Из какого сора растут стихи

May 05, 2024 08:00


Эссеистика
Автор: Евгений Антипов

Выстраивая литературную карьеру самым примитивным, но не самым достойным образом, Ахматова умело компенсировала свой метод величественным снобизмом. Начинающая Аня пишет маститому Брюсову: «Я была бы бесконечно благодарна Вам, если бы Вы написали мне, надо ли мне заниматься поэзией. Простите, что беспокою». Что ответил Брюсов, можно предположить: «Нельзя основываться на показаниях Брюсова. Валерий Яковлевич туп». Оценки других современников тоже принципиальны. О Есенине: «Но ведь он не сумел сделать ни одного стихотворения». О Шкловском: «Совершенное ничто. Недоразумение какое-то. Полный ноль». Про Асеева: «Не стихи, а рифмованное заявление в Моссовет». О Гумилеве: «Коля вообще был несчастный. Как его мучило то, что я пишу стихи лучше его». А вот Шилейко - профессор, переводчик и поэт, которого Мандельштам восторженно называл бездной - рукописями обожаемой жены почему-то растапливал самовар.

Успех Блока она объясняет тем, что в лице какого-то подлого Алянского тот нашел средства на свою раскрутку: «Алянский подл, но Блоку это все равно - были бы деньги». О Твардовском: «Теркин? Ну да, во время войны всегда нужны легкие солдатские стишки». Фамилию Бунина при ней вообще нельзя было произносить. Эмма Герштейн объясняет это просто: Нобелевка. Ахматова-то на Нобелевку подавалась дважды.


О Шестаковиче и Пастернаке: «В Комарове у меня побывал Шостакович. Я смотрела на него и думала, он несет свою славу как горб, привычный от рождения. А Борис - как корону, которую только что нахлобучили на него. Она сползает ему на глаза, он подпихивает ее снизу локтем». Какие сложные образы рождает в ее фантазиях чужая слава. Только Шостакович-то чем не угодил? Пастернак подпихивает ее (корону) снизу локтем. Локтем - бесподобная Вы наша, - снизу локтем?

С молодой сменой королевне тоже не повезло. Об Ахмадулиной: «Полное разочарование. Полный провал». О Рождественском: «Не читала и читать не стану! У него английское имя при поповской фамилии». Всех скопом она характеризует бодро: «Они все бандитики, проституирующие свой талант и эксплуатирующие вкусы публики». А Дмитрий Бобышев, говоря об Ахматовой, добавляет витиеватое: «Расправляется с молодыми методами физического и административного воздействия». Но ведь и с трупами не церемонится. Когда к ней, к королевне, пришли из редакции «Литературного наследства» за воспоминаниями о Маяковском, она отказала: «Зачем мне бежать за его колесницей. У меня своя есть». Из числа современников только юродивый Мандельштам не удостоился ее испепеляющих оценок. Но и безобидные трупы на пути ей ни к чему. Когда в Большой «Библиотеке поэта» планировалась книга Мандельштама, Ахматова прокомментировала данное обстоятельство соответственно: «Я вхожу в состав редакционной коллегии. Но я не знаю, нужна ли эта книга? Мандельштам далек от современного читателя».

При этом считала, что Симонов строит козни, не печатая с 1946 года ее довоенные стихи дамского содержания: «Просто ему кто-то передал, будто я браню его стихи. А я их и не читала». Пережившей войну в солнечном Ташкенте, куда была доставлена из Ленинграда специальным самолетом, ей и в голову не приходило, что если в стране голод - послевоенный, масштабный, с трупоедством и суицидом, - то стихи про медлительную истому сладострастья как-то не к месту, а стихи в духе «свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду» вообще хамство. Какие чувства предлагались 46 миллионам инвалидов на этом устричном блюде? Кстати, это же относится и к «Приключениям обезьяны» Зощенко, с которым они на пару загремели под постановление Жданова об идеологически вредных произведениях. Обезьяне-то, по мнению Зощенко, было лучше в клетке, чем на свободе; да-да лучше, поскольку сосиски и Баварское пиво.

А.А.Жданов творчество Ахматовой определил емко: «Томление, упадок и кроме того невероятная блудня». И ведь не возразишь. Все по существу.

