И ещё одно эссе Сильвии Плат...

Nov 06, 2004 20:28


ОКЕАН 12-12-W
Эссе. 1962

Пейзаж моего детства - это не земля, а конец земли: холодные, солёные, бегущие холмы Атлантики. Иногда я думаю, что самое яркое, что у меня есть - моё виденье моря. Я, изгнанница, перебираю его как лиловые камушки с дырочкой (их ещё зовут “куриными богами”), или как чёрные ракушки мидий с их радужной подкладкой, похожей на перламутровые ногти ангелов; и вот в накатившей волне памяти все цвета становятся глубже и начинают мерцать: мой ранний мир переводит дыханье.

Всё начинается с дыханья. Что-то дышит. Моё ли это дыханье? Дыхание моей матери?
Нет, что-то другое. Оно больше, дальше, серьёзнее, утомлённее. Так вот и плыву я некоторое время. Веки сомкнуты. Я - маленький капитан, пробую на вкус сегодняшнюю погоду - барашки, рассыпающиеся у стенки-волнолома, брызги, как картечь по отважной материнской герани, или убаюкивающее шуршание наполненного зеркального бассейна, который лениво и ласково ворочает сверкающую на краю гальку, словно дама задумчиво перебирает драгоценности. Иногда - дождик зашелестит по стеклу, или ветер вздохнёт и попытается сунуть пальцы в щели дома; всем этим меня было не обмануть. Море, колыхаясь по-матерински, смеялось над этими подделками. Как истинная женщина, море всегда что-нибудь прятало. У него было много лиц - жутких иногда лиц за тонкими вуалями. Оно рассказывало о чудесах и расстояньях, оно и ласкало, и убивало. Когда я только начинала ползать, мать посадила меня на пляже, чтобы поглядеть, что я думаю обо всём этом. Я поползла прямо в накатывающую волну и уже почти проникла за эту зелёную стену, когда мать поймала меня за пятки.

Я часто думаю, что бы случилось, если б я успела пробиться сквозь это зелёное зеркало. Может, проснулись бы мои младенческие жабры и соль в крови? Некоторое время я верила не в Бога и не в Деда-мороза, а только в русалок. Они входили в мой мир так же логично и бесспорно, как хрупкое тельце морского конька в аквариуме зоопарка, или как скаты, которые лезли на крючки к воскресным рыболовам, немилосердно ругавшимся - скаты, похожие на старые наволочки с лукавыми, полными женскими губами.

Я вспоминаю, как мать - сама морская девчонка - читала мне и брату (он был младше меня на три года) отрывки из “Покинутого водяного” Мэтью Арнольда:

Пещер песчаных сон глубок,
Ветра там спят, огни дрожат,
Там лёгкий шевелит поток
Солёных водорослей ряд,
И мириады тварей там
Пасутся в зелени морской,
Там змеи кружат по волнам,
Сверкают яркой чешуёй,
Гигантские стада китов,
Не закрывая глаз от света,
Плывут, гуляют вокруг света.
Так было, есть и будет это
Вовеки веков…

Я заметила, что покрываюсь гусиной кожей. И не понимала, отчего. Холодно мне не было. Может, призрак пролетел? Нет, это была поэзия. Искра отлетела от Арнольда, и меня зазнобило. Захотелось плакать. Я почувствовала себя очень странно. Так я открыла новый способ быть счастливой.

Время от времени, когда меня охватывает тоска по моему морскому детству, по крику чаек и запаху соли, кто-нибудь заботливый суёт меня в машину и везёт к ближайшему морскому горизонту. В конце концов, в Англии нет места, которое было бы дальше, чем сколько? - ну, семьдесят миль от моря. “Вот, - говорят мне, - вот оно!” Будто бы море - огромная устрица на блюде, и её можно подать, и вкус будет тот же самый в любом ресторане на свете. Я вылезаю из машины, потягиваюсь, нюхаю. Да, море. Но не то, ну совсем не то.

Прежде всего, вся география не та. Где большой серый палец водокачки слева, а под ней серповидная песчаная коса (на самом деле она каменная)? Где тюрьма Оленьего острова на кончике мыса далеко справа? Та дорога, которую я знала, извивалась между волнами океана и залива, и на полпути - бабушкин дом, заполненный рассветным солнцем и отблесками моря.

