"ГДЕ ЗАПРЕТЕН ПУТЬ НАЗАД..."

Oct 08, 2013 15:10

Моя мама говорила, что не может слышать немецкую речь. Для нее, пережившей войну, это было понятно. Мы же знаем обо всем этом по рассказам, по фактам биографии наших родных и знакомых, по фильмам, по урокам истории. Наше неприятие немцев, Германии и немецкого языка вторично. Это не делает его несправедливым или недостойным внимания и уважения, но оно не обладает той безоговорочной убедительностью, какой обладает чисто физиологический ужас и содрогание тех, кто стоял над вырытым рвом или вернулся с фронта в свой опустевший город, или слышал "hop-hop-hop!" по ту сторону окопа. Мы другие, мы не ели мамалыгу и не спрашивали: "Мама, а почему мы до войны не ели мамалыгу, это же так вкусно!". Мы не жгли фотографии и письма, чтобы "потом" никто чужой их не прочел. Мы свободны в своем отвращении к немцам и свободны в своем критичеком пересмотре всей трагической эпопеи середины прошлого века. Мы даже свободны в своей возможности отодвинуть память своих родителей и принять то, что им было неприемлемо. Хотя эта свобода уже не очень моральна.

Я побывал в Германии в конце 80-х в командировке. Это была еще ГДР, хотя, впрочем, какая разница! Тогда, безусловно, разница была достаточно значима, потому что противопоставление социализма капитализму и Запада "социалистическому лагерею" было очень острым для нас, как раз тогда переживавших "Перестройку". А для меня лично это происходило еще задолго до моего знакомства с еврейством, о котором, кроме гордого "я еврей", в нашем доме не осталось уже никакого представления. Просто, было интересно посмотреть на страну с которой мой народ (мой советский народ) сражался полвека назад, которую победил и разрушил, и на людей, которые в своей сути остались такими же, какими были те, о которых слышал, читал и смотрел в кино.

Сегодня, когда экономические страсти "Перестройки" остались далеко позади, разница между Германией Восточной и Западной представляется уже не столь важной, а я, чей безоговорочный поворот к еврейству, по-видимому, уже состоялся и даже знаменовался переездом Израиль, уже не вижу в Германии "просто страну", а в немцах "просто народ". Но вместе с тем для меня, сегодняшнего израильтянина, Германия и немцы это те, кто хотел меня уничтожить, да не смог, кто совершил над моим народом невероятное по масштабу злодеяние, но был за него жестоко наказан. Сегодня по прошествии 70 лет, я вижу евреев, гордящихся своей страной, и немцев, стыдящихся своей истории. Я вижу, что мы победили, и я могу спокойно смотреть в глаза побежденных. Спокойно и даже где-то сочувственно. Потому что в своем искреннем раскаянии немцы заслуживают сочувствия, даже моего сочуствия. Потому что вина их не только в том, что они натворили, но и в том, что позволили сделать над собой. А еще больше - потому что то, что с ними случилось, было предлределено самим ходом истории, предопределено Свыше.
За время поездки мне довелось пожить две неделе в Йене, маленьком милом городке на юге тогдашней ГДР, то есть в самой середине современной Германии, а потом поболтаться пару дней в самом Берлине, точнее, в тогдашей половине его. Сейчас, 25 лет спустя, у меня на памяти остались несколько эпизодов, на мой взгляд, достаточно характерных.

Моя работа заключалось в том, что я должен был прочитать курс лекций по обслуживанию оборудования, которое наш завод экспортировал в ГДР в достаточно больших масштабах, и на заводе "Карл Цейсс" были для этой цели собраны наладчики со всех предприятий страны, покупающих наши машины. Человек было около пятнадцати в группе, люди в основном старше меня, некоторые намного. Поскольку немецкого языка я не знал, ко мне был приставлен переводчик, присланный из Берлина, который помогал мне не только с переводом на лекциях, но и частично на досуге. Мои познания в идише, весьма, впрочем, скудные, оказались, вопреки моим ожиданиям, совершенно бесполезными, но "Заген зи мир, битте", знаемое мной из фильмов про войну и разведчиков, открывало любые двери. А переводчик уже переводил все остальное. К концу поездки я, правда, научился уже неплохо понимать и обходиться сам, без особой помощи и даже отвечать на вопросы на лекциях. Видимо, идиш все-таки давал какую-то основу для понимания немецкого языка.

