобных университетских досугах.
Но как же, возвращаясь к эпиграфу из Платона, выполняет политическое задание гуманитарное “знание”, если оно, вместив все туманные талантливости бесталанных к науке людей, всё ширится и ширится? Разве позволяет оно ориентироваться в происходящем, не являясь наукой?
Да, позволяет. Как? Точно не как наука.
1. Во-первых, если человек из одной компании, знающий такой-то анекдот и полагающий его смешным, оказывается в другой, неизвестной прежде компании, где тоже знают тот же анекдот и тоже над ним смеются, то возникает эффект сближения. Он поверхностный, но зато очевидный. Гуманитарное знание социализирует людей - также, как животное, приученное срывать банан в клетке А, оказавшись в клетке Б, будет искать банан - создаётся иллюзия, что она знает, что именно ей надо и что такое клетка.
2. Во-вторых, человек, обучающийся в университете, очевидным образом для всех остальных что-то делает. Он получает социальную легитимацию своего времяпрепровождения. Он - студент. Гуманитарное “знание” позволяет наделить социальной ролью тех, кто в других условиях эту социальную роль мог бы никогда не получить (ситуации получения диплома физика, не имеющего способностей к физике и не являющегося учёным могут быть поэтому названы “гуманитаризацией” образования в этом смысле; наука не поворачивается к людям, она им подставляется). Другое дело, что никаких знаний, которые позволили бы людям ориентироваться в мире, помимо отмеченных в пункте 1, студент не получит (и мы помним - не только потому, что ему их не дадут, а ещё и потому, что у него нечем их взять). Но разве кого удивляет ситуация, когда люди не могут работать по специальности и вынуждены приспосабливаться к жизненным условиям вопреки образованию? Само это приспособление - особая наука, которая в университетах не преподается. Поэтому, до сих пор, в общественном сознании обучение хотя и даёт возможность получить статус студента, но это скорее прикрытие глаз на ничегонеделание, нежели подлинное уважение к выбору достойного жизненного пути.
3. И, в-третьих, какое-то количество уже других людей (бывших студентов) остаётся работать, измышляя и расширяя масштабы потёмкинских мегаполисов, втискивая в “гуманитарные науки” всё большее количество обязательств - чтобы даже самые бесталанные абитуриенты вдруг не разочаровались, не узнали о себе самого главного. Помнится, царю Эдипу пришлось для этого убить отца, победить сфинкса и пожить с матерью - прежде чем он узнал, кто он. Сегодняшние гуманитарные исследования по большей части удлиняют путь современных Эдипов, чтобы момент узнавания не произошёл как можно дольше, либо - чтобы на фоне всеобщей неопределённости он потерял всякое значение в принципе. В общем, возвращаясь к эпиграфу Платона, момент столкновения с действительностью и опровержения делами должен быть размыт - такова задача гуманитарного “знания” в ситуации преобладания педагогики над наукой.
На этом пока можно остановиться, хотя и возникло два вопроса, в равной мере взывающих к ответу. Чем же является гуманитарная наука, если мы поняли условность омонимичного “знания”? И, второе, какой могла бы быть наука приспособления к жизни, которая так востребована политиками и за которой, питающие надежды юноши и девушки (если таковые остаются), пока ещё идут не по назначению? Об этом следует думать особо.