Oct 30, 2006 14:37
Характеризуя компанию "медицинской молодежи", к которой примыкал Чехов в начале 80-х годов, младший брат писателя Михаил вспоминал, что там "Салтыков-Щедрин не сходил с уст - им положительно бредили"*. В ранних произведениях Чехова заметно явное воздействие сатирических приемов Салтыкова. Внимательно следил за его творчеством Антон Павлович и в дальнейшем**, а на смерть сатирика отозвался в письме к А.Н.Плещееву примечательными строками: "Мне жаль Салтыкова. Это была крепкая, сильная голова. Тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем своего самого упрямого и назойливого врага".
______________
* Чехов в восп., с. 85.
** "Сегодня в Русских Ведомостях сказка Щедрина, посылаю ее", - скупо, но многозначительно писал Чехову приятель его брата Николая, впоследствии известный архитектор, Ф.О.Шехтель 15 февраля 1886 г. (ГВЛ). "Прочтите в субботнем (15 февр.) Э Русских вед. сказку Щедрина, - писал Чехов в свою очередь Н.А.Лейкину. - Прелестная штучка. Получите удовольствие и руками разведете от удивления: по смелости эта сказка совсем анахронизм!"
Обстоятельства первых лет существования Чехова в литературе сложились так, что ему не привелось, хотя бы даже мимолетно, общаться со Щедриным, как это посчастливилось сделать ранее его приятелю И.Л.Щеглову после первых же публикаций. Появление чеховских рассказов в "Новом времени" и поддержка, оказанная Сувориным молодому писателю, вряд ли могли подвигнуть его на знакомство с Салтыковым. И уж, казалось бы, все это тем более могло заранее решительно настроить последнего против сотрудника газеты, которую сатирик неизменно честил устно и письменно. Однако если со стороны одного из "столпов" народничества и недавнего сподвижника Щедрина по "Отечественным запискам" Н.К.Михайловского Чехов встречал более чем сдержанное к себе отношение, то Салтыков необыкновенно высоко оценил "Степь". И этот отзыв был, бесспорно, немаловажен для Антона Павловича.
Были у молодого писателя и совсем малозаметные, "капиллярные" связи с уходящей в прошлое эпохой освободительного движения. Рядом с Антошей Чехонте обитал в юмористических журналах автор известного "Реквиема" ("Не плачьте над трупами павших борцов...") поэт Л.И.Пальмин - смешной, опустившийся человек, в котором, однако, порой вспыхивал дух былого "шестидесятничества".
Мимолетными, порой добродушно-ироническими, но неизменно сочувственными упоминаниями о "Лиодоре Ивановиче", бесплатном пациенте молодого доктора, буквально пестрят чеховские письма 80-х годов. И любопытно, что, когда впоследствии, слушая рассказы Антона Павловича о Пальмине, А.И.Куприн заинтересованно реагировал лишь на деталь его быта, использованную в "Палате Э 6", то ощутил "неудовольствие" рассказчика. Оно, конечно, прежде всего объяснимо присущим Чехову целомудренным отношением к своему писательскому труду (тот же Куприн отмечал, что "пишущим его, кажется, никому не удавалось заставать: в этом отношении он был необыкновенно скрытен и стыдлив"), а также обостренной реакцией на отыскивание в его произведениях черт и сюжетов, сколько-нибудь напоминающих жизненные обстоятельства друзей и знакомых. Однако в данном случае чеховское "неудовольствие" могло быть вызвано и досадой на то, что собеседник обратил внимание лишь на деталь полуанекдотического свойства, тогда как для самого Антона Павловича пальминский "сюжет" к этому отнюдь не сводился.
Сама многообразная общественная деятельность Чехова находилась в непосредственной связи с идеями, получившими широчайшее распространение именно в шестидесятые - святые, по выражению писателя (это при его-то антипатии к громким словам!), - годы.
В этом отношении примечательно уже путешествие на Сахалин, вызывавшее недоумение даже среди ближайшего окружения писателя и объяснявшееся порой крайне наивно*, а в суворинском "Новом времени" даже ехидно-издевательски.
______________
* "В 1889 году я, - писал, например, М.П.Чехов, - кончил курс в университете и готовился к экзаменам... и потому пришлось повторять лекции по уголовному праву и тюрьмоведению. Эти лекции заинтересовали моего брата, он прочитал их и вдруг засбирался" (Чехов М.П. Вокруг Чехова; Чехова Е.М. Воспоминания. М., Художественная литература, 1981, с. 143). А И.Н.Потапенко безапелляционно именует поездку на Сахалин "самой ненужной из всех, какие можно было выдумать".