До сих пор я помню бабушкин телефонный номер: “Океан 12-12-W”. Я называла его телефонистке, как заклинание, как строчку стиха, когда звонила из моего дома, стоявшего на спокойной стороне мыса около залива, почти ожидая, что из чёрной трубки, как из большой ракушки, вместе с бабушкиным “Алло!” послышится шуршащее бормотание моря.

Дыхание моря. И его отблески. Так может, это было какое-то громадное, сверкающее животное? Даже закрыв глаза, я чувствовала, как мерцание его ярких зеркал скользит по моим векам. Я лежу в водяной колыбели, а эти зайчики находят щёлки в темнозелёных оконных шторах, играют и пляшут, или сидят тихо и слегка дрожат. Когда меня укладывали спать днём, я любила щёлкать ногтями по медной трубе - спинке кровати, получалась музыка, а однажды я с ощущением открытия и изумления наткнулась на шов на новых розовых обоях и тем же любопытным ногтем расковыряла стену до голой штукатурки. За это меня выругали и даже отшлёпали. Дед забрал меня от домашних фурий и повёл на длинную прогулку по пляжу через горы громыхающей под ногами лиловой гальки.

Моя мать родилась и выросла в этом же обкусанном морем доме. Она помнила, как выносило на берег обломки кораблекрушений, и жители городка копались в хламе, принесённом волнами, будто на базарном развале: чайники, рулоны мокрых тканей, одинокий мрачный башмак. Утонувших моряков - не было. Они отправлялись прямиком к Дэви Джонсу . Чего только не притаскивало море! Я всё надеялась. Коричневые и зелёные драгоценные стекляшки попадались часто, синие и красные - редко. Может, это были фонари с разбитых кораблей? Или просто отшлифованные морем осколки бутылок из-под пива или виски? Кто его знает.

Казалось, море дюжинами заглатывало чайные сервизы. То ли их в изобилии кидали с пассажирских кораблей, то ли обманутые невесты бросали их в пену прибоя. Я собирала фарфоровые осколки с каёмками из незабудок, маргариток или птичек. Но никакие два узора ни разу не совпали, чтоб можно было сложить.

Oдин день врезался мне в глаза навсегда со всеми подробностями, с каждым камушком, с каждой ракушкой под ногами. Жаркий апрель. Я сидела и грелась на бабушкиных ступенях из слюдяного сланца, и глядела на оштукатуренную стенку-волнолом с её сорочьим узором овальных камней, веерных ракушек, цветных стёклышек. Мать уже три недели как была в больнице. Я дулась. Делать ничего не хотелось. Её отсутствие пробило в моём небе дырку с обугленными краями. Ну как могла она, верная и любящая, вдруг меня покинуть? Бабушка, пряча радостное возбуждение, мурлыкала что-то себе под нос и месила тесто для хлеба. Бабушка была воспитана в чопорной Вене - она только поджимала губы и ничего не хотела мне сказать. Но в конце концов слегка смягчилась. “Когда мать вернётся, будет тебе сюрприз. Замечательный сюрприз. Младенец”.

Младенец!

Я ненавидела младенцев. Два с половиной года я была в центре ласковой вселенной.
И вдруг мир перевернулся. Ледяной холод пронзает меня до костей. Я теперь буду совсем чужой, как мамонт в музее. У, эти младенцы!

Даже дедушка, сидевший на застеклённой веранде, не смог вытащить меня из этого огромного унынья. Я отказалась прятать его трубку среди листьев каучукового дерева, чтобы превратить его в трубочное. Он надел кеды и ушёл, тоже обидевшись, но всё же насвистывая. Я подождала - он стал совсем маленьким, обогнул холм с водокачкой и удалился в направлении набережной. Ларьки, где летом продавали сосиски или мороженое, были ещё заколочены, хотя уже становилось вполне тепло. Мелодичный свист дедушки звал меня к приключениям. Но я не хотела забывать: в обнимку с обидой, уродливая и колючая, как печальный морской ёж, я потащилась в противоположную сторону, к тюрьме. Холодно и трезво, словно глядя с удалённой звезды, видела я отдельность всего на свете. Я чувствовала стену собственной кожи: я - это я. Камень - это камень. Моя чудесная слитность с предметами этого мира закончилась.