Но Ахматовой хватает духу поднять свой величественный язык даже на Берггольц: «Мания величия и мания преследования». Первый муж Берггольц расстрелян в 1937 году, второй умер в блокаду, потеряла двоих детей, от побоев в ГПУ - выкидыш, но, как пишет Чуковская, «Ахматова велит свою судьбу считать страшнейшей». Разумеется, страдания - это ее амплуа, Ахматовой. Страдания она умела находить везде: «В Ташкенте я впервые узнала, что такое в палящий зной древесная тень и звук воды». В связи с ташкентскими страданиями (там Ахматова писала мужественные стихи) кто-то выхлопотал медаль «За оборону Ленинграда», которой в 1943 году она и была награждена. Окололитературные пигмеи так и причитают, так и причитают, ибо сколько всего всякого легло на ее хрупкие плечи, мужья ее погибали один за одним. Правда, погибали в статусе отработанного материала, после того, как она поменяла их, словно перчатки, надетые не на то.

Дом искусств (ДИСК), созданный в 1919 году под патронажем Горького, управлялся Высшим советом, куда, наравне с Анненковым, входила Ахматова. В 1920-х годах был уже «Дом литераторов», который возглавлялся комитетом, куда, наравне с Блоком и Гумилевым входила, разумеется, и Ахматова. То есть, эта беспризорница, не умевшая даже свое белье постирать (это делали почитатели ее таланта), по карьерной лестнице продвигалась шажками гейши - застенчивыми, но бескомпромиссными. И вот, с трудовым стажем около трех лет в библиотеке, она - в 1930 году - становится персональной пенсионеркой. Ах, да, она же к тому моменту была автором аж трех взрослых сборников. Правда, эти взрослые сборники стихов от девчачьих отличались не сильно.

Ей регулярно делают предложения руки-сердца, и каждый раз вкупе с повышением статуса. Делал предложение и ученый Владимир Гаршин, но, подлец, предложение отозвал. После чего Ахматова говорила о нем, как о психически больном. Что касается браков, то все они, официальные, неофициальные, всегда были кратковременными. И не только из-за ее склонности, получив карьерные бонусы от одного возлюбленного, устремляться к другому. Неспособность сварить картошку в мундире, белье постирать (хотя бы свое), отсутствие навыков одеваться самостоятельно, все, что окололитературные пигмеи с умилением называют бытовой неустроенностью, через год-другой обязательно оттолкнет и самого восторженного мужа. Кто-то из пресмыкающихся утверждал, что Ахматова могла собирать грибы. Мамой клялся. Но веры этим клятвам нет. Когда эта хроническая содержанка, не чувствуя контекста, в патетичной экзальтации раздувалась до владычицы морской, Пунин использовал дидактический и, похоже, болезненный прием: вполголоса просил, чтоб селедку почистила. Работало безотказно, видимо, история была яркая. Ахматова когда-то болела базедовой болезнью, так что при сочувственном отношении к поэтессе многие ее отклонения можно объяснять побочным эффектом. И, тем не менее, бытовой конфуз с санитарно-гигиеническим сюжетом она тут же трансформировала в изящную драму: всегда в ее стихах витает печальный образ эдакой отвергнутой. «Нелюбимой быть поэтично», - хитро покуривая, утверждала эта бывалая, не очень опрятная женщина. В свою пользу она умело выворачивала что угодно. Даже знаменитый нос нарочито демонстрировала в профиль - мол, страдает. Иные с придыханием называют этот нос греческим, хотя такого грека еще поискать надо. Если же конкретных страданий нет, их можно придумать. Строки, вроде «Муж хлестал меня узорчатым, вдвое сложенным ремнем», доверчивые читатели восприняли, как страшную правду жизни, а на Гумилева смотрели с ужасом. Однако такое поэтическое садо-мазо не прекращалось и после развода.

Иногда косвенные предпосылки для подобных интерпретаций были. В семикомнатной, 250-метровой квартире Пунина (Фонтанный дом) апартаменты королевны располагались аккурат в каптерке, чтоб не пугала руководящих работников из числа посетителей. Королевну частенько сравнивали с собакой, но неизменно жалобным тоном. Из деликатности. «Она была бездомной, как собака» (Раневская); «У меня в доме для всех бродячих собак находилось место, вот и для Анечки нашлось» (Шилейко).