Вообще, мы в семье удивлялись странному факту. При той абсолютной неприязни к немецкому языку, которая была характерна для людей военного поколения и особенно для евреев, у нас в семье чрезвычайно любили Шуберта, часто слушали и даже пели и цитировали его песни, и немецкий язык в песнях Шуберта звучал совершенно иначе. С Шубертом вообще связана одна из наших семейных легенд. Моя тетя, с которой мы вместе жили, была музыкантом и работала на кафедре теории музыки в Бакинской консерватории. Во время войны один из ее студентов по фамилии Пищальников, человек совершенно русский, попал на фронт и был взят в плен. Будучи пианистом, что выяснилось достаточно быстро, он развлекал немцев, играя Шуберта, и рассказывал, с каким упоением они его слушали. После войны, уже закончив консерваторию, он решил писать дипломную работу по творчеству Шуберта, потому что, как он сказал, Шуберт спас ему жизнь. Моей тете, руководителю дипломной работы, он подарил на память настольные часы с боем. Они до сих пор хранятся у нас в семье и называются "пищальниковскими".

Австриец Шуберт удивительно соединяет в себе и немецкость, и еврейство. Оба народа ощущают его глубоко "своим", и он непостижимым образом связывает два наших народа, заставляя на минуту забыть даже самое страшное. Наверно, если бы в окопах Второй мировой войны оказались друг против друга немецкая и еврейская дивизии, то ночью перед сражением, под звуки губной гармошки повылезли бы из окопов и те, и другие, и была бы сцена, на которую не решился даже Лев Толстой в своем описании ночи наконуне Бородинской битвы.

Группа наладчиков собралась строго по расписанию, к 8-ми утра. Меня задержали с оформлением документов, и я прибыл с опозданием на несколько часов. Меня встретили с почтением и готовностью немедленно приступить к занятиям. Ни тени раздражения или недовольства я не заметил. Позже переводчик рассказал мне, что они все эти часы провели в помещении, раз в 45 минут выходя на пятиминутный перерыв.

Вообще эта почтительность и корректность меня поразили. Конечно, трудно было не увидеть в этом европейское воспитание, когда то, что в России и вообще в Советском Союзе считалось признаком хорошего тона и даже аристократичностью, это просто обыденность и даже народность в европейской среде. Когда в России или том же Баку ели ложкой или просто руками, крестьяне в немецкой деревне издавна ели ножом и вилкой. Это острое ощущение культурной вторичности, когда то, что в Союзе специально прививалось, шло вразрез естественному варварству окружения и было почти вызовом или выпендрежем, тут столь естественно, инвариантно. Тем более любопытно было замечать , что интеллигентское еврейское воспитание это на самом деле воспитание европейское и естественная для еврейского мальчика привычка есть ножом и вилкой есть естественность европейская.

Сегодня я с удивлением обнаруживаю для себя сходство поведения немцев с поведением арабов. Я - лектор, учитель, начальник. Они - ученики, слушатели, подчиненные. Они меня должны уважать и вести себя со мной вежливо, корректно и доброжелательно, каким бы я ни был, как бы себя ни вел, как бы ни обходился с ними. Точно та же постановка у арабов. Хорошо это или плохо? Как это вяжется с демократическими тенденциями всеобщего человеческого равенства "независимо от..."? Почему немцы, самые что ни на есть европейцы, воспитаны в духе почитания должности, а не человека как такового, что он из себя лично представляет? Удивительно видеть эту "конвергенцию", когда два общества, столь различных в своих базовых установках, даже противоположных, приходят к одним и тем же внешним проявлениям в каких-то вопросах. Не на этом ли совпадении по очень многим пунктам базируется давняя, странная и прочная связь арабов и турков с немцами? Ведь что-то их связывает, что-то непостижимое, что-то глубоко внутреннее.