Сам путешественник в присущей ему манере уверял, будто все дело в том, что "поездка - это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный", "а для меня, - пояснял он, - это необходимо, так как я хохол и стал уже лениться. Надо себя дрессировать". Или еще того пуще: "Хочется вычеркнуть из жизни год или полтора".
Однако когда Суворин высказал сомнение в целесообразности затеваемой поездки, Чехов ответил ему с необыкновенной горячностью: "Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку... Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников..."
В заключение же Антон Павлович не преминул снова заявить, что сам-то он едет "за пустяками".
Характерно и то, что в пору подготовки к путешествию Чехов внимательнейшим образом изучал "Морской сборник" 50-60-х годов, бывший одним из значительнейших изданий того времени и, в частности, печатавший бытовые и этнографические исследования писателей - членов "литературной экспедиции", организованной для ознакомления с отдаленными местностями России. (Тогда же Антон Павлович прочел и одну из работ участника этого начинания - книгу "Сибирь и каторга" С.В.Максимова, с которым был знаком и которого впоследствии рекомендовал избрать в почетные члены Российской Академии наук.)
А очевиднейший, непосредственный литературный итог "экспедиции" самого Чехова - книгу "Остров Сахалин" - даже один из присяжных "зоилов" писателя, критик А.М.Скабичевский ставил в связь с знаменитейшим произведением шестидесятых годов - "Записками из Мертвого дома" Достоевского - и, видимо, не только по ее разоблачительной силе, но и по вызванному ею огромному общественному резонансу.
Но особенно широко развернулась общественная деятельность Чехова в мелиховский и ялтинский период. А.М.Горький запомнил горячие вроде бы даже не "чеховские" по своей патетике слова Антона Павловича во славу учителя ("Нужно, чтобы он был первым человеком в деревне") и широкого образования, без которого "государство развалится, как дом, сложенный из плохо обожженного кирпича". (В устах писателя это были не просто благие пожелания, а изложение своей собственной программы, которую он посильно и осуществлял, строя и поддерживая окрестные школы и внимательнейшим образом относясь к нуждам местных учителей, о чем красноречиво свидетельствуют, например, воспоминания М.Е.Плотова и В.Н.Ладыженского.)
Высказав Горькому этот взгляд на образование, Чехов тут же шутливо назвал свои проекты "фантазиями" и повинился перед собеседником, что невзначай "целую передовую статью из либеральной газеты... закатил". Однако сказанное им живо вызывает в памяти вовсе не какую-либо ординарную статейку тех лет, а публицистические "Мечты и грезы" Достоевского, где страстно утверждалось, что "на просвещение мы должны ежегодно затрачивать по крайней мере столько же, как и на войско, если хотим догнать хоть какую-нибудь из великих держав"*.
______________
* Достоевский Ф.M. Полн. собр. соч. в 30-ти томах, т. 21. Л., Наука, 1980, с. 93.
И многое другое в чеховских поступках и высказываниях выглядит как продолжение "старых, но еще не допетых песен", как с сочувственной улыбкой характеризовал он речи одного из героев "Палаты Э 6" "о насилии, попирающем правду, о прекрасной жизни, которая со временем будет на земле, об оконных решетках, напоминающих ему каждую минуту о тупоумии и жестокости насильников".
"Часто в Москве в то время мне приходилось слышать, - вспоминает Т.Л.Щепкина-Куперник о начале 90-х годов: - "Чехов не общественный деятель". Но это было более чем близоруко. Его все возрастающая литературная слава как-то заслоняла от публики его общественную деятельность, а кроме того, он сам никогда не распространялся о ней".
"О, как ошибались те, которые в печати и в своем воображении называли его человеком равнодушным к общественным интересам, к мятущейся жизни интеллигенции, к жгучим вопросам современности, - писал впоследствии и Куприн. - Он за всем следил пристально и вдумчиво; он волновался, мучился и болел всем тем, чем болели лучшие русские люди".
Иное дело, что, как заметил И.Н.Потапенко, чеховский отзыв о Мамине-Сибиряке, который не приурочивал свой талант к преобладающему направлению, вполне мог быть отнесен и к самому автору этих слов.
Чеховская самостоятельность поразительна. Замечательно верно сказал об этом Горький: "Всю жизнь А.Чехов прожил на средства своей души, всегда он был самим собой, был внутренно свободен и никогда не считался с тем, чего одни - ожидали от Антона Чехова, другие, более грубые, - требовали".