Даже дом в Комарово, который был построен под нее, богоравную, она почему-то называла будкой. Впрочем, в будку она превращала любое жилище, что неизбежно инкриминировалось советской власти. А ее величественный тон вызывал немотивированное почтение и безотчетное сострадание у людей справедливых. Снобизм ее был настолько убедителен, что внушал безоговорочное почитание. Внушал всем. Особенно - окололитературным пигмеям. Эти, негодуя лицом, ходят по улицам и убеждают друг друга, что советская власть Ахматову не печатала. Но при жизни, среднестатистически, каждые два года выходила ее книга. Не считая публикаций в периодике.

В сложившемся антураже любые обстоятельные суждения о фактах биографии поэтессы - такой воздушной, к поцелуям манящей, - являются ханжеством. И, тем не менее: очень красивая история очень красивого романа Ахматовой и Модильяни очень некрасивая. Если не сказать, пошлая. Да, флер романтичный. У Ахматовой всегда все с романтичным флером. Гумилев ухаживает за ней, но она была увлечена поэтом Александром Федоровым: «Летом Федоров опять целовал меня, клялся, что любит, и от него опять пахло обедом». Ей 15, Федорову на 20 лет больше. В том же году она пишет уже о любви к некоему Владимиру Голенищеву-Кутузову, этот старше ее на 10 лет. На следующий год ей делает предложение Гумилев. Но в свои 16 Аня увлечена репетитором. (Эпизод тоже романтичный, хоть слово «репетитор» слегка портит антураж - репетиторов, вообще-то, нанимают для отстающих.) После трех предложений и двух попыток суицида, Гумилев уезжает в Африку. И тут девочка-ломака спохватывается: Гумилев - поэт реальный, автор уже трех звонких книг, включающих шедевры, вроде «Жирафа» и «Волшебной скрипки». Одна книга посвящена Анне Горенко, а тираж другой вышел в Париже. Капризная Аня берет инициативу в свои руки, и в 1910 году они венчаются. Родственники при этом отсутствуют, им все ясно.

К слову, о родственниках. Отец Анны - военный инженер, за десятилетие службы в чинах не приподнялся, что говорит о свойствах характера. Трое ее сестер умерли в детстве, брат в зрелом возрасте закончил суицидом. То есть, генетика проблемная. Вполне возможно, что идею поменять унылое «Горенко» на восхитительное «Ахматова» присоветовал ей кто-то компетентный, может даже и ее молодой муж Гумилев, имевший за плечами Сорбонну, а до брака с несчастной Горенко посетивший Грецию, Турцию, Ближний Восток, Египет и более глубокую Африку. В любом случае для беспомощной Анны брак с Гумилевым был судьбоносным.

«Люблю ли его, я не знаю, но кажется, что люблю», пишет невеста довольно странную для инициатора фразу в письме Сергею фон Штейну. «Гумилев - моя судьба, и я покорно отдаюсь ей. Не осуждайте меня, если можете» - пишет она о том же, но Голенищеву-Кутузову. И тут же: «Я Вам клянусь всем для меня святым, что этот несчастный человек будет со мной счастлив».

Для полного счастья обязателен Париж, свадебное путешествие.

Но в Париже-то, в Париже… «В это время Модильяни бредил Египтом. Он водил меня в Лувр смотреть египетский отдел, уверял, что все остальное недостойно внимания». Да? Надо же. Так Анна Андреевна пишет полвека спустя. Непосредственные же впечатления от Парижа другие. Но про Египет стоит зафиксировать.

«...В Париже я чуть не померла со скуки… Коля целые дни бегал по каким-то экзотическим музеям… Сидишь одна, такая, бывало, скука. Я себе даже черепаху завела. Все-таки развлечение». И ничего неожиданного в этом нет. «Я кончила жить, еще не начиная. Это грустно, но это так», пишет вся измученная жизнью юная Аня задолго-задолго до Парижа. «Я слушаю тишину в темной гостиной… Ко мне здесь все очень хорошо относятся, но я их не люблю. Я все молчу и плачу, плачу и молчу». С фазы полового созревания Аня изображает ангела с печальным лицом. Изображает упорно, не стесняясь комичного гротеска, изображает настойчиво и программно. Гумилев во время медового месяца восхищается здоровым аппетитом молодой жены и ее нездоровой склонностью сутками не вставать с дивана. За окном да, Париж.