Но при всем этом корректном, вежливом и уважительном поведении и всячески выказываемой симпатии и даже подобострастии они держали себя вполне свободно. Они не сидели "по стойке смирно", а могли развалиться на стуле, завросить руку на спинку соседа, чуть ли не положить ноги на стол, сосать ручку. Естественно, что в той же позе они задавали свои вопросы. В этом не было ничего вызывающего. Напротив, эта вольность как бы подчеркивала, что их уважение и симпатия не навязаны долгом, а вполне искренни. Но и чувствовалась тут немножко игра и даже легкая провокация и любопытство. Ответить на все это стоило с искреней доброжелательностью и непосредственной открытостью, которая хорошо принималась и нисколько не выглядела наивностью, глупостью и неумением "себя поставить". Это, как раз, совсем не так, как у рабов, даже точно наоборот к ним, и понятно, что арабы, искусные игроки, умело пользуются этой немецкой непосредственностью, легко водят немцев за нос, извлекая свою выгоду. Этим, собственно, можно объяснить, почему арабы и турки с удовольствием живут в Германии, но немцы не живут в Турции и среди арабов.

Впрочем, вежливость и доброжелательность вовсе не не всегда вполне честны даже и у немцев. Меня, например, вполне успешно обворовывала хозяйка колбасной лавки по дороге в гостиницу, пока я не поймал ее за руку. Очень просто: когда я заходил в магазин, она быстренько передвигала ценники, пришпиленные к проволочке на витрине, таким образом, чтобы напротив более дешевых сортов оказывались цены более дорогих. Лишь на какой-то раз она замешкалась и сделала это уже при моем появлении. Когда я ей указал на это, она покрылась пятнами, ее услужливость стала разъедаться на глазах, словно от пролитой кислоты, и в глазах засверкали металлические искры. "Фрау" из кинофильмов, вышедшая ночью в чепце на лестничную площадку, чтоб понаблюдать, как из соседней квартиры выводят семью врача, ожила.

Вообще, умение в нужный момент стать "по стойке смирно" это одна из черт того, что называется дисциплиной. В каждой стране она разная, у каждого народа проявляется иначе. Но ее может быть больше или меньше. В России ее мало. При этом Россия не демократична. В Японии ее очень много, но Япония тоже не демократична. В Германии ее тоже много, хотя и нет так, как в Японии, но Германия демократична. То есть в том понимании демократии, что позволяет человеку быть самим собой, делать то, что ему нравится и вести себя, как ему хочется. Может быть, наше, советсткое, понимание демократии несколько иное, чем у немцев или японцев, и мы плохо различаем искреннее желание вести себя корректно, вежливо и воспитано от внешне навязываемого "хорошего тона", когда естественным считается желание быть свиньей.

Где-то в середине моего предывания в Йене там проходил фестиваль пива. Было любопытно наблюдать, как все эти люди, еще вчера вежливые и сдержанные, вдруг распоясались и ходят пьяными толпами по центральной площади города с кружками в руках, горланя песни, крича друг другу через всю площадь. Еще вчера рабочий, с которым мне пришлось разговаривать возле станка на заводе, мне казался человеком культурным, даже где-то интеллигентным по поведению. Сейчас тот же рабочий в разоранных джинсах и красной от пива физиономией орал непотребные песни, и я вдруг живо представил себе немецкого солдата тогда, в 42-м, и словосочетание "немецкая солдатня" приобрело вдруг и вкус, и запах, и объем. Но сейчас я иду мимо него здесь, в его Германии и гляжу на него без страха, а он, подобравшись и с усилием согнав с лица пьяное выражение, почтительно здоровается со мной. Я победил. И тогда, в 42-м, и сейчас, потому что я жив.

