Эсэсовка Дора
Татарский двор сгорел за три с половиной часа.
Когда приехали пожарные, в доме стали взрываться канистры с керосином, и пламя взлетело к небу клубящимся лиловым столбом. Древнее окостеневшее дерево стонало и стреляло искрами, камни со звоном лопались. Вода из брандспойтов превращалась в пар. Когда пожарные уехали, на месте Татарского двора дымились груды кирпичей и бревен.
Все это время Дора сидела на стуле лицом к дому и курила сигарету за сигаретой, не сводя взгляда с огня. Она не отвечала на вопросы пожарных, милиционеров и родных - сидела на стуле, закинув ногу на ногу, и курила.
- Ну хватит, мама, - сказала Ева. - Поехали к нам - места хватит.
- Нет, - сказала Дора. - Надо подождать.
- Чего ждать?
- Надо подождать, - повторила Дора, закуривая новую сигарету.
- Можно пока в сарае перекантоваться, - сказал Николаша.
Мать смерила его таким взглядом, что Николаша стушевался.
Утром, когда жар поутих, она принялась обследовать пепелище и не успокоилась, пока не отыскала шкатулку с ложками. Пересчитала - ложек было двенадцать - и только после этого спросила:
- Все живы?
- Все, - ответила внучка Анечка. - Можешь пока у нас пожить, если хочешь.
Ее жених Климс кивнул.
- Нет, - сказала Дора. - Я остаюсь.
В полдень у Татарского двора остановился джип, из которого вылез Артамонов.
- Вот видите, - сказал он, - какая беда. Надо было сразу соглашаться, Дора Федоровна, а не торговаться до полусмерти. Восемь квартир за такую халупу - это ж где видано? - Он протянул Доре конверт. - Вот, пожалуйста.
Она молча смотрела на него.
- Это документики на три квартиры, - сказал Артамонов. - Вам, вашему сыну и вашей внучке - всем по однокомнатной. - Подмигнул. - Если будете смирно себя вести, подбросим деньжат на мебель.
Дора ударила его справа в челюсть. Артамонов упал. Старуха убрала кастет в карман и поманила сына.
- Сколько он тебе заплатил за поджог?
- Маман... - Николаша развел руками. - Ну вот как перед Богом...
- Сколько?
Николаша отвел взгляд.
- Ладно, - сказала Дора. - Неси ружье.
- Маман... - заныл было сын.
- Ружье, - повторила Дора, не повышая голоса. - И патроны.
Сын принес из сарая охотничье ружье и два папковых патрона.
- Больше нету, - сказал он. - Не сходи с ума, маман...
Но Дора не стала его слушать.
Когда приехали Климс и Анечка, Дора попросила их раздобыть патронов.
- Зачем тебе патроны? - спросила внучка. - Млин, они сейчас подгонят сюда милицию, а ты что? Стрелять будешь?
- Так принесете патронов или нет? - спросила Дора.
Климс сплюнул.
- Чертова дура, млин, - сказала Анечка, когда они отъехали от Татарского двора. - Она ведь и правда будет стрелять.
- А нам-то что? - спросил Климс.
- Нам-то ничего, - сказала Анечка. - Нам надо патроны доставать, вот чего.
- Вот черт. - Климс сплюнул. - Калибр-то какой?
Вечером стало известно, что Дора отказалась от предложения строительной компании и заняла оборону на пепелище, чтобы не подпускать никого, пока не будет выполнено ее требование: восемь квартир и по пятьсот тысяч рублей на каждую квартиру «мебельных».
- Она ведь будет стрелять, эта ведьма, - сказал начальник милиции майор Пан Паратов.
- Конечно будет, - подтвердил участковый Семен Семеныч Дышло. - Еще как будет. Это ж Дора Однобрюхова, она у нас одна такая, черт бы ее взял.
Эсэсовка Дора - так звали ее соседи.
Четверо детей, семеро мужей, одиннадцать абортов, одно кесарево, двадцать семь зубов, восемьдесят девять кило, сто семьдесят два сантиметра, хриплый сучий голос, камни в мочевом пузыре и кастет в кармане - вот что такое Дора Однобрюхова, Эсэсовка Дора.