Стоит вдуматься в свидетельство близко стоявшей к Чехову - в литературно-бытовом плане - Т.Л.Щепкиной-Куперник: "...он разделял наши увлечения, интересы, говорил обо всем, о чем говорила Москва, бывал на тех же спектаклях, в тех же кружках, что и мы... но я не могла отделаться от того впечатления, что "он не с нами", что он - зритель, а не действующее лицо, зритель далекий и точно старший, хотя многие члены нашей компании... были много старше его". Достаточно привнести в это впечатление малейшую крупицу недоброжелательства, чтобы получить столь распространенный одно время "портрет" Чехова - этакого стороннего наблюдателя, живущего, "добру и злу внимая равнодушно".
Между тем Чехов просто органически не принимал те стереотипы общественного мышления, которые были еще в ходу, в обращении, хотя совершенно обесцененные нравственно и бесплодные литературно.
Выше уже упоминалось, что Б.А.Лазаревский не без основания считал самым выдающимся чеховским свойством терпение. И действительно, обращает на себя внимание та, запечатленная в ряде мемуаров выдержка, с какой "старший" втолковывает очевидные для него самого вещи "детям". "Я же ничего сегодня и не отрицал в нашем литературном споре, - передает, например, чеховские слова В.Н.Ладыженский. - Только не надо нарочно сочинять стихи про дурного городового! Больше ничего".
К сожалению, иные мемуаристы категорически убеждены, будто "старшие" - это как раз они.
"Приходилось говорить и о тех конфликтах, которыми полна русская жизнь, и о тех острых и больных вопросах, которые давно стоят перед русскою жизнью в их строгой повелительности, - говорит, к примеру, С.Я.Елпатьевский о беседах с Чеховым даже в ялтинский период, - но разговор о них недолго продолжался. Лицо его делалось усталым и скучным, говорил он слова скучные и утомительные... и охотно переходил на другие темы, и было видно, что ему скучно говорить и хочется уйти от надоедливой темы и что он не любит острого, требовательного, повелительного".
Можно подумать, будто это мемуары одного из тех, описанных Коровиным, студентов, которые обличали Чехова в "безыдейности"!
Любопытно, однако, упоминание о нелюбви писателя к "повелительному". Тут верно уловлена неприязнь Чехова к категоричности, к самодовольной уверенности в обладании абсолютной истиной, к укладыванию реальной жизни на прокрустово ложе готовых, априорных суждений. В этом отношении характерно вежливо-решительное возражение Антона Павловича В.В.Вересаеву по поводу того, "так" или "не так" уходят в революцию девушки, подобные героине "Невесты": "Туда разные бывают пути".
Вот это представление о "разных путях" жизни вообще - едва ли не самое устойчивое качество Чехова - человека и художника, сообщавшее его уму, его взгляду на события и людей особую гибкость, тонкость, беспристрастность.
И.Е.Репин наметанным глазом портретиста подметил, что "тонкий, неумолимый, чисто русский анализ преобладал в его глазах над всем выражением лица". A M.M.Ковалевский, как бы продолжая эту мысль, писал, что "и в самом литературном творчестве в нем выступала, как редко у кого, способность точного анализа, не примиримого ни с какой сентиментальностью и ни с какими преувеличениями".
Это нежелание "сны золотые навевать" также выглядело в глазах некоторых современников проявлением мнимого чеховского бесстрастия и пессимизма, с чем сам писатель решительно не соглашался: "...какой я нытик? Какой я "хмурый человек", какая я "холодная кровь"... Какой я "пессимист"? - печально-иронически жаловался он Бунину. - Ведь из моих вещей самый любимый мой рассказ - "Студент".
Примечательнейший эпизод запечатлен в малоизвестных воспоминаниях Вас.И.Немировича-Данченко. Прослушав стихотворение Владимира Соловьева "Панмонголизм", исполненное черного пессимизма в отношении будущего, "Чехов задумался, потемнел даже. И потом вдруг встал и заговорил горячо, возбужденно, даже... гневно, совсем не похоже на него и по возбуждению, и по языку:
- Выдержим, и не такое еще выдерживали. Край громадных масштабов. Нельзя его судить и отпевать по событиям сегодняшним. Они пройдут, а Россия останется..."*
______________
* Немирович-Данченко Вас.И. На кладбищах. Ревель, 1921, с. 52-53.
