Почему-то всё лето я вспоминала его и почему-то всё казалось, что вот-вот он должен заявиться в гости из-за моря, принести бутылку - чего именно, это уж всегда зависело от состояния его кошелька, но в любом случае, не вина, ибо "кислятина, и им не напьёшься", стеснительных извлечь из-за шкафов, ударить камертоном по пальцам, умоляя грянуть "Славное море" вручить мне гитару и потребовать исполнения обычной программы: "Дерева́" Бачурина, "Пастораль" Долиной, "Отойди, не гляди", "Жалобно стонет", "А напоследок я скажу" - и что-нибудь ещё эдакое, чтоб до слёз, "Наглядитесь на меня", например, или "Доля моя, горемычная". Ну, а после третьей можно было бы нестройным дуэтом орать:
Мы выходим на рассвете,
Над Сахарой дует ветер,
Раздувая наше знамя до небе-ес!
Есть у каждого резервы -
Водка, слава и консервы
И родной АКМС наперевес, -
либо выводить надсадно, со слезой, на радость соседей:
Я помню тот Ванинский порт
И рёв пароходов угр-рюмый...
...Когда-то наступил момент, когда жизнь моя казалась мне разбитой вдребезги. Он тоже испытывал сплошное замешательство от жизни и по этой причине без просыпу пил уже полгода. Судьба бросила нас друг к другу, сирых и неприкаянных, и каждый пытался прислониться к другому, да плохо получалось. Внешне мы были оба молодые и красивые, а внутренне - один в один изображение на Пятёрке Пентаклей у Памелы Колмен-Смит: тощая, босая нищенка в плаще и одноногий калека с костылями и перевязанной головой бредут по сугробам сквозь снегопад мимо храма. Он пил. Я тосковала и писала стихи. Пить я тоже пыталась, но, к счастью, у меня это плохо получалось. Что нас связывало? Любовь? Помилуйте! Как говорил один Бывший Алкоголик, "когда я выпивал, я мог только приставать. Но обычно мне это было неинтересно". Моё сердце было безнадёжно занято, хотя что там было занимать? "Срыт Карфаген, разрушены стены, посыпаны пустоши солью". Но кто же мог сравниться с Матильдой моей? (Матильда в то время тоже то свирепо пила, то столь же ретиво бросала - до первого запоя.) Бутылка? Да нет - скорее, как Леля и Снегурочку, "людские песни". В роли Леля выступала я, а брутальная Снегурочка, вжавшись в кресло, точила слёзы из своих есенинских голубых очей. Чувствителен был до сентиментальности бывший "дикий гусь".
Рядом с этим человеком я чувствовала себя так, как будто стояла над чёрным провалом, откуда несло ледяным сквозняком и куда тянуло соскользнуть. Удержалась. Не запила и не подвинулась умом, хотя была близка к тому. Мне предложили новую интересную работу, и это меня спасло. Он же всё катился по наклонной плоскости и вскоре допился до белой горячки. Но к тому времени он уже был женат на другой женщине, так что именно ей достались все прелести семейной жизни с алкоголиком. Между нами сохранилось только взаимное восхищение с нотой печали о несостоявшемся и память о том вселенском провале, откуда веяло тем жутким, чёрным ветром и куда мы оба с замиранием сердца заглядывали, потому что страх был сладок, как страсть.
На память о том времени остались стихи. Плохие, конечно, но уж такие я тогда писала:
С.В.А.
Меж двор шатаюсь, голь кабацкая,
Разбойно ветер свищет в поле...
Ох, жизнь, жизненочка дурацкая,
С дружком хмельным лихая доля!
Колотит мать за друга милого -
Сидела девка дома чтобы...
Ох, осень черная да стылая,
Дорежь меня в своих чащобах!
А нам с тобой, моя душа,
Пути - всего до перекресточка,
Но чую, чую каждой косточкой,
Как ночь страшна, да хороша!
...А ляжет путь тебе за Дон,
Ранешенько, на зорьке светлой,-
Тогда последний мой поклон
Тебе на ум придет ли, свет мой?
А спать уложит бусурман,
Да с камнем в головах - подушкою,
Тогда ль попомнишь, атаман,
Свою кабацкую подружку?..
Налей вина,
Да пей до дна,
Тоску-печаль развеет ветер!
Одни, одни на целом свете,
И ночь разбойная - одна.
(1994-1997)
Вчера узнала, что путь туда, за Дон, и лёг - матери всегда последняя надежда и последнее пристанище непутёвых детей. А они, эти дети, вечный материнский крест, который сменяется только крестом кладбищенским. Под ним нынче весною, в мае, говорят, и уложили несостоявшегося наёмника, несостоявшегося философа, несостоявшегося бизнесмена, несостоявшегося мужа и отца. Да не бусурманы (хотя и такое могло бы быть, пойди он по военной стезе, как хотел когда-то) - обычная, тоскливая, непробудная русская пьянка. Инфаркт в 36 лет сделал его развалиной. Я чуть не зарыдала от жалости, когда девять лет назад он зашёл в гости после многих лет. Ладный, мускулистый красавец, на котором любая одежда сидела как-то по-военному ловко, всегда элегантный и подтянутый, двигавшийся, даже будучи сильно пьян, с грацией дикого животного и никогда не терявший упругости походки, превратился в тощее, впалогрудое существо со шрамами на лице (в пьяном виде сел за руль, сам уцелел, но машину, купленную на деньги жены, разбил в хлам). Костюм на нём болтался, как на огородном пугале, галстук свисал селёдкой. Движения были суетливыми, взгляд бегающим. Он потихоньку продолжал пить, вполне осознавал, что с ним происходит, но прекращать это не хотел.
Тогда мы виделись в последний раз.
Наверное, вспоминал меня всё-таки, раз с того берега нашёл способ подать весть о себе.
Я не помню, на сколько лет он был меня младше. Кажется, на четыре. Или около того. Словом, ему не было и пятидесяти.
Что ж, Серёжа, спи теперь спокойно до архангеловой трубы. Жизнь тебя мотала и носила по всему свету и вынесла наконец к тому берегу, идеже несть ни печали, ни воздыхания. Так я хочу верить, по крайней мере. И надеюсь, что за те три гвоздики, что ты подарил мне когда-то на день рождения, Господь, по молитвам моим, тебе многие грехи простил. Но если бы я сочиняла эпитафию тебе и всем
дорогим моим алкоголикам, я бы написала каждому одно и то же, потому что это о каждом из вас правда: "Он был красив, умён и талантлив. Он был богат от Бога. Он расточил всё".
Я бы, может, вместо "расточил" и грубей написала. Да не положены в эпитафиях такие слова. И в этом трене тоже не полагаются.
Что он Гекубе?
Всё, Серёжа. Всё о тебе.
Аминь.