Для меня первое апреля -- день рождения отца.
Для меня он был и остается человеком, сыгравшим самую большую роль в формировании моей личности, профессиональных интересов и человеческих качеств.
Здесь я помещаю небольшой фрагмент из его неоконченных и неизданных мемуаров. Уверен: если бы он дописал их, это была бы очень хорошая книга не только об одной интеллигентной ереванской семье, но и о том, как жилось советской Армении. И укоряю себя, что не смог уговорить, не смог настоять на том, чтобы он продолжил писать их.
Я уже публиковал отрывок из мемуаров отца о предках и о том, как наша семья жила в Нор-Нахичеване (сейчас это район в Ростове). Он --
здесь.
А сейчас еще один фрагмент -- о детстве. О том, как отцовские детские переживания и страхи накладывались на тот большой страх, в котором жила в тридцатые годы страна.
Детство
Мои детские годы прошли под крылышком деда Амбарцума Кечека. Я обожал его, а он - меня. Природа как будто готовила его на протяжении лет к исполнению функций деда. Причем не просто физиологически (или биологически - не знаю, как правильно), но и педагогически, и дидактически. И он пришел к этому стопроцентно подкованным.
Получив прекрасное к тому времени образование в крупнейших научных центрах России, Дании, Англии и Германии, он все свои знания и умения принес с собой в Армению. Делал он свое дело с предельной добросовестностью, без тени высокомерия - как истинный интеллигент. И вот этот человек, всю глубину своей души и знаний «обрушил» на меня. Делал он это умело, и с какой-то особой, присущей ему деликатностью, сумев привить мне интерес ко всему достойному внимания и, наверное, - сомнения ко всему сомнительному. Не знаю, мое ли это свойство, или свойство всеобщее, но для меня мысль, внушенная дедом, казалась аксиоматичной. Вера в его слово для меня была абсолютной.
(…)
Мы жили на третьем этаже стандартно спланированного здания, деревянный балкон которого проходил по всему фронту дворового фасада. Таким образом, он, этот балкон, обслуживал сразу нескольких соседей. Не помню, где именно, но где-то рядом с нашей частью балкона вспыхнул пожар. Пламя рвалось в комнату, где я крепко спал. Наши соседи успели меня вынести, а мебель (в том числе и рояль) выбросить на улицу - чтобы не дать огню охватить эту часть квартиры.
Наша семья, то есть папа, мама и я на некоторое время были переселены в дом напротив - в подвальный этаж, где жили муж и жена Шелковниковы. Сам Шелковников-муж был прямым потомком генерала Шелковникова и в моей памяти он остался как веселый и многоречивый человек. Таких дети любят. О нем мне известно также и то, что он, играя в покер, скоропостижно скончался.
С этим эпизодом связано и то, что я впервые в жизни на этом примере узнал о такой категории, как смерть. Она, смерть, охватила все мое существо своей таинственностью. Я понимал, что под всем этим ходом непонятных вещей лежит что-то очень грустное и страшное. А поскольку в те годы часто приходилось слышать о том, что совсем недавно был царь и что с этим царем связаны также разные непонятные события, то и все мои детские страхи (а они были мучительны и необозримо глубоки) носили, так сказать, коммунистическую направленность: как только я оказывался где-то в темном месте, или когда приходилось засыпать не сразу - на меня наплывали образы каких-то уродливых человечков, возглавляемых царем. Я, объятый ужасом, начинал кричать, и мне на помощь приходили родители - спасать от «царя».
Страхи мои питались еще одним впечатлением. До смерти Шелковникова я не обращал внимания на это явление. Но после... Мимо нашего дома по улице Гнуни (сейчас - Пушкина), пролегал маршрут похоронных процессий. Как только до меня начинали долетать трубные завывания духового оркестра, я в панике убегал в дальнюю от улицы часть квартиры и там, заткнув уши, спасался от мучавшей меня мистики. Уже ближе к середине тридцатых годов, когда на смену рукомойникам пришел водопровод, я, чтобы заглушить звуки похорон, открывал все краны и одну за другой пускал обильные струи из унитазного бачка.
Думаю, что повышенное чувство опасности не было случайным. Страхи перед будущим заполонили собой все окружавшее пространство. Отлично помню родительское наставление: меньше говорить и больше молчать. Меня предупреждали, чтобы я ни в коем случае то, что слышу дома, не рассказывал никому. Отец, строго глядя мне в глаза, внушал, что вокруг нас - сотни ушей. Даже таких, которые не видны. И чтобы я не остался без мамы и папы - должен избегать разных разговоров с разными людьми.