Вас.И.Немирович-Данченко не всегда точен как мемуарист. Но в данном случае эта, "не похожая" на чеховскую, речь выглядит вполне правдоподобно, особенно если вспомнить знаменитые слова старика из повести "В овраге": "Жизнь долгая - будет еще и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка Россия!"
Говоря о чеховской "прекрасной, тоскливой, самоотверженной мечте о грядущем, близком, хотя и чужом, счастье", Куприн считал знаменательным, что писатель "с одинаковой любовью ухаживал за цветами, точно видя в них символ будущей красоты, и следил за новыми путями, пролагаемыми человеческим умом и знанием". ("Он с удовольствием глядел на новые здания оригинальной постройки и на большие морские пароходы, живо интересовался всяким последним изобретением в области техники..." - говорится далее; то же отмечается и в воспоминаниях М.А.Членова.)
Жадный интерес к жизни во всем ее богатстве, во всех ее возможностях сказался и в отношении Чехова к искусству.
В.А.Фаусек сохранил примечательную фразу Антона Павловича: "Люблю видеть успех других", вполне естественную в устах этого человека с "необыкновенно правильной душой", как метко выразился И.Н.Потапенко, и, увы, резко контрастировавшую с той злорадной реакцией, которую продемонстрировали некоторые коллеги писателя по случаю провала "Чайки" на Александринской сцене.
"Мне не приходилось, - пишет Щепкина-Куперник, - видеть писателя, который бы так тепло и с такой добротой относился к своим молодым собратьям, как Чехов. Он постоянно за кого-то хлопотал по редакциям, чьи-то вещи устраивал и искренно радовался, когда находил что-нибудь, казавшееся ему талантливым. Достаточно вспомнить его отношение к молодому Горькому..."
И.Л.Щеглов рассказывает о "самом живом товарищеском участии", принятом Чеховым в судьбе его пьесы. Куприн приводит многочисленные, порой весьма трогательные примеры заботливости и внимания, проявленных Антоном Павловичем к "одному начинающему писателю", в котором угадывается сам мемуарист.
"Он был неизменно со мной сдержанно нежен, приветлив, заботился как старший... но в то же время никогда не давал чувствовать свое превосходство..." - благодарно пишет и отнюдь не щедрый на похвалы кому-нибудь Бунин.
Сложным было отношение Чехова к нарождавшимся в последние годы его жизни новым течениям в литературе и искусстве. Уже в образе Константина Треплева проницательно схвачены характерные черты их представителей, вызывавшие у писателя двойственное отношение.
Сами поиски "новых форм", свежих выразительных средств, естественно, не встречали у Чехова, новатора по природе, никаких возражений. (Кстати, фатальным образом история с сорвавшейся "постановкой" пьесы Треплева как бы предвосхитила судьбу самой "Чайки" в Александринском театре с его собственными ревнивыми Аркадиными.) Однако Чехов подметил в своем герое и небезопасную агрессивность, наклонность "толкаться", по выражению Тригорина, подобную той, которую писатель юмористически отмечал и в дягилевском "Мире искусства", где, по словам Антона Павловича, "будто сердитые гимназисты пишут".
Заостренный и почти уничтожающий отзыв Чехова о "декадентах", который сообщает А.Серебров (Тихонов), в частности, направлен против непомерных претензий некоторых "апостолов" русского символизма, на открытие никому до них неведомых истин. (До времен, когда и Пушкина вознамерились столкнуть "с парохода современности", Чехов не дожил.)
О ядовитых чеховских насмешках над декадентами с удовольствием вспоминает и Бунин. Однако порой он, быть может, как это уже отмечалось в литературе о Чехове, несколько сгущает краски в силу своей собственной решительной антипатии к большинству представителей новых течений.
Во всяком случае, Антон Павлович благожелательно, хотя и с большой долей иронии, относился к К.Д.Бальмонту, ценил Ю.К.Балтрушайтиса, а в начале творческого пути Д.С.Мережковского "замолвил слово"* за него перед Сувориным (что не помешало "протежированному" вскоре в своей известной книге "О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы" безапелляционно заявить, что Чехов в силу своего "слишком крепкого, может быть, к несчастью для него, несколько равнодушного здоровья" "маловосприимчив ко многим вопросам и течениям современной жизни"**).
______________
* "Спасибо, что замолвили за меня слово Суворину. Он согласился издавать мою книгу", - писал Чехову Мережковский 16 декабря 1891 года (ГВЛ).