Начинался отлив, море всасывалось само в себя. Под ногами были чёрные водоросли с твёрдыми шариками, которыми я любила щёлкать, пустые половинки апельсинов и ракушечный мусор, и среди этого - я: отверженная. Вдруг став одинокой и старой, я смотрела на все эти ракушки - на обросшие зелёными бородами мидии, на серые в дырочках кружева устриц (вот только жемчуга в них никогда я не находила), на крошечные белые “сахарные трубочки” и волшебные “кораблики”. Известно было, где лучшие ракушки - на самой последней дегтярной полосе, куда доходила волна прилива. Я равнодушно подняла твёрдую розовую морскую звезду. Она лежала у меня на ладони, как насмешливый слепок моей руки. Иногда я держала такие звёзды в банках из-под варенья, наполненных морской водой, и смотрела, как они снова отращивают потерянные руки. А сегодня, в жуткий день рождения соперника, другого, чужого, я бросила эту звезду на камни. Пусть себе гибнет, мозгов у неё всё равно нету.

Я пинала ногой круглые слепые камушки, они не обращали на это никакого внимания. Им-то что? У них, наверное, всё в порядке. Море катилось в никуда, в небо - в этот тихий день было не разглядеть разделяющей их линии. В детском саду меня учили, что море надето на выпуклый мир, как синее пальто, но мне было никак не соединить то, что я знала, с тем, что видела: вода наполовину была втянута вверх, в воздух, и становилась плоской стеклянной шторой, а на ней, вдоль краёв, - улиточные следы пароходов. Мне казалось, что они вечно так и ползают взад-вперёд. А что же там, за этой линией? “Испания”, - сказал Гарри Бин, мой друг с круглыми совиными глазами. Но крошечная карта в моём мозгу не могла этого вместить. Испания. Мантильи, золотые замки, быки. Русалки на скалах, сундуки с драгоценностями, фантастический мир. И в любую минуту всё перемешивающее, всё пережёвывающее море может прибить к моим ногам кусок этого мира. Как знак.

Знак чего?

Знак избранности. Знак того, что не всегда я буду отверженной. И вот я увидела этот знак! Из бесформенной массы ламинарий торчала маленькая коричневая рука. Всё ещё блестящая от воды, пахнущая свежо и мокро. Что это? А что бы я хотела? Чтоб это была русалка, испанская инфанта?

А была это - обезьянка.

Не настоящая обезьянка, деревянная. Тяжёлая от впитанной воды, измазанная дёгтем, она скрючилась на пьедестале, такая далёкая, священная, с длинной мордочкой и странно чужая. Я почистила её, высушила, восхищаясь тонкой резьбой волос. Она совсем была не похожа на обезьян, которых я видела, когда они ели арахис - те выглядели рассеянно глупыми. У этой был благородный вид обезьяньего Мыслителя.
Теперь я понимаю, что этот тотем, который я с такой любовью извлекла из водорослевых одеяний - а с тех пор куда-то задевала, как и прочие детские сокровища, - был Священный Бабуин.

Море услышало меня и даровало мне благословение. Ну и что, что в этот день в доме появился мой новорожденный брат? Зато одновременно с ним появился и мой восхитительный - кто знает, может, даже бесценный - бабуин.

Не от морского ли пейзажа моего детства эта любовь к переменам и дикости? Горы меня ужасают - они такие надменные, сидят кругом, да и только. Неподвижные холмы душат меня, как пышные подушки. Когда я не гуляла вдоль моря, то была около него или в нём. Мой спортивный молодой дядюшка, мастер на все руки, соорудил нам пляжные качели. Когда вода, во время прилива, подходила к качелям, можно было взлететь, отпустить верёвку и - прямо в воду.

Плавать меня никто не учил. Это случилось само собой. Я стояла в кольце других ребят. Залив был спокойный, вода доставала нам до подмышек, мы качались на лёгкой зыби. У одного избалованного мальчишки был надувной круг. Он сидел в нём и сучил ногами, а плавать не умел. (Мать не разрешала нам с братом одалживать надувные крылышки, круги или плавучие подушки из страха, что нас отнесёт на глубину: “Сперва научитесь плавать”. В этом она была неумолима). Мальчишка вылез из круга и висел, держась за него, но никому не давал. “Моё!”, - резонно говорил он. Вдруг лёгкий бриз поднял рябь. Вода потемнела. Розовый круг вырвался из рук мальчишки и ускользнул. Глаза его округлились, и он заревел. “Я его догоню”, - сказала я, маскируя бравадой бешеное желанье прокатиться. Я подпрыгнула, плюхнула по воде ладонями, дно ушло из-под ног. Я попала в запретную страну - “туда, где с головой”. По словам матери, я должна была камнем пойти ко дну, но этого не случилось: подбородок у меня торчал вверх, руки и ноги молотили по холодной зелени. Я поймала убегающую камеру и вплыла в неё. Я плыла - я научилась плавать.