Эти перекрестные свидетельства молодоженов несколько противоречат традиционной версии событий, согласно которой скучающая Анна завела не только черепашку.

Гуляя по Парижу, заходит она, Анна, в кабак, ибо новые туфли замучили. А там красавчик-француз, поглядывая на француженку с феноменальным носом, смекает, что это явно его клиент - чиркает что-то в блокноте, затем театрально разрывает листки. Прием срабатывает. Кто такой? Токсикоман; косит под художника. Почему косит? Потому что местный жиголо так себя позиционирует, но художники столь страстно наброски не рвут, бумаги не напасешься. Скучающая туристка заинтригована еще больше. Жиголо видит, сработало, и скучающая туристка, надевая туфельку, находит в ней записку. (Все - со слов Ахматовой и, скорее всего, вранье, поскольку фокус «записка в туфельке» технически сложен, но именно он-то и затянут сказочным туманом.) Вечером - амплитудно дыша и с букетом роз, - она приходит по адресу, но дверь никто не открывает: красавчик, пьяненький, спит. Анна бросает в форточку по цветку, но красавчик, пьяненький, все равно спит.

Допустим, в его мастерскую, которая «на пустыре, наполовину принадлежавшем округу Вожирар, а на другую - Монпарнасу», она приехала на извозчике. А обратно? «Там, как и в большинстве подобных мест, тогда не было ни газа, ни, разумеется, электричества, и нанимателям, если они не располагали керосиновой лампой, приходилось прибегать к свечному освещению» (Анри Роме, художник). Но оказывается, когда нужно, Ахматова может быть и усердной, и настойчивой - в другой день она снова приходит на вожделенный пустырь и все у них получается. Осчастливленный - согласно клятве - Гумилев по окончании такого медового месяца увозит молодую жену в Россию. Сам уезжает в Африку. Когда возвращается, Анна уезжает в Киев. Гумилев от отчаяния влюбляется в Марию Кузьмину-Караваеву - она больна, она умирает. Гумилев пишет свой «Заблудившийся трамвай».

Машенька, я никогда не думал, что можно так любить и грустить.

Прежде чем уехать в Киев, Ахматова рожает Гумилеву сына - как две капли похожего на Николая Пунина. Сына воспитывает свекровь. В юношеском возрасте, проживая в ленинградской квартире Пунина, Левушка становится жуткой обузой для всех, вследствие чего оказывается в лагерях.

А в парижской сказке, даже изложенной языком протокола, все равно остались лакуны. С чего это Анна, которая не вставала с дивана, не ориентировалась в собственном шкафу и наверняка страдавшая топографическим кретинизмом в тяжелой форме, решилась в одиночку ходить новыми туфлями по пустырям и кабакам незнакомого города?

Модильяни давал ей читать «Песни Мальдорора» Лотреамона, эту книгу, по свидетельству Ахматовой, он «постоянно носил в кармане». «Мы в два голоса читали Верлена, которого помнили наизусть, и радовались, что у нас общие интересы».

Какого, на хрен, Лотреамона, и какого на хрен Верлена? Живописец Агустус Джон и скульптор Яков Эпштейн в два голоса застали Модильяни, лежащим на полу без сознания, и спасли от голодной смерти, купив тогда две скульптурные головы. По стенам плесень, а эта радуется, что у них интересы общие. Нет, голуба, не надо патоки, интересы у вас разные. А все, что вас объединяло - неоконченная школа, отсутствие образования и жизнь за счет половых услуг.

«Модильяни любил ночами бродить по Парижу, и часто, заслышав его шаги в сонной тишине улицы, я подходила к окну...». А друзья вспоминают, что день свой Модильяни заканчивал пьяным в мясо.

«Говорил, что его интересовали авиаторы, но когда он с кем-то из них познакомился, то разочаровался: они оказались просто спортсменами». Угу. Авиаторов тогда было два: Анри Фарман и Луи Блерио. Одновременно это были инженеры, строившие самолеты на свои средства. Видимо, с этими олигархами и познакомился не просыхающий клошар. И был разочарован прозой жизни, раздавлен.

«Я ни разу не видела его пьяным, и от него не пахло вином». А чем от него пахло, шахматами? Ахматова лепит горбатого, даже не изучив материал. Пишет, что Модильяни засыпал ее письмами. «Вы во мне как наваждение»; «Ангел с печальным лицом»; «Я беру Вашу голову в свои руки и окутываю Вас любовью». И одно из писем - пердюмонокль! пердюмонокль! - прочел Гумилев.