Когда сын как-то спьяну спросил: «Зачем ты живешь, маман?», Дора ответила не раздумывая: «Должен же кто-то ложки считать».
Двенадцать серебряных ложек были ее главным сокровищем. Она хранила их в особом ящичке, завернув в кусок плюша. Ложки появлялись на свет только по большим праздникам, когда вся семья собиралась за длинным столом в гостиной. Дора выдавала ложки с разбором: если кто-то провинился перед нею, тому рядом с тарелкой клали алюминиевую ложку. После застолья Дора собирала, пересчитывала, мыла и чистила ложки тряпочкой, смоченной в растворе нашатырного спирта, а потом заворачивала в красный плюш и прятала в ящичек. Она часто доставала ящичек из кухонного шкафа, раскладывала ложки на столе, выпивала рюмку, закуривала, и лицо ее утрачивало жесткость.
«Ты смотришь на них как каторжник на младенца, - сказала однажды Ева. - Это же ложки, а не люди. Всего-навсего ложки».
«Люди приходят и уходят, а ложки остаются, - ответила Дора. - Это все, что я поняла в этой чертовой жизни: люди уходят, а ложки остаются».
Иногда Эсэсовка разговаривала со своими ложками, называя их по именам. Ева не могла понять, как старуха отличает ложку Лизу от ложки Ивана Степаныча, а ложку Петровну - от ложки Митеньки. Дора обсуждала с ложками семейные дела, жаловалась на дороговизну и даже поругивала Митеньку, который отличался непоседливым нравом и все норовил лечь в ящичке не так, как остальные ложки.
До шестидесяти трех лет она носила мини-юбки, обтягивающие свитера, туфли на высоких каблуках и красила волосы в фиолетовый цвет. На левом плече у нее была наколка - двуглавый орел с ломаными молниями в когтях. Вечером она выпивала рюмку-другую водки, которую закусывала кетчупом, садилась на стул, высоко закинув ногу на ногу, и закуривала едкую сигарету. Рот у нее был полон золотых зубов. Соседи ее боялись, потому что все споры она решала сокрушительным ударом в челюсть. Последнего своего мужа она спустила с лестницы. Он сломал ключицу, ногу и три ребра, но Дора и ухом не повела. «Своего б я и пальцем не тронула, - сказала она. - А муж не родственник - сосед по койке».
Это правда, своих она не обижала, ради них была готова на все. Ради них она выживала из Татарского двора соседей-чужаков. Ее ненавидели. Говорили, что ради этих чертовых метров она подсыпает соседям в кастрюли яд... что ради этой гнилой развалюхи она изводит врагов черным колдовством... что ради лишнего метра готова переспать с кем угодно... обмануть, предать, убить... бессердечная сука, разрушительница семей... у нее мерзлое сердце и тощая душа... мужчин в ее постели перебывало больше, чем червей на кладбище, но она никого не любила... никого и ничего - только этот чертов дом, который и гроша ломаного не стоит...
Татарским двором называлось двухэтажное чудище с ржавой крышей и несколько кирпичных сараев. Когда-то на этом месте был постоялый двор, где перед въездом в Москву отдыхали крымские посольства. Первый этаж был сложен из красного кирпича, второй - из толстых сосновых бревен, выкрашенных тусклой желтой краской. В дождливые дни дом пропитывался влагой от подвала до чердака, отсыревшие стены и оконные рамы набухали и слезились, пахло плесенью, по ночам босой жилец по пути в туалет рисковал наступить на мокрицу или сороконожку, и казалось, что вот еще немного - и вода заполнит все помещения, а жильцы всплывут под потолок, как дохлые рыбы. Когда же наступала жара, дом начинал скрипеть и стонать, двери перекашивало, половицы шевелились, горбились, в комнатах пахло горячей сосновой смолой, выступавшей из бревен, и диким хмелем, облепившим снаружи стены до крыши.