Из аэропорта на той стороне залива поднялся дирижабль. Он всплыл вверх, как серебряный пузырь, и это было в мою честь.

Тем летом мой дядя со своей невестой строили лодку. Мы с братом таскали блестящие гвозди. Мы просыпались под стук молотка. Из древесины медового цвета, из стружек, превращавшихся в колечки (их можно было надевать на пальцы), из сладковатых опилок рождалось языческое божество, нечто прекрасное - настоящая парусная лодка. Дядя возвращался с моря с чёрными скумбриями. Зелёно-сине-чёрная парча спинок не выцветала. Такими они и попадали на стол. Мы жили морем. Из голов и хвостов трески бабушка варила похлёбку, которая, остывая, густела, превращаясь в торжественное желе. На ужин мы ели сваренные на пару мидии со сливочным маслом. А горшками, в которых варились омары, мы уставляли весь стол. Но я не могла смотреть, как бабушка опускала темно-зелёных омаров, шевеливших связанными клешнями, в кипяток, откуда через минуту их вынимали - красных, мёртвых и вкусных. Я слишком остро чувствовала кожей эту обжигающую воду.

Море было нашим главным развлечением. Когда приходили гости, мы сажали их с термосами, бутербродами и разноцветными зонтиками на циновки лицом к морю, будто не было ничего интереснее, чем глядеть на воду - синюю, зелёную, серую, серебристую. Взрослые тогда ещё носили чёрные пуританские купальные костюмы. От этого наши семейные фотоальбомы выглядят так старомодно.

Моё последнее воспоминание о море связано с неистовством. Тихий, нездорово-жёлтый день 1939 года. Расплавленное море стального цвета. Ворочается на поводке, как недовольное животное, а в глазах злые лиловые искорки. Тревожные бабушкины звонки с незащищённой океанской стороны пересекали мыс и приходили в наш дом, стоявший на стороне залива. Мы с братом - тогда ещё от горшка два вершка - упивались, как волшебным зельем, всеми этими разговорами о приливной волне, о высокой, никогда не заливавшейся середине мыса, о заколачивании окон и о кораблях в заливе. Урагана ждали поздно вечером. В то время ураганы ещё не рождались во Флориде и не расцветали на Тресковом мысе каждую осень, как теперь - бум, бум, бум, словно петарды 14 июля в Париже. Ещё не вошло в обычай называть их женскими именами. Тогда это было нечто чудовищное, как Левиафан. Ураган мог разорвать наш мир на куски, сожрать его. И нам хотелось при этом быть.

Сернисто-жёлтый день противоестественно рано почернел, будто всё, что должно было случиться, требовало темноты - ни звёзды, ни фонари не должны были это освещать, на это запрещено было глядеть. Пошёл дождь, огромный ливень, как во времена Ноя. Потом ветер. Мир превратился в огромный барабан. Он стонал и дрожал, когда по нему били. Мы с братом, бледные и ликующие, лежали в кроватках и пили ежевечернее горячее молоко. Конечно, спать мы не будем! Мы подкрались к шторе и чуть-чуть её приподняли. Наши лица качались в чёрном неровном зеркале, как мотыльки, пытающиеся проникнуть в комнату. Ничего не видно. Единственный звук - рёв, сопровождаемый ударами, скрипами, стонами и треском всяких предметов, летавших вокруг, словно посуда, которую швыряют друг в друга поссорившиеся великаны. Дом раскачивался. Он качал, качал и качал двух маленьких вахтенных. В конце концов, они уснули.

На следующий день вокруг валялись роскошные обломки: вывороченные деревья, телефонные столбы, скакавшие на волнах у маяка дешёвые летние домики, разбросанные повсюду рёбра маленьких судёнышек. Отважный бабушкин дом уцелел, хотя волны рванули через дорогу и прямо в залив. Соседи говорили, что дом спасла дедушкина стенка-волнолом. Песок засыпал печку золотыми завитками. Обивка дивана вся была в пятнах соли, а дохлая акула расположилась на бывшей клумбе с геранью. Но бабушка достала метлу и привела всё в порядок.

Вот таким и застыло во мне моё приморское детство. Отец умер. Мы уехали от моря. Первые девять лет моей жизни запечатаны, как парусник в бутылке. Прекрасные, недоступные, полустёртые - белый летящий миф.

перевод мой.

Плат

Previous post Next post
Up