Канун

Dec 22, 2010 20:29

Я люблю этот день. С него начал прибывать свет.
И всегда - в который раз! - перечитываю свой давний текст. Он странным образом ходит вокруг меня кругами и попадает в руки как раз к этому дню.
Я раз за разом выкладываю его и почти сразу убираю, пугаясь, как мне кажется, его излишней открытости "граду и миру".
Но я уверена, что один человек успеет его прочесть - тоже в который раз!
Уж он-то все понимает.



OUR DEBTS

“… And forgive us our debts as we forgive our debtors…"

Сочельник, пахнет хвоей, воском и ванилью. А мы наряжаем елку: легкие хрупкие шары, блестящая мишура и, главное, - игрушки, сделанные мамой.

Игрушки для рождественской елки делались так: сначала из мягкой, скорее всего, медной, потому что я помню ее красновато-золотой блеск, проволоки сплетался скелетик будущего сказочного героя. Постепенно он обрастал плотью из слоев ваты, смоченной клейстером (заварным клеем из муки). Когда фигурка была сформирована и еще раз покрыта слоем клея, к ней добавляли мелочи, вырезанные из бумаги: клювы, кружочки глаз, шляпы и прочее. Все это вывешивалось для просушки дня на два.
А потом фигурки раскрашивались по гладкому засохшему слою клея гуашью или акварелью и оживали прямо в маминых руках. Все герои известных и выдуманных мамой сказок побывали на наших елках. Зайцы в лубяных избушках, хитрые лисы, кот в сапогах и храбрый портняжка, злые или глупые волки, бестолковый тяжелый медведь из «Теремка», ну и Красная шапочка, конечно.
Сидишь рядом, немного помогая и немного мешая, и слушаешь сказки или жутковатые истории, в которых сирые малютки, посиневшие и дрожащие, чудесным образом были спасены от холода и голода в Рождественскую ночь, или, наоборот, всем пакостил резвый черт, усмиренный потом кузнецом Вакулой.
И были волхвы, Вифлеемская звезда, родившийся в дороге младенец, которого мог погубить царь Ирод, и надо было прятаться…

- Как ты во время войны?

Мама очень любила Рождество и отмечали мы его дважды, но мне первое нравилось больше, казалось настоящим праздником, а второе стояло в череде бесконечных зимних утренников, ночного шума за окнами и усталых лиц знакомых.

Из маминых игрушек у меня хранится львенок Бонифаций, сотворенный ею из мягкой ткани и кусочка меха. У него получилось лицо веселого заинтересованного собеседника; он помогал мне на всех экзаменах, и даже своим любимым малышам я позволяла только подержать его, боясь, что куда-нибудь забросят, наигравшись.

Какими они были на первый взгляд разными. И как она его любила - до полного самоотречения!
Отец был военным врачом, достойно перенес все тяготы военной жизни, все отступления, окружения, наступления, сохранив чувство юмора, которым были окрашены его военные воспоминания.
Помню рассказ о нескольких генеральских задах, не поместившихся под столом и истыканных осколками влетевших в комнату оконных стекол при близком разрыве бомбы в Сталинграде. Генералы, правда, серьезно не пострадали. Отец наблюдал эту картину, стоя в простенке между окнами, и тоже остался цел, не считая задетого стеклом мизинца. Кажется, это была его единственная военная травма. Он всегда забавно гордился своим везением в мелочах, как он это называл.
В годы моего детства он был поглощен работой и в обычной жизни терялся перед незатейливыми бытовыми сложностями. Растерянность отражалась в застенчивой улыбке или коротком мягком смехе, при этом его значительное, патрицианское лицо становилось моложе и выдавало характер.
Вся бытовая сторона жизни обеспечивалась мамой, которая оставила работу. Она была зубным врачом, но вполне могла быть министром по чрезвычайным ситуациям - спасала соседей и прохожих, открывала случайно захлопнувшиеся чужие двери, чинила телевизор и утюг, по ночам делала за сестру курсовые по какой-нибудь политэкономии, а за меня рисовала стенгазеты. Почему-то очень любила Достоевского и Диккенса и часто перечитывала их, тоже по ночам, когда отступали дневные заботы.
Отец отдавал должное ее талантам, жизненной энергии, яркости, но одновременно ему очень нравились тонкие, светловолосые, слабые и милые женщины, которым их мужья, не стесняясь, помогают сменить в фойе концертного зала уличную обувь на изящные лодочки.
А мама как-то бежала за отцом с его сапогами, потому что он сорвался с места, не успев толком одеться, на срочный вызов к внезапно отяжелевшему больному.
Я помню, когда мы еще жили в военном городке недалеко от госпиталя, в типовом финском домике, в нашу комнату ввалился вдребезги пьяный строевой майор и очень недружелюбно удивился вставшему навстречу отцу: а это еще кто? Папа, растерявшись, ответил всплывшей из подкорки фразой: чем могу служить?
Майор слово «служить» знал, но в другом контексте, потому впал, в свою очередь, в некоторое замешательство. А вот этим уже воспользовалась мама, и ее подкорка ощетинилась одним стремлением - защитить отца! Безо всяких вопросов мама лихо вытолкала непрошеного гостя на крыльцо и захлопнула дверь. Раздался страшный мат майора, который посчитал себя несправедливо изгнанным из собственного дома, потом грохот какого-то корыта, в которое майор, оступившись, свалился со ступенек крыльца. На шум выскочил сосед, как он сам потом рассказывал, с табельным пистолетом, но узнал в майоре заблудившегося во хмелю сослуживца. Корыто еще немного погромыхало, мат повеселел и зазвучал дуэтом, постепенно удаляясь. Все произошло так быстро, что когда наступила тишина, я сидела, оцепенев, а у мамы еще горели боевым огнем яркие глаза, отец коротко рассмеялся, пожал плечами и сказал: черт знает что!