Впрочем, может и в этом "фестивале пива", когда официально можно стать свиньей, есть тоже дисциплина. Вчера надо быть воспитанным. Сегодня надо быть свиньей. Это сегодня правильно. Так надо. Это хорошо. И, главное, это делают все. Все вместе. Точно так же немецкие солдаты делали всё, что делали, все вместе, потому что им сказали, что это хорошо. Мне никто не говорит, хорошо или плохо мне, еврею, ехать в Германию, мне никто не говорит, хорошо или плохо сейчас работать, а завтра веселиться, вчера быть интеллигентным человеком, а сегодня свиньей. Я это решаю сам. Даже если мне и говорят, даже если есть законы, где это написано и предписано, даже если раз в год я должен напиться так, чтоб не отличать Мордехая от Амана, и что я должен почитать отца и мать свою, - все равно я решаю это сам. Потому что судья для меня не командир, не толпа, которая меня окружает, и даже не мои родители. Командир у меня Один, и Судья Один, а я, непокорный сын, вероотступник и богоборец, не слушаюсь и не подчиняюсь даже и Ему.

Почему стыдно ехать в Германию, но не стыдно в Англию или Испанию, или в Италию? Нас не изгоняли из Англии? Нас не убивали в Румынии или на Украине? Может, просто потому, что это было давно, а то - недавно?

Что такое "давно" и "недавно"? Это, наверно, зависит от того, помним ли мы это сами или, что еще острее, помнили ли это наши родители. Это что-то вроде нашей верности им. Это не клятва, вроде "Всегда готов!", которую все говорли, но никто в нее не верил, а клятва, которую никто вслух не произносил, но которой мы всегда верны. Даже тогда, когда делаем прямо противоположное и ходим, и всем объясняем, почему мы правы. Даже тогда, когда объясняем друзьям и незнакомым людям, почему наше решение уехать в Германию вовсе не предательство. Мне кажется, что еврей, уехавший в Германию, навсегда ощущает себя человеком, уехавшим на несуществующую планету, на "летающий остров", как школьник сбежавший с уроков и видящий вокруг невероятный, красочный и яркий мир, который, по идее, не должен бы существовать. И отсюда это повышенное чувство ответственности к "своим", с которыми переехал и которые реальны, и безответственности к этому "миражу", вертящемуся вокруг. Когда каждый шаг совершается с вопросом "А можно?", и стоит больших усилий приучить себя не спрашивать и не бояться и дать себе однажды общий положительный ответ на все вперед. Но кому адресован этот вопрос? Разве не директору школы, который может увидеть? И разве не роителям, которые наверняка видят и которым это явно не нравится? До конца дней это останется видЕнием, приключением, экспериментом, и стоит нажать кнопку или ущипнуть себя за руку, и все мгновенно закончится. И удивительно, и страшно, что это не так...

А потом был Берлин. Это были выходные, я там был уже без переводчика, и мне почти ни с кем не пришлось там общаться. Но было, конечно, очень интересно поболтаться самому. Пешие прогулки по центру, разумеется, посещение "Острова музеев" (в центре города Шпрее разделяется на два рукава и снова соединяется, образуя остров, на котором немцы разместили несколько музеев типа Изобразительных искусств им Пушкина и Третьяковки). Ничего особо примечательного я там не заметил. Бледная копия музеев московских и ленинградских. Но не это было главным в Берлине.

Главным была рана.

До "Стены" добраться было нельзя. На дальних подступах к Брандербургским воротам начинались кордоны, заборы и блок-посты. Я туда даже не приближался, хотя посольство и наша гостиница располагались неподалеку, в одной из тихих улочек рядом с Ундер-ден-Линден-штрассе (Липовая аллея). За кордонами в далеке виднелся верх самОй триумфальной арки, а чуть правее краешек Бундестага, тогда еще без стекляного купола.