Дора хорошо помнила те времена, когда этот дом был разгорожен на десятки узких клетушек, забитых людьми. Фанерные перегородки, рогожные занавески, ширмы - все временное, все кое-как... стук швейных машинок, запах керосиновых ламп и плит, самогона и кошачьей мочи... шепоты и крики, смех и детский лепет, отчаяние и надежды, ненависть и стыд... обручальное кольцо под половицей и молочные зубы в бумажке за образами... яд и мед, соль и сахар... радио, которое никогда не выключали... Во время войны в дом угодила авиабомба, она застряла между этажами и не взорвалась... огромная черная туша косо торчала из пола - от нее веяло ужасом... это случилось зимой... несколько дней люди ночевали в шалашах во дворе, жгли костры, пили чай с сушеной морковью вместо сахара... а потом жильцы стали возвращаться, семья за семьей... старуха Нелюбова прикрыла стабилизатор бомбы какой-то тряпицей... люди жили на цыпочках... когда немцев отбросили от Москвы, саперы добрались до Татарского двора, вытащили и увезли бомбу... перекрытие кое-как залатали - жизнь продолжалась...
Люди умирали, уезжали, перебирались в новостройки, постепенно освобождая Татарский двор, и Дора занимала метр за метром, захватывала комнату за комнатой... ходила по инстанциям, клянчила, божилась, совала взятки... метр за метром, комната за комнатой...
Семья и дом - ничего другого в ее жизни и не было. Дом и дети. Дом и свои. Свои появлялись и уходили, рождались и умирали, а дом оставался. Этот дом давно стал ее кожей и костями, раковиной и горбом. Это у нее осенью стонали проржавевшие водопроводные трубы, болели догнивающие кирпичи, а где-то рядом с печенью леденело и жгло обручальное кольцо, закатившееся под половицу... ну и ложки, конечно, двенадцать серебряных ложек... эти ложки достались ей от бабушки Полины, которая была домработницей у какого-то генерала, а когда генерала в тридцать восьмом взяли, утащила из-под носа у чекистов двенадцать серебряных ложек...
Эсэсовка то и дело собиралась уйти на покой. Все чаще она с протяжным вздохом говорила, что ей надоело быть человеком. Но все что-то отвлекало: помогала старшей дочери Еве поднимать девочек, устраивала внучку Анечку Бодо, оставшуюся сиротой после смерти матери, воевала с соседями и мужьями, лечила сына Николашу от алкоголизма, бегала по инстанциям, оформляя права собственности на жилье, готовилась к схватке с застройщиками, которые мало-помалу подбирались к Жунглям, Чудову, Кандаурову, ставили одну двадцатиэтажную башню за другой, выкупали землю под строительство. И тут Эсэсовка не хотела упустить своего, а продать Татарский двор с землей подороже.
«Надо жить, - говорила она. - Пока человек не мертв, он жив».
И вот все, ради чего она жила, пошло прахом, а человеком, который разрушил ее жизнь, стал Николаша, любимый сын.
Еще месяц назад ей говорили, что этот Артамонов из строительной компании обхаживает Николашу. Несколько раз их видели в Чудове, в ресторане «Собака Павлова». А когда Эсэсовка под предлогом поиска пропавших ложек устроила обыск во всем доме, у Николаши вдруг обнаружились десять тысяч рублей - таких денег у него отродясь не бывало. Сын бил себя в грудь и клялся, что эти деньги не от Артамонова, а просто деньги, которые он заработал на Кандауровском рынке, где помогал разгружать товар. Дора хоть и не поверила, но больше к Николаше не приставала. В голове не укладывалась мысль о том, что любимый сын вдруг возьмет да и подпалит родной дом.
Эсэсовка Дора обожала сына.
Николаше не везло с детства. В три года его оперировали по поводу паховой грыжи, в пять у него удалили гланды, в семь его выбросил из окна пьяный отец, и мальчик сломал обе ноги. Вдобавок у него была железодефицитная анемия, он быстро уставал. Вечером приходил к матери, ложился рядом, прижимаясь к ее бедру, и слабым голосом говорил: «Вот теперь можно и умереть». Эсэсовка тихо плакала, гладила сына по голове, и он засыпал. Николаша плохо учился, был некрасивым, вялым и туповатым, дважды неудачно женился, пил, таскался по самым поганым бабам, вечно хныкал, жаловался на жизнь, месяцами болтался без работы, но стоило ему в разгар ссоры вдруг упасть на колени, обхватить материны ноги и зарыдать, сотрясаясь всем своим нелепым телом, как Эсэсовка Дора начинала дрожать и, обняв дурака Николашу, со стоном частила: «Ты мой, мой, мой, никому не отдам, ты мой...» и готова была ради него на все. А через неделю-другую все повторялось. Николаша запивал. Утром, затемно, он вползал в спальню матери и умолял налить: «Не то ведь сдохну, маман». Дора орала, таскала его за волосы, но в конце концов наливала - у нее в тумбочке у кровати всегда стояла дежурная поллитра. Николаша плакал, клялся, что это - последняя, что больше ни капли, а потом отправлялся по друзьям-знакомым - занимать на пиво.