Дура. Свою жизнь твой фрилансер закончил в больнице для бездомных. Живьем он произнес бы любые слюнообильные слова, лишь бы получить бутерброд, или хотя бы стакан вина. А тратить время на жеманную куклу, что за две тысячи километров - увольте, поищите лоха, вроде Гумилева.

Факт прочтения Гумилевым рокового письма вроде бы подтверждает в своих воспоминаниях очередной герой очередного романа П.Лукницкий: «он белый сидит, склонив голову, дает ей письмо...» Но это пересказ ахматовской новеллы. Когда Лукницкий с ней познакомился, Гумилев уж три года как расстрелян за монархизм.

Тем не менее, что-то у российских молодоженов в Париже произошло, реакция супруга на медовый месяц это подтверждает. Конечно, богемная обстановка - разорванные в клочья (в клочья) наброски, записка, вложенная в туфельку, розы, вброшенные в форточку - все в высшей степени прекрасно, да как-то уж избыточно и совсем уж не обязательно. Зачем городить нестыкуемое, если случка могла случиться с задорным господинчиком из соседнего номера, не вставая с гостиничного дивана, на глазах у изумленной черепашки.

Ахматова была жутко безграмотна - настолько, что на это ей указывал даже Маяковский, у которого вообще четыре класса. Безграмотность не мешала Ахматовой критиковать творчество Гумилева, из-за этой критики он многое уничтожил. Хозяюшка не умела заварить чай, не говоря про яичницу с колбасой, ибо лежала на диване и слушала тишину. Но за 1910-1912 год у нее было минимум пять романов, если эта формулировка уместна. Так что в психологическом контексте сей гипотетический Модильяни возможен лишь как статист.

Впрочем, «Ахматова не могла не заметить творческую душу художника. Их неподдельный интерес друг к другу был заметен, их страсть была неудержимой». Если из этого фонтана сепарировать пафос, достоверным останется «неподдельный интерес». Профурсетка и жиголо определяют друг друга сразу, это верно. В общем, примитивный сюжет станет со временем «историей любви итальянского гения и знаменитой русской поэтессы». Звезды сошлись. С каким умилением массовый обыватель выпускает эти пузыри, и только Эренбург, живший в Париже как раз с 1908 года и знавший Модильяни, скептично замечает: «Ахматова еще не была Ахматовой, да и Модильяни еще не был Модильяни». И то верно. О каких звездах пузыри? Первый сборник Ахматовой («Вечер», 40 стихотворений, тираж 300 экземпляров) выйдет только через два года. И даже следующий сборник «Четки», который выйдет еще через два года, сама Ахматова назовет стихами начинающего поэта. А тогда, в Париже, Анна Ахматова не была ни знаменитой, ни поэтессой, ни Ахматовой - о том, что Анна Горенко пишет стихи, знал только ее молодой муж. Собственно, он и начал ее публиковать. А, скорее всего, и редактировать. Стихов, написанных до 1910 года, было 5 (пять). И Модильяни тогда не был ни гением, ни художником. Амедео если и считался художником, то, опять же, начинающим. И что в сухом остатке? Суетная экскурсия налево секс-туристки с секс-гидом. Но какой получился миф.

Якобы вначале 20-х из якобы газеты (французской? итальянской? а, может, из советской?) Ахматова якобы узнает, что умер Модильяни. И не задавленный лошадью, а гениальный. Но на момент смерти такого в газете (в любой) писать не могли: гешефт на судьбе алкоголика, умершего от туберкулезного менингита, взялись делать после смерти. О чем гласит и надпись надгробия. Лишь для Ахматовой все было очевидно уже тогда. И вот, значит, читая неустановленную газету на неустановленном языке, Ахматова - уже резонирующая поэтесса, - вспоминает, что с кем-то там переспала; а вдруг тот задорный нахал и был Модильяни? Ну а дальше и пошло, и поехало. Ахматова в письменном виде вспоминает, как Модильяни показывал ей Париж. Ага, показывал. Других дел у него не было. Гумилев и Модильяни приехали в Париж еще в 1906 году, практически, синхронно. И если Модильяни преимущественно не вылезал из кабаков, то Гумилев, отучившись в Сорбонне, обошел все достопримечательности с музеями. Можно представить, как Гумилев уговаривал Ахматову сходить туда, сходить сюда. Но у Ахматовой постельный режим, медовый месяц у нее. У нее черепашка.