То, что город был рассечен надвое, ощущалось везде и повсюду. Даже не то, что он разделен. Скорее, что он - отрубленная половина города. То, что эта половина не лучшая, а лучшая та, другая, даже не ощущалось так важным, как сам факт рассечения. Это не очень точно назвать раной. Это как если тело будет разрублено, но не умрет, а так и будет жить половиной. А раны - они везде на этой уже отрубленной части.

У нас в Союзе все раны уже залатали. Отреставрированы и Пушкин, и Петродворец, что и следов былых руин не найти, только на фотографиях. Отстроены заново разрушенные города, красуется Крещатик, весь в "архитектурных излишествах" 50-х. И только Дом Павлова напоминает о том, что было в стране тогда, в 40-х, и напоминает страшно, осязаемо. Но он - посреди зеленой лужайки, остров времени, куда и не подойти. А здесь, в самом центре города, посреди толпы и машин стоит нечто, жуткое умершее чудище былой великой Германии, израненое и изувеченное множеством осколков от снарядов и бомб, так и не залатанное, так и не починенное, так и не вернувшееся к жизни и не нашедшее себя в этой новой круговерти. Это собор Петра. Внутри шла реставрация, и я не помню сейчас, можно ли было зайти вовнутрь или это я сам контрабандой заглянул, пока меня не "попросили". Помню, что внутри были сплошные стропила и какие-то полотнища ткани от купола и до самого пола. Но стоило лишь обойти вокруг.

Вообще, с точки зрения архитектуры Восточный Берлин представлял из себя довольно жалкое зрелище. С одной стороны это здания и кварталы старого Берлина, вполне прилично восстановленные. С другой стороны это странный, откуда-то взявшийся веселый "Голландский квартал", ничего общего с Берлином не имеющий и непонятно, зачем ему нужный. С третьей стороны, это вкрапления советской "архитектуры", эти уродливые пятиэтажки и "красавцы" типа "из стекла и бетона", что в советском понимании должно было изображать современное зодчество. А флагманом этой "архитектуры" был знаменитый длиннющий девятиэтажный жилой дом вдоль Карл-Маркс-штрассе (как она тогда называлась), которая начиналась от Александер-платц, официального центра города, вернее того, что от него осталось, вместо положенной площади перед Бундестагом с Брандербургскими воротами. Вся Александер-платц была тогда заставлена какими-то цветастыми палатками и балаганами и крутилась возле телевизионной башни, которая торчала прямо в середине площади, ее всегда показывали на фотографиях Берлина, и она должна была быть гордостью города. А тот девятиэтажный дом шел почти сразу за площадью по диагонали от центра и был, казалось, привезен на вертолете или дирижабле целиком и полностью со всеми его жителями из советских микрорайонов или, скажем, с Уренгоя. Длинное здание с лоджиями, которые жильцы, естественным образом, стеклили, кому как вздумается, и веревки с разноветным бельем "украшали" фасад вдоль всей его бесконечной протяженности. Говорят, после этот дом все-таки снесли.

Однако старые кварталы в районе Ундер-ден-Линден были интересны. Наверно, я вспоминаю их сейчас уже под впечатлением после Собора. Потому что немецкая добротность, прочность и коренастость сами по себе не внушают, наверно, ни ужаса, ни страха, ни подавленности. Но они совершенно иначе воспринимаются после того, как увидишь, к чему они привели. Это серые длинные фасады с узкими высокими оконными проемами. Даже снаружи видна толщина стен. Очень выверенная геометрия, Очень четкие пропорции. Скромная и сдержанная отделка камня. Арки с замками над высокими окнами первого этажа, прямоугольгые окна с замками на втором, окна по-меньше и уже без замков на третьем, карниз. Через несколько окон плоские пилястры. Все это цвета камня, иногда темного, иногда по-светлее. Чтобы не скрывать архитектуру, улицы не имеют деревьев. Очень похоже на Ленинград, но там, в Ленинграде, все живее, а здесь могли быть только канцелярии, министерства и управления. Немецкие канцелярии, немецкие министерства и немецкие управления. Может быть, и Гестапо. Жить здесь нельзя.