** Мережковский Д.С. Полн. собр. соч., т. XV СПб. M. 1913, с. 286.
Вряд ли простой вежливостью объясняется и чеховская просьба (в письме к Дягилеву) передать "глубокую благодарность" Д.В.Философову за статью о постановке "Чайки" в Художественном театре. Конечно, к содержащимся в ней "комплиментам" автору пьесы как "яркому поэту эпохи упадка... утонченному эстету конца века"* Чехов, надо полагать, отнесся иронически как к очередной попытке залучить его в союзники. Однако Антона Павловича могло заинтересовать настойчивое стремление критика отделить Чехова от "чеховщины", по мнению Философова, "подчеркнутой" в Художественном театре. Под "чеховщиной" понимается сведение многообразного содержания пьес писателя преимущественно к изображению "сумеречного", тусклого существования героев, преобладание элегически минорных нот, приглушенность сатирических мотивов. "...это их Алексеев (Станиславский. - А.Т.) сделал такими плаксивыми", - говорил Чехов Сереброву (Тихонову) о своих пьесах. Возможно, что именно в противовес этой тенденции Чехов протестовал, когда "Вишневый сад" именовали драмой, и склонен был скорее считать его водевилем. Утверждение Философова, что "значение Чехова не исчерпывается "чеховщиной"**, вполне отвечало собственным, казалось бы - парадоксальным, претензиям драматурга к постановкам, сделавшим его пьесы знаменитыми.
______________
* Мир искусства, 1902, Э 11, с. 50.
** Мир искусства, 1902, Э 11, с. 49.
Не только эти, еще далеко не полностью исследованные взаимоотношения Чехова с "декадентами" доказывают, что его доброжелательность к чужому таланту, готовность выслушать и понять иное, чем его собственное, мнение имели определенные границы и никогда не превращались в отступничество от основных идейных и творческих принципов, которыми он руководствовался.
Уже в наше время Сергей Антонов в "Письмах о рассказе" обратил внимание на тот эпизод из воспоминаний И.Л.Щеглова, где последний "уличил" автора "Степи" в стилистической небрежности. Речь шла о бабушке Егорушки, которая "до своей смерти была жива и носила с базара мягкие бублики". "Тогда он еще не достиг совершенства стиля..." - с комичной важностью заключал мемуарист, хотя, по справедливому замечанию Антонова, этот "нескладный" оборот исходит от самого малолетнего героя и прекрасно передает всю наивность его мышления. Чехов пощадил самолюбие своего "критика" и не стал опровергать его мнения, но исправлять мнимый промах и не подумал, придав своему отказу самый легкомысленный характер: "А впрочем, нынешняя публика не такие еще фрукты кушает. Нехай!"
А.Серебров (Тихонов) колоритно запечатлел острый спор Чехова с ним, когда он решил было превознести все написанное пользовавшимися тогда громкой известностью авторами, к которым и сам Антон Павлович в общем благоволил. Речь шла, между прочим, и о М.Горьком, стремительно возраставшая слава которого ослепляла многих читателей, подобных юному чеховскому собеседнику, и заставляла их, по досадливому замечанию Антона Павловича, "совсем не то ценить в Горьком, что надо" - не высокую художественную простоту его лучших рассказов, а те черты, которые представлялись его старшему собрату искусственными и излишне бравурными.
Поразившая актеров Художественного театра величайшая деликатность Чехова в советах и подсказках при воплощении его пьес, о которой в один голос свидетельствуют все участники и свидетели репетиций, также сочеталась с непреклонностью в главном. "Лишь одно он отстаивал особенно энергично, - отмечает К.С.Станиславский, только что писавший, что Чехов выражал свое мнение "очень редко, осторожно и почти трусливо", - как и в "Дяде Ване", так и здесь (в "Трех сестрах". - А.Т.) он боялся, чтобы не утрировали и не карикатурили провинциальной жизни, чтобы из военных не делали обычных театральных шаркунов с дребезжащими шпорами..." А будущей жене писателя, О.Л.Книппер, запомнилось его неожиданное изъявление недовольства исполнением последнего акта "Чайки", запомнилось как пример того, как "решительно и необычно для него протестовал Чехов, когда ему было что-то действительно не по душе".
И конечно же, апофеозом чеховской принципиальности и открытым проявлением его гражданского и этического чувства был его знаменитый отказ, совершенный вместе с В.Г.Короленко, от звания почетного академика в знак протеста против позорного аннулирования избрания в Академию наук А.М.Горького после выраженного царем неудовольствия. Это событие по праву запечатлелось в памяти многих мемуаристов.