Дора была уверена в том, что во всех бедах сына виновата его дурная рука: Николаша был левшой. Злое левое начало искорежило его натуру, превратив сына в негодяя.
Случилось самое страшное: сын предал, дом сгорел.
Одна. Она осталась одна.
Мужья оказались ни на что не годными - одни сами ушли, других Дора выгнала. С детьми тоже, можно сказать, не повезло. Старшая дочь вышла замуж за какого-то невразумительного мужика по прозвищу Штоп, родила дочь Камелию, а потом погибла под колесами грузовика. Ева долго маялась с двумя девочками - Женей и Улиточкой. Женя устроилась в таксопарке, Ева наконец вышла замуж за чудовского, но она была женщиной бесхарактерной, и Дора не верила, что у Евы все будет хорошо. Младшую дочь Эсэсовки - Полину зарезал сожитель, и ее дочь Анечка, мрачноватая красавица, переселилась к бабушке. Анечка ни с кем не дружила, жила замкнуто, а сразу по окончании школы вдруг объявила, что выходит замуж за Климса. Он был бандит бандитом, и хотя был готов ради Анечки на все, Дора не ждала добра от этого брака.
А тут еще Николаша...
Дора ни на кого не могла положиться и потому никому не доверяла - ни дочерям-недотепам, ни сыну-обалдую, ни внучке Анечке, которая была слишком красива, ни участковому Семену Семенычу Дышло. Впрочем, когда она думала про Семена Семеныча, ей становилось немножко не по себе. Причин тут было несколько. Во-первых, вдовец Семен Семеныч предложил Доре пойти за него замуж. Во-вторых, он ей нравился. В-третьих, он оказался неплох в постели. В-четвертых, он целовал ее в губы. В-пятых, у Доры слегка мутилось в голове, когда Семен Семеныч хлопал ее по заднице и говорил со смехом: «А ведь мы с тобой еще будем ого-го, Кобыла Федоровна!» В-шестых, Дора просто боялась довериться мужчине, которому днем она оставалась должна за ночь. Такое случилось с нею впервые в жизни, и это ее смущало. Однажды она даже пригрозила Семену Семенычу: «Еще раз заикнешься про это самое - убью». Это после того, как он по неосторожности употребил слово «любовь», сначала насмешившее, а потом напугавшее Эсэсовку Дору.
Вдобавок Семен Семеныч был капитаном милиции, то есть он служил той самой власти, с которой она решила тягаться. Дора понимала, что ей не выиграть в этом противостоянии, но она и не надеялась на победу. Она не собиралась побеждать - она твердо решила не сдаваться.
Она рассчитывала только на себя. На свой сучий характер да на охотничье ружье, оставшееся то ли от первого, то ли от третьего мужа. Вот только патронов к нему не хватало.
Об этом она и сказала первым делом Семену Семенычу, когда он приехал проведать ее на пепелище Татарского двора:
- Патронов мало.
- Дора, - сказал Семен Семеныч, - кончай ты это, Дора. Ты посмотри на себя: ни прически, ни, понимаешь, внешнего вида. Грязная, косматая - ведьма ведьмой. Нашла из-за чего, понимаешь, переживать. Из-за гнилушек этих. Ну сгорели и сгорели. Будто тебе негде жить. И детям твоим есть где. Садись-ка в машину, поедем к мне, помоешься, поужинаем, тяпнем по рюмочке и это самое... приляжем, как люди... По-человечески, Дора, понимаешь, все должно быть по-человечески...