Что такое Германия? Что такое Берлин? Почему и то, и другое имеет два лица: лицо великого народа и лицо великого преступления? И лицо великого наказания, которое соединяет эти два лица. Наверно, объединение Берлина - оно как снятие этого наказания и, как результат, якобы отмена то ли одного из великих лиц, то ли другого. Попытка создать новое лицо: лицо новой Германии, лицо нового Берлина. Не верю я ни в то, ни в другое. Не думаю, что верят в них и сами немцы. Думаю, поездка из одного Берлина в другой и сегодня ощущается самими немцами как переход некоей запретной границы, как поездка на "несуществующий" остров, и начинается с вопроса "А можно?", и внутренняя совесть отвечает: "Конечно же, нельзя".

Нельзя перечеркнуть прошлое, и вовсе не потому, что оно помнится и его не вычеркнуть из биографий родных и близких, из книг и кинофильмов, из архитектуры городов. Его невозможно перечеркнуть, потому что тысячи нитей сегодняшнего человека ведут к нему, и нынешний немец не может понять, кто он и откуда и что, и почему он делает, не отдавая себе отчет в том, что делал его народ 70 лет назад. Потому что 70 лет назад его народ совершил, наверное, самое великое в своей истории и в истории всего человечества нечто, что должно было стать подвигом и триумфом, а оказалось преступлением и проклятьем.

Когда ты обходишь собор Петра, ты начинаешь понимать Германию. Собственно, обойти его можно только с трех сторон, поскольку восточная стена его нависает над Шпрее. Этой стороной можно любоваться с моста, но красивый вид для туристической фотографии коробит и оскорбляет то, что понял с трех других ракурсов.

Массивная глыба камня, массивное нагромождение колонн, капителей, скульптур и барельефов, нависающих над тобой и грозящих обрушить на тебя свою тяжесть. Темные каменные лица, пронзающие тебя сверху взглядом, застывший порыв древних преданий, искуплений и страстей. И нет куска, нет метра квадратного, нет места одного, чтобы не было на нем отметины пуль или снаряда. Истерзанное тело самой Германии, истерзанное тело всех прошлых веков ее, израненный пленник, рыцарь на дыбе варваров, пленивших его и не понявших и сотой доли его богатства.

Вела ли лирика Шиллера к Третьему Рейху? Конечно, вела. Вела ли музыка Шуберта к Третьему рейху? Канечно. Вели ли к Третьему Рейху все художники, писатели и поэты, все философы, ученые, инженеры, врачи? Да. Что же и почему все это привело к Третьему Рейху? И почему к нему привели именно немецкие философы, промышленники и музыканты? И так ли это?

Это так и не так. Был ли бы Третий Рейх, если бы немецкого народа не существовало? Наверно, нет. Но, может быть, вместо него было бы что-то другое, и какой-то другой европейский народ сотворил бы свое чудище, с другим лицом, с другим языком и другими песнями, и стал бы делать все то же, что делали немцы, и поди знай, было и бы пролито меньше человеческой крови, и было ли бы уничтожено меньше евреев.

Что это? Великое умопомрачение великого народа, вспышка варварского бешенства его древних арийских предков? Или итог всего его пути, к которому он шел долго, непрестанно и неуклонно?

Думаю, нет. Немцы сделали то, на что не решались все остальные. Немцы взяли на себя то, к чему уже вплотную подошла европейская мечта, но ни у кого не хватало сил, решимости и способности к самопожертвованию. Фашизм появился в Италии. Но итальянцы - не тот народ, который способен в одном направлении идти до конца. Их всегда отвлекают тысячи разных вещей, тысячи глупостей, простых и прелестных, составляющих радость их жизни. Социализм создали русские. Но русские лишь игрались им, как игрушкой, не зная его истинного значения. Они взяли от него лишь кандалы тирании, в которые заковали вчерашних рабов, отнятых у прошлых хозяев. Для них социализм был не строительством счастья, а уничтожением счастья других. Россия не была Европой, и ее путь - не путь Европы, и все, что она из Европы брала, она изворачивала и извращала по-своему, отвращая от этого весь мир. Мао тоже строил социализм, но социализм Мао так же мало говорил Европе и так же мало отражал европейскую мечту, как и сталинизм советский. Европе нужен был Гитлер, он нужен был всему просвещенному человечеству, всей европейской цивилизации.