Спустя годы, Ахматова переписывает по-русски пламенные письма Модильяни, оригиналов которых никто не видел; он и маме-то писал, когда с деньгами совсем швах. Вдохновленная некрологом Модильяни, Ахматова прикидывает, какую биографию делают нашему бесстыжему и почесывает неряшливый затылок. И якобы прикнопливает на стеночку его рисунок. Лежал, значит, где-то в книге, где-то между страниц, а теперь вот на стеночку прикноплен. Королевна пишет, что рисунков имелась уйма, ибо отношения были глубокие, да сгорели рисунки-то. Как сгорели? - восклицают неравнодушные люди. Увы, сгорели вместе с домом. Хорошо хоть, Гумилев-Ахматова вовремя переехали. Переехали, оставив рисунки на сохранение мышам, а они сгорели - и мыши, и рисунки. Еще Модильяни подарил Ахматовой фотокарточку своей скульптуры, но злоумышленники выкрали фотокарточку, да и унесли в неизвестном направлении. Теперь Ахматова единственный свидетель авторства и времени создания некой скульптурной «вещи». То есть, ее подлинности. И демонстрирует Анна Андреевна в этом статусе отличную осведомленность, слегка прикрытую безличным глаголом «кажется»: «Скульптуру свою он называл вещью - она была выставлена, кажется, у “Независимых” в 1911 году. Он попросил меня пойти посмотреть на нее».

А вот на сохранившемся рисунке, принадлежащем Ахматовой, год стоит отчетливо - 1911. В тот год, согласно легенде, звезды сошлись заново. Анна сама - одна, в туфлях, - приехала в Париж.

Впрочем, нет, не одна. С влиятельным литературным критиком Георгием Чулковым, на чью протекцию рассчитывала и рассчитала верно: во времена НЭПа она уже член правления писательской организации. Строки поэтессы «Кто ты: брат мой или любовник» - это как раз Чулкову и про Чулкова. Как раз 1911 год. Но в том же 1911, еще до второй поездки в Париж с Чулковым, в стихотворении «Рыбак» она безумно любит еще кого-то. Отдельно взятые ахматововоеды настаивают, что та любовь была самой чистой, самой неповторимой и самой единственной. Ахматова от той любви бледна:

Щеки бледны, руки слабы,
Истомленный взор глубок…

(впрочем, это стандартная гамма в ее автопортретах)

...Все сильней биенье крови
В теле, раненном тоской.

Через два года после самой сильной любви к рыбаку, после Гумилева, Чулкова и Модильяни она уже с литературоведом Николаем Недоброво. Теперь стихи она посвящает ему, а он пишет статью о ее многогранности. И Анна таки была невероятно многогранна - еще через год она с Сергеем Анрепом, этому она посвящает уже три десятка стихов. А три десятка - это не хрен собачий. «В течение своей жизни я любила только один раз. Только один раз. Но как это было!». Да, ее любовь тянулась долгие десятилетия и была неизменна - полезные литераторы. (В хрущевские времена, благодаря этой любви, самую доходную жилу - переводы - в ленинградском отделении СП именно анемичная Анна держала в своих бледных пальцах). Кстати, о переводах. Принято считать, что лучший перевод «Слова о полку Игореве» сделал Сергей Шервинский. В 1917 году усадьбу у Шервинских разумеется отобрали, но подумав-подумав, вернули. Там жили-были многие, в том числе Ахматова. Поскольку Шервинский переводил Софокла и Овидия, Катулла и Еврипида, то пишет Шервинский об Ахматовой эпическим гекзаметром: «наше посещение Коломны… осталось в воспоминании драгоценной страницей». А вот Пильняк, тот попроще: «…В Москве будешь кататься на автомобиле и на мне. Будет очень весело, будем пить вино и каждый день делать… именины…»

В общем, ироничный Сталин назвал именниничицу монахиней, а она, печальноликая, все равно место в истории литературы застолбила - и чучелом, и тушкой.

Далее здесь

литература, поэзия

Previous post Next post
Up