- Патронов, говорю, мало, - сказала Дора. - Еще бы десяток.
Дышло вздохнул.
- Завтра сюда подгонят бульдозеры, понаедут люди... начальство, милиция... Ну наплюй ты на этот дом, Дора. А твоему Николаше, засранцу и дармоеду, даже полезно остаться без крыши: может, за ум возьмется. Никто тебе, понимаешь, не даст того, чего ты хочешь. Три квартиры - это как раз по закону, а остальное - это мечты. Ты что, в людей будешь стрелять, что ли? Из-за этой гнилушки? Не бери грех на душу, Дора. И ружье у тебя незаконное. Да и стрелять ты не умеешь. Ты же не хочешь в тюрьму. Что там хорошего, в тюрьме? Ничего там нет хорошего, кроме плохого. Одной ведь тебе не справиться, ты же это понимаешь. Ну и кто тебе поможет? Ты на кого надеешься? На Бога, что ли? Это с твоей-то жопой?..
- На хера мне Бог, - ответила Дора, - если у него нет патронов?
Это прозвучало так, как будто она хотела сказать: «Бога нет, если у него нет патронов».
- Я не бог, - сказал Семен Семеныч.
- Знаю, - сказала Дора. - И патронов у тебя нету.
- Дура ты, а не Дора.
- Какая есть.
Вернувшись домой, Семен Семеныч достал из кладовки коробку с патронами, снаряженными картечью. Он не был охотником - ружье и патроны принадлежали покойному отцу, который охотился только на кабана. Однажды он завалил зверя в глухом рязанском углу, из которого выбирался целый день с добычей на плечах. Когда низкорослый и пучеглазый Миня Однобрюхов сказал, что это невозможно, огромный Дышло-старший смерил его с ног до головы бешеным взглядом и сказал: «Я - вру? Да я насру больше, чем за тебя дадут в базарный день». И набил Мине морду.
Семен Семеныч недолюбливал отца.
Дышло-старший был шофером-дальнобойщиком, а потом лет двадцать, до самой пенсии, командовал механиками в большом гараже. Едко-насмешливый и безжалостный, Семен Иванович Дышло никогда не имел друзей, но ничуть не страдал от этого. Он не пропускал ни одной юбки, тиранил жену и не обращал внимания на детей. В Чудове говорили, что Веру Ивановну Дышло свел в могилу муж, а вовсе не третий инфаркт.
Когда врачи сказали, что у него неоперабельный рак, Семен Иваныч расхохотался и в тот же вечер с размахом отметил это событие в ресторане «Собака Павлова», завершив праздник показательной дракой с братьями Вовкой и Серегой Однобрюховыми, которых он в конце концов одолел, а потом еще и помочился на Вовку. После этого завалился к Нинке Жигулиной и так старался, что к утру под ними развалилась дубовая кровать.
Но вскоре болезнь стала брать свое, и как ни упирался старик, ему пришлось смириться с присутствием сиделки. Так в его доме появилась Светлана Дмитриевна Ишимова, которую за глаза люди называли Ишемией.
Светлана Дмитриевна была бездетной вдовой, женщиной нестарой, гладкой и, по всеобщему убеждению, бессердечной. Она была опытной медсестрой и бралась ухаживать за самыми тяжелыми больными - выжившими из ума стариками и старухами, которые мочились в штаны, ели собственное дерьмо и набрасывались с ножницами на сиделку. Ишемия умело управлялась с безнадежными клиентами, твердой рукой доводила их до могилы, а потом забирала их квартиры или дома. Таково было единственное условие, которое она ставила родственникам: «Подпишете на меня дом - возьмусь за вашего доходягу». Доведенные до крайности люди соглашались. Это, конечно, случалось редко, потому что дом или квартира для большинства были единственной надежной собственностью, но за десять лет бессердечной Ишемии все же удалось законно завладеть двумя домами и тремя квартирами, которые она придерживала, пока цена не вырастет. А цены росли что ни год, потому что Чудов, Кандаурово, Жунгли становились все ближе к Москве.