Что такое собор Петра в Берлине? Это одно из бесчисленных отражений творения Микеланджело, которыми пестрит весь западный мир. Каждая столица, каждый крупный город строил у себя свой "Ватикан". Будь то собор Павла в Лондоне или Дом Инвалидов в Париже, Исаакий и Казанский собор в Петербурге или даже Капитолий в Америке. Но немцы построили его лучше всех прочих и даже лучше самого Микеланджело. Более основательно, более устойчиво, с более толстыми стенами, с большим количеством скульптур, колонн и барельефов. Больше камня, больше бронзы, больше страха, больше гнева. Собор встал как глубь немецкой тверди, воспрянувшей над землей.

Что такое Германия, как не квинтэссенция самой Европы, ее порождение, ее непокорное дитя? Пришедший с востока дикий народ нашел себя среди своих соседей и утверждал себя веками, как самый лучший во всем, что делали все вокруг. Он научился лучше всех строить и лучше всех растить хлеб, лучше всех сочинять стихи и лучше всех познавать мир. Лучше всех - это значит всегда идти вперед, всегда доводить до совершенства то, что другие начинали и не хватало им духу довести до конца. Он создал "немецкую классическую гармонию", "немецкую классическую философию", "немецкую технику" и "немецкую дисциплину".

Что это такое? Это целеуствемленность, самоограничение, самодисциплина и страсть. Оглохнуть и ослепнуть, и ничто уже не поколеблет это неуклонное и страстное стремление к цели. Эта цель - смысл всей жизни. Смысл всей жизни - в одном. В одной страсти, одном немыслимом и никем ранее не совершенном деле, смертельная схватка с природой мира, с природой человека, с природой самого себя.

Немецкий народ ждал своего часа. И час это пробил в 20-м веке, когда человечество поняло, что оно способно на все. Эйфория всесилия человеческого разума, эйфория освобождения от догматов, эйфория дерзновения, достижимости недостижимого. Эйфория близкого счастья, счастья всеобъемлющего, всеохватного, счастья для всех и навсегда. Искусственный мир искушенного разума, преодолевающий все запреты, все сомнения, мир созидательный, мир безжалостный, мир бесчувственный и бессердечный. Мир великой жертвы многих ради счаться тех, кто останется в живых...

И мир зачарованно смотрел на то, как один народ взял на себя осуществить эту мечту. Преред ним расступались державы и континенты. Правители великих государств шли на унизительные сговоры и капитуляции. Мировые гиганты оторопело глядели, как немецкая машина перемалывает человечность, реализуя вековою мечту о человеческом счастьи. Спасение могло придти только со стороны. Только народ, далекий от вселенской европейской мечты, народ варварский, народ жестокий и бесчисленный мог затопить своей кровью шлюзы этого чудовища. И народ этот явился, потому что немецкая машина напала на него.

Немцы не могли не напасть на Россию. Немцы обязаны были на нее напасть. И вовсе не потому, что в России была нефть, лес и руда. Немцы проглотили Европу, потому что она ждала их. Но та же целеуствемленность, та же страсть совершать невозможное, та же страсть идти до конца, неуклонно и непреклонно заставляла их пойти на то, на что идти было нельзя. Гитлер пошел на Россию не потому, что это было легко. Гитлеру нужно было совершить невозможное. Немцам нужно было совершить невозможное. Победа над Россией означала бы, что путь немецкого нацизма верен, что именно он и только он оказался способен исполнить великий заказ человеческой истории, и отныне человечество будет знаменоваться тысячелетним торжеством немецкого народа.