У нее было прекрасное имя - Мария. Когда передавали по радио или по телевизору арию Мазепы «О, Мария! Люблю тебя!», мама смеялась, а отец мрачнел. Потом выяснилось, что когда летом на гастроли в их небольшой город приезжали артисты из Киева, они жили на частных квартирах и очень любили останавливаться в доме бабушки, где сохранилось пианино фирмы Hermann Mayr с замечательно глубоким звуком.
Старый дом, дверь, открытая на балкон, «сияла ночь, луной был полон сад», отпуск, музыка, атмосфера праздника по-разному, очевидно, запомнились моим родителям.
Мама, впрочем, смеялась без всякого смущения - для нее никого, кроме отца, не существовало никогда.
Когда по радио передавали Ave Maria Шуберта или Гуно, никто из них не смеялся и никто не мрачнел, они просто задумывались и не сразу возвращались к течению обычной жизни.

Несмотря на веселую, казалось, энергию, у нее во взгляде можно было заметить легкую грусть, это хорошо было видно через объектив фотоаппарата, когда надо было навести на резкость.
Она знала что-то еще, о чем никогда не говорила.
Когда у нее случился инсульт, она не потеряла речи. И все старалась нас рассмешить и показать, что умирать не страшно. Болезнь ее как-то раскрепостила, возможно, это было связано с характером поражения мозга, а может быть, потому, что мы все были рядом с ней. Шутки ее стали неожиданными, иногда на самом деле очень смешными, и мы все две недели ее болезни с ужасом смеялись. Ночью в полусне - полубреду ей чудились чистые детские голоса, поющие в храме, и она с грустным удовольствием в них вслушивалась.
И все жалела, что не успела нарисовать, как на белом снегу играет пара горностайчиков с черными кончиками хвостов и блестящими черными глазками. И водила по воздуху, как бы рисуя, похудевшей рукой : вот они прервали игру, один пригнулся, а другой стоит столбиком и осматривается.
Болезнь распространялась, завоевывая мозг, и она ушла сквозь свои воспоминания в кому, успев сказать отцу: "ты в моей душе остался навсегда".
Через пару лет после маминой смерти я навестила в Киеве ее сестру и увидела на книжной полке майолику: два горностайчика, один пригнулся, а другой стоит столбиком, осматривается.
- Давно они у вас? - спросила я.
- Года два, - ответила мамина сестра, - они мне так понравились, что я купила две пары, возьми себе одну.

Отец, физически крепкий, гордившийся тем, что может взбежать на пятый этаж без одышки, через три недели после маминой смерти тоже заболел. Он выжил, прожил несколько лет, окруженный любящими детьми, но это была другая жизнь - без нее. Жизнь, потерявшая опору и главный смысл.

С ним осталась только музыка и Ave Maria…

Мама родилась и провела детские годы в Варшаве, в ее речи угадывался легкий польский акцент - взЯуа, с'’Ушаю и она часто восклицала: Йезус Мария! Так часто, что мой сын лет до пяти, чему-нибудь поразившись, поминал и Йезуса, и Матку Боску Ченстоховску. Восклицания были совершенно бытовыми, потому что семья формально была православной, хотя и с примесью всякого разного: и католического, и протестантского, а позже и иудейского.
Она, смеясь, говорила, что один из ее прадедов был « помгетмана Запорожской Сечи по политической части» и украл себе в жены турчанку.
Верится до сих пор.
Повзрослев, я почти всерьез сформулировала отношение к религии в нашей семье - экуменический атеизм.
Я люблю изображения Богородицы, более всех - нежную Сикстинскую мадонну, в приглушенном сиянии глаз которой угадывается знание грядущего, и близкую ей, но с более осознанным пониманием судьбы Богоматерь Васнецова. Они всегда напоминают мне маму, не портретным сходством, а именно этим грустным знанием во взгляде.
Когда я оказываюсь в храме перед иконой Божьей Матери и смотрю на нее поверх живого огонька свечи, у меня возникает смутное беспокойство. Она приняла судьбу, но выбор был не ее!
Я не хочу, чтобы мои слова звучали богохульством. Однако, хоть и смущенно, не могу преодолеть своего несогласия. Не смея усомниться в выборе и приняв его, Дева Мария «без ропота и жалоб» столько лет жила в постоянной тревоге.
И принесла в жертву больше, чем себя.
Вместо молитвы я шепчу ей слова утешения.
Уж прости меня, Господи.

Матку Боску Ченстоховску мне все же удалось увидеть.
Когда случилось отправиться в Польшу близкому мне человеку, я попросила его привезти образ Ченстоховской Божьей Матери. Он постоял на мамином перекрестке - Маршалковской и Аллей Ерозолимских, а потом в Варшавской Курии, где его поразил удивительный свет безлюдных сводчатых коридоров, среди многочисленных изображений Мадонны выбрал одно и привез мне. У нее оказалось милое юное крестьянское лицо со знакомым выражением покорной нежной грусти. И я успокоилась, поглядев в это лицо, я ее узнала и приняла.

...And forgive me my debts and my DOUBTS too…

Я не удивилась, когда мой сын сказал, что если у него родится дочь, он назовет ее именем мамы.

избранное, любимое, спрессованное время

Previous post Next post
Up