У некоторых тогда вообще впервые "открылись глаза" на истинного Чехова, поскольку, например, четкая позиция, которую он занял по отношению к нашумевшему в конце века делу Дрейфуса и которая привела его к резкому конфликту с Сувориным, не получила столь широкой огласки.
Однако, разумеется, обилие мемуарных свидетельств о горячем сочувствии писателя нараставшему общественному подъему и его надеждах на будущее своей родины порождено не только "прозрением" мемуаристов, но и очевидными переменами в умонастроении самого Чехова.
Рос не только новый чеховский дом в Ялте. Рос и сам писатель - и в своих последних произведениях, и в своем понимании событий, хотя болезнь и вынужденное пребывание в Крыму остро воспринималось им как величайшее препятствие на пути познания новой, изменяющейся России.
Воспоминания всех, кто бывал у Чехова в Ялте, говорят о жадном "впитывании" писателем всех доносившихся до него сведений о том, что происходит в "эпицентре" нараставших событий.
В этой связи примечательна заметная эволюция отношения Чехова к студенческим волнениям, которые прежде часто казались ему лишь одной из форм поверхностного и быстро "выветривающегося" либерализма, а на рубеже веков стали, по свидетельству мемуаристов, вызывать у писателя несравненно больший интерес и сочувствие.
Стремлением пополнить запас своих знаний о жизни промышленной России была, очевидно, продиктована и поездка уже тяжелобольного Чехова вместе с Саввой Морозовым в его уральские "владения". Интересны также свидетельства Н.Гарина (Михайловского) и других, что писатель лелеял планы нового путешествия на Дальний Восток по своей медицинской специальности в связи с началом войны с Японией.
Реакция Чехова на события этой войны, запечатленная в знаменитой книге К.С.Станиславского "Моя жизнь в искусстве" и в ныне публикуемой мемуарной заметке В.Л.Книппер-Нардова, по своей страстности и бескомпромиссности живо напоминает отношение передовой части русского общества середины прошлого века к Крымской войне, чреватой в случае победы упрочением реакционного порядка, а в случае поражения - возможностью "сильных и благих потрясений", если воспользоваться пушкинскими словами. Думается, что чеховские высказывания на этот счет близки и оценкам современной ему радикальной публицистики.
Увы, сила чеховского духа, его мысли, возраставшая мощь его как художника находились в трагическом контрасте с неумолимо развивавшейся болезнью. Во многих воспоминаниях о встречах с писателем в эти годы вольно или невольно запечатлелись доныне ранящие сердце подробности его физического угасания - все возраставшие слабость и худоба, руки, лежавшие на обострившихся коленях, тяжелые приступы кашля и кровохарканья, после которых он, по собственному выражению, превращался в "стрекозиные мощи".
Величайшая выдержка и тут не изменяла Чехову, и лишь в некоторых, запомнившихся мемуаристам разговорах, во "вспыхивавших", по свидетельству Станиславского, "фразах большого томления и грусти", слышится тайный отголосок той горькой мысли, которой он напрямик и всерьез, кажется, лишь однажды поделился в мимолетном ночном дорожном разговоре с M.M.Ковалевским: "Как врач, я знаю, что моя жизнь будет коротка".
Быть может, и сюжет "водевиля", рассказанный им еще в Мелихове Т.Л.Щепкиной-Куперник ("пережидают двое дождь в пустой риге, шутят, смеются, сушат зонты, в любви объясняются - потом дождь проходит, солнце - и вдруг он умирает от разрыва сердца!"), порожден грустным раздумьем писателя о краткости отпущенных ему сроков.
Начало века с общими и, в частности, самого Чехова надеждами не могло не обострить этого ощущения: "...дождь проходит, солнце - и вдруг он умирает!"
В памяти современников не доживший до "солнца" писатель остался его предвестником, обладателем "необыкновенно правильной души", вносившим в мир ноты высочайшей человечности и решительного неприятия всякой несправедливости.
Вероятно, Чехов при его величайшей скромности чувствовал себя крайне неловко, когда Лев Толстой в его присутствии со слезами на глазах восхищался "Душечкой", говоря:
- Это - как бы кружево, сплетенное целомудренной девушкой; были в старину такие девушки-кружевницы, "вековуши", они всю жизнь свою, все мечты о счастье влагали в узор.
Но трудно найти слова, которые вернее передавали бы ощущение, порождаемое и творчеством писателя, и самой его личностью.
"Хорошо вспомнить о таком человеке, - писал Горький, - тотчас в жизнь твою возвращается бодрость, снова входит в нее ясный смысл". А.Турков
Чехов