Вторую мировую войну проиграли не только немцы. Ее проиграла вся западная цивилизация. Тот самый мир, который со страхом и восхищением смотрел, как убивают "негодные ветви" человеческого рода, тот самый мир, который полагал себя всевластным и всесильным в истории и природе, тот самый мир, кторый мнил себя познавшим мир и познавшим сам себя, пал жертвой непредсказуемого, неведомого, непознаваемого варварского племени, гигантского и бесконечного в своей силе и жестокости. Мир понял свою ошибку, мир принял свою ничтожность перед лицом непостижимого устройства Вселенной и понял, что ничто и никогда не примет человеческой жертвы, каким бы благим мечтам она ни посвящалось бы.

Но немецкое раскаяние это еще и разочарование в себе. Все то, что веками было гордостью и славой, стало позором и страхом. Герои древних мифов древних германцев, воскрешенные Вагнером и Гофманом, пронизывающие все немецкое мироощущение, соединившиеся с немецким лютеранством и присутствующие незримо во всей немецкой культуре и во всем немецком жизнеустройстве, стали чудовищами, расстреливающими людей на краю вырытого рва. Немцам стало стыдно быть немцами. Немцам стало стыдно иметь свою страну. Немецкое "никогда больше" значило для них, наверно, что-то другое, нежели для нас, но значило не меньше. Клятва раскаяния была и остается по сей день для них тяжелым ярмом, и они не могут и не чувствуют себя в праве скинуть его с себя.

Мы победили, потому что просто выжили. Потому что огромный русский народ сразившись с немецкой машиной, остановил гибель человеческой цивилизации, а нас укрыл от уничтожения. Мы победили потому, что Вавилонская башня Третьего Рейха должна была рухнуть, а мы должны были выжить. Мы победили потому, что Там, где было решено разрушить страну немцев, Там же было решено дать нам нашу страну.

То, что сегодняшний Запад не имеет сил противостоять мусульманам, совершенно понятно. Выученный урок Второй мировой войны и фашизма для Европы означает невозможность какой бы то ни было борьбы с другим народом, как с народом, и где бы то ни было, даже в своей среде. Даже если этот народ целеуствремленно, агрессивно и абсцессивно стремится захватить Европу, подчинить ее себе, поставить на колени.

Но для немцев эта покорность своей судьбе сопровождается еще и невыносимой болью раскаяния за совершенное злодеяние против совсем другого народа, жившего среди них. Сегодня, в память о замученных миллионах евреев они капитулируют перед арабами. Арабы пожинают то, что сами не посеяли. Немцы пожинают то, что посеяла вся Европа. Как всегда.

Все же эта способность немцев идти до конца и страшна, и привлекательна. Найдут ли они себя в конце концов теперь, когда умерло поколение, на чьей непосредственной совести совершенное, а новое поколение несет клятву верности своим родителям в их раскаянии? Сумеют ли они найти грань между злом и сопротивлением злу? Сумеют ли найти грань между страстным желанием идти до конца в неизведанное и бережной ответственностью перед совестью?

Как нам относиться к ним теперь? Как нашим палачам и детям наших палачей? Или как к раскаявшимся побежденным и детям, кающимся за родителей? Что, если металлические искры в глазах и красные от пива лица ничем не отличаются на самом деле от лиц и глаз всех прочих людей на белом свете, и только наша память придает им зловещий отпечаток смертельной опасности, таящейся и никогда не гаснущей в немецком национальном характере, в натуре немецкого человека, в его менталитете и в его стране?

А может, эта страсть и послушность велению Свыше двигаться вперед до конца роднит нас в чем-то? Может, потому нас так сближает Шуберт, что и мы всегда в пути, всегда идем и всегда до конца:

"Вот дорожный столб рукою
Мне указывает путь.
Я пойду другой дорогой,
Я пойду другой дорогой,
Где назад не повернуть"?..
Previous post Next post
Up