Дышло-старший оказался очень трудным клиентом: до последних дней он сохранял твердую память и ясный ум. Он не мочился в штаны и не ел дерьмо, но за три с половиной года жизни под одной крышей со стариком Светлана Дмитриевна превратилась в щепку.
Она, впрочем, не жаловалась, она вообще никогда не жаловалась и никогда не отступала от своих обязанностей: дом был прибран, обед приготовлен, Дышло-старший обихожен - чист, гладко выбрит, зол и весел, а часто и пьян. Светлана Дмитриевна выполняла все его просьбы и капризы, но вот водку она ему не покупала. Старик сам ходил в магазин за бутылкой, хотя часто при этом терял сознание и падал посреди улицы. Ишемия следовала за ним по пятам, потом взваливала старика на спину и относила домой - он висел на ней дохлой собакой, крепко сжимая в руках бутылку.
Самоотверженность Светланы Дмитриевны никого не удивляла: за эти три с половиной года дом Дышло вырос в цене с четырех миллионов до пятнадцати.
Но что удивило всех, так это ее беременность. Даже самые злые недоброжелатели считали ее женщиной какой угодно, но только не шалавой, а потому никто и не сомневался в том, что отцом будущего ребенка был старик Дышло. Перед смертью он никого не узнавал, лежал с закрытыми глазами, положив руку на живот Ишемии, и бормотал что-то невразумительное.
Через пять месяцев после его смерти Светлана Дмитриевна родила мальчика, которого назвала Семеном. Врачи не обнаружили у ребенка никаких отклонений - мальчик был крепким и рос здоровым.
Семен Семеныч часто разговаривал со Светланой Дмитриевной, навещая отца. Эта женщина ему нравилась - твердостью характера, уравновешенностью и прямотой. Его не смущало, что слова «жалость» или «любовь» напрочь отсутствовали в ее словаре. Он знал, что Ишемия не позволяла подопечным старикам распускать руки, а значит, она по доброй воле легла в постель с Дышло-старшим. Но ребенка-то она не хотела, и если бы не просьба Дышло-старшего, сделала бы аборт.
И вот это-то и поразило Семена Семеныча в самое сердце.
По ночам он долго не мог заснуть, размышляя об отце. О чем думал старик, отец троих взрослых детей, когда на пороге, черт возьми, смерти попросил у этой Ишемии сохранить ребенка? Что это было - наивная мечта о жизни после смерти или мольба о любви? Или же это было послание, черт возьми, адресованное взрослым детям, с которыми при жизни он не находил и, похоже, не хотел искать общего языка? Может быть, думал Семен Семеныч, он что-то не разглядел в отце, чего-то не расслышал в его ядовитых речах и не понял... не понял чего-то важного, что объединяет людей поверх характеров и обстоятельств, поверх ума... и почему, черт возьми, Ишемия согласилась выполнить просьбу старика, который перед смертью впал в детство? И что это была за просьба, чтобы пятидесятидвухлетняя бессердечная женщина вдруг решилась подвергнуть свой организм такому испытанию? Ведь врачи сразу ей сказали, что не уверены в благополучном исходе беременности...
Ответов на все эти вопросы у Семена Семеныча не было, но от этих мыслей ему становилось почему-то стыдно, хотя никакого чувства вины перед отцом, испортившим жизнь жене и детям, он не испытывал, и было непонятно, почему же ему было стыдно и какова же тогда, черт возьми, природа этого стыда?
Два года назад Семен Семеныч оказался в больнице с переломом бедра. Соседом по палате оказался бородатый лысый старик - весельчак и выпивоха. Однажды старик рассказал о том, как в молодости пошел в тюрьму, взяв на себя преступление, которое совершил его брат-инвалид. «Сам не знаю, почему я так сглупил, - сказал старик с улыбкой. - Никакой любви между нами не было, да и брат был - говно человек. Но - не жалею, вот что странно. Не жалею». Тогда Семен Семеныч и пожаловался старику на все эти чертовы вопросы, которые мучают и остаются без ответов. «Ответы - это дьявол, у него всегда ответы наготове, - сказал старик. - А Бог - это вопрос».
Вопрос, опять вопрос... жидкость какая-то, а не жизнь... но каким-то странным, непостижимым образом эти вопросы придавали смысл этой жизни и даже его отношениям с Эсэсовкой Дорой...