А еще страхи шли со стороны. Мне не разрешали выходить во двор. Если мама и папа уходили, то меня отправляли к тете Милаше, вдове Шелковникова. Там было интересно. Прежде всего, была масса интересных вещей - старые ордена, холодильник (по-тогдашнему - «ледник»), в который тетя Милаша загружала лед (она его покупала у торговцев мороженым), интересные книжки с яркими рисунками. И еще у тети Милаши была авторучка - вещь, полностью завладевшая моим воображением. Тетя Милаша разрешала набирать - вместо чернил - воду, и мне доставляло огромное удовольствие возиться с этим любопытным предметом.
Но так было лишь какое-то время. А потом произошло вот что. Слева от нашего выхода на балкон открыли еще один. Он до недавнего времени был закрыт - прежние соседи почему-то им не пользовались. Но они, эти соседи, то ли переехали, то ли кого-то главного из них посадили - не знаю. На их место въехала семья очень важного человека по фамилии Аршакуни. Это были сам папа Аршакуни, его жена тетя Назик и их дочь Эммочка.
Эммочка была немногим старше меня, и я во всем ее слушался. Сохранилась фотография: мы с ней сооружаем из кубиков что-то, напоминающее мавзолей, и при этом приобщаемся к грамоте: кубики образуют слова: «Мы дети Ленина». Вскоре за брата тети Назик вышла замуж недавно приехавшая к нам из Ростова младшая сестра отца - тетя Ганя. Звали ее мужа Оник. Был он родом из Ленинакана и учился в одном с мамой институте (сельскохозяйственном) на метеоролога.
Трагически сложилась судьба этих людей. Аршакуни был видным сотрудником НКВД. Еще совсем недавно он работал в Москве (где у него сохранилась квартира), ездил с каким-то спецзаданием в Англию и играл значительную роль в организации Дальстроя - того самого, который фактически представлял собой координирующий центр лагерей, простирающихся на бескрайних просторах Дальнего Востока.
Как я узнал позже, Аршакуни, предвидя сталинские репрессии, посоветовал маминому брату, Георгию Амбарцумовичу, только что окончившему Геологическую Академию в Ленинграде, не оседать в Армении, а на правах свободного человека отправиться в Магадан. От греха подальше. Дядя Гога последовал этому совету, и с 1934 года по 1956 год жил в Магадане и служил в Дальстрое. Он занимался геологоразведкой - по части золота. Достиг больших успехов, был награжден орденами, а в 1951 году - Сталинской премией первой степени.
Но вернемся к Аршакуни. После Англии, Москвы и Дальстроя, после тесных отношений с самой верхушкой НКВД, Аршакуни был направлен в Ереван. Таким образом, на одном балконе с нами оказался человек, от которого обильным потоком в наш дом вливалась тревога. Тревога потому, что с каждым днем становилось все ясней и ясней: Аршакуни в опале. А опала в те годы означала одно: конец.
А потом Аршакуни исчез. Какое-то время тетя Назик с Эммочкой еще жили в квартире рядом. Но вскоре они оставили Ереван и вернулись в Москву. Это был 1935 год. Мне было семь лет.
В квартиру рядом въехали новые жильцы. Фамилия их была Татарян. Старших представителей этой семьи не помню. Детей звали Ремик, Лева и Джемма. Как сложилась их судьба - мне неизвестно. Но одно я запомнил четко. Сначала у Татаряна-старшего были неприятности, и он был снят с какой-то руководящей работы. Но потом его дела пошли лучше, и его назначили на должность директора Армрыбы. Но ненадолго: в 1936 году он был арестован.
А я все больше боялся темноты. Это сейчас я понимаю, что на мое детское воображение таким образом действовали события, развернувшиеся вокруг моей семьи таким вот образом. Я не мог формулировать причин, тем более, что они уходили в какие-то невидимые сферы - те самые, про которые взрослые говорили вполголоса, которые окружали всех нас своей жестокостью и мрачной таинственностью. Так постепенно все мое существо заполняло это тяжкое чувство - чувство тревоги. Я еще не ходил в школу, мир мой был ограничен только самыми близкими людьми.
А среди них ближе и роднее всех был дед Кечек. Не бывало дня, чтобы он не приходил ко мне, и мы ходили гулять. А когда встречали знакомых, то и тогда разговоры касались одного и того же: кого-то арестовали, кого-то не стало... Дед кипел всеми отпущенными ему природой страстями. Но что от того, что он негодовал? Маховик набирал обороты, не щадя никого. Если кто-то и не попадал в застенки, то он мучился ожиданием. Если кого-то и миловала судьба, то это не значит, что он мог спать спокойно, что его в ночной тишине не преследовали кошмары, что он не плакал о ком-то близком, оказавшемся в тюрьме.