Впрочем, один твердый ответ у него все-таки был: Эсэсовке Доре патроны с картечью давать нельзя. А значит, придется поработать.
Семен Семеныч выпил рюмку водки, перекусил, застелил кухонный стол газетой и разложил перед собой инструменты и приспособления для набивки патронов: навойник, пресс-закрутка, банка с порохом, мерка, коробочка с капсюлями, пыжи картонные и войлочные, ложка, киянка... Ребенком он помогал отцу снаряжать патроны - дело это долгое и муторное, но времени у него до утра было достаточно.
- Дора, - пробормотал он. - Дура.
Вставил капсюль, всыпал порох, вложил картонный пыж, вытащил из гильзы навойник, распечатал пачку поваренной соли крупного помола...
Утром Татарский двор окружили бульдозеры и милиционеры. А еще сюда пришли тысячи людей из Жунглей, Новостройки, Кандаурова и Чудова. Всем охота было посмотреть, как Эсэсовка Дора с двумя патронами будет обороняться против строителей и милиции. Одна против всех. Люди посмеивались, глядя на развевающиеся на ветру трусы и лифчик, которые Эсэсовка, видать, ночью постирала и вывесила на шест просушиться. Крепость и флаги. А ей было наплевать. Она сидела на стуле, закинув правую ногу на левую, и курила. Такая же, как всегда: четверо детей, семеро мужей, одиннадцать абортов, одно кесарево, двадцать семь зубов, восемьдесят девять кило, сто семьдесят два сантиметра, хриплый сучий голос, камни в мочевом пузыре и кастет в кармане. Ну и ружье, заряженное двумя патронами. Она сидела на стуле, закинув правую ногу на левую, и курила, спокойно глядя на толпу, и тут-то все и поняли, пусть не сразу, нет, не сразу, но поняли, что эта стерва не шутит. Ни с крепостью, ни с флагами - нет, не шутит. Все поняли - и зеваки, и милиционеры, и строители, и Анечка с Климсом, и Ева, и Штоп, все-все-все, стоявшие в толпе. Все поняли, что она вот так и будет сидеть, закинув правую ногу на левую, в своей бесстыжей мини-юбке, с фиолетовыми волосами, в туфлях на высоких каблуках, будет сидеть и курить, хоть весь свет провались, а она так и будет сидеть, покуривая, словно сидит тут с тех времен, когда и людей на земле не было, а была только она, и ни начальство, ни милиция, вообще никто ей не указ, она сама по себе, эта стерва, не боящаяся ни бульдозеров, ни бумаг с печатями, ни людей, ни Бога, и если кто-нибудь попытается ее потревожить, если кто-нибудь попытается пойти на приступ, чтобы вышибить ее из Татарского двора, эта стерва выплюнет окурок, вскинет свое ружье и выстрелит, причем не просто так, не в воздух, чтобы напугать, а всерьез, прицельно, чтобы вышибить кому-нибудь мозги, а потом еще кому-нибудь, а потом перезарядит ружье, сядет на стул, закинет правую ногу на левую и закурит, и плевать ей на то, что дело ее проигрышно, что против нее чуть ли не весь мир, а за нее - одна она да ее ложки, плевать, потому что она такая, какая есть, и пока она не мертва, она жива...
Толпа вдруг зашевелилась, увидев капитана Дышло в штатском. А Дора даже глазом не повела, когда Семен Семеныч поставил у ее ног коробку с патронами, опустился рядом со стулом на корточки и закурил, только процедила сквозь зубы:
- Если скажешь снова про это, - убью.
Семен Семеныч пожал плечами. Ему хотелось сказать, что это не конец, а начало истории, но он решил промолчать. А Эсэсовке хотелось сказать, что ей не только этот дом нужен, но она тоже решила промолчать.
- Тогда на хера тебе все это надо?- спросила она. - Зачем пришел?
И Семен Семеныч ответил так, что у Доры екнуло сердце, словно именно этих слов она и ждала всю жизнь:
- Должен же кто-то патроны подавать.
Эсэсовка только усмехнулась в ответ и сменила позу, закинув левую ногу на правую.