Из истории русского германофильства: Издательство «Мусагет» 2/4

Apr 02, 2006 22:11


Будучи в «логосовской» своей ипостаси философским центром неозападничества, «Мусагет» не мог рано или поздно не вступить в дискуссию с философским центром неославянофильства, а именно с книгоиздательством «Путь», органом Московского религиозно-философского общества памяти Владимира Соловьева. Оппонент «Мусагета» являл собою во многом похожее предприятие: так, издательская активность обоих пришлась на 1910-1917 гг. и увенчалась выпуском равного количества книг в сходном тиражном диапазоне; оба центра были связаны интенсивным личным общением, чему немало способствовало и то, что основательница и субсидентка «Пути», Маргарита Морозова, была многолетним другом Белого и Метнера, и то, что в руководство обоих издательств входил один человек - Григорий Рачинский, устраивавший и славяно-, и германофилов [41]. Но «Мусагет» видел в религии и философии два полюса, организующие пространство культуры, а для «Пути» они сливались воедино: «религиозная философия», и первая часть этой формулы, с точки зрения «логосцев», вступала в противоречие со второй.

В редакционной статье, открывающей «Логос», его целью объявлялось систематическое ознакомление русской аудитории с достижениями современной, прежде всего немецкой, научной философии; что же касается философии русской, то, скептически оценивая ее нынешнее состояние, «логосцы» не отказывали ей вовсе в способности к развитию и даже влиянию в будущем на мировую философскую традицию, однако при условии глубокого усвоения западного опыта [42]. Вызов был услышан и принят: на проводников влияния «гнилого Запада» сей же час обрушился «путейский» философ Владимир Эрн. Если на этапе проектирования журнала Виндельбанд выразил сомнение в пригодности названия «Логос» для научного издания, то ныне в адрес его редакторов прозвучали обвинения в профанации этого «священного имени»: оно в понимании Эрна являло собою достояние античной и восточно-христианской мудрости (ее-то хранителем и выступает самобытная русская религиозная философия), а вовсе не противостоящей ей бездушно-механистичной западной рассудочности (концептуально оформленной Кантом и кантианством) [43]. Иначе говоря, полемика с самого начала была разыграна по сценарию, черновые варианты которого в России восходят к XVII в., а канонический текст к XIX в.

Такова была расстановка сил; что же касается их соотношения, то оно меняется под воздействием внешних событий, а именно с открытием Германией военных действий против Франции и России. В идейном пространстве русского модерна возникает нечто вроде Антанты: патриотическая лирика поэтов «Аполлона» оказывается окрашена в те же тона ультра, что и публицистика философов «Пути», а чтобы, например, опротестовать зачисление Ницше в предтечи современного «тевтонского» милитаризма, надлежало напоминать о его славянском происхождении и пристрастии к французской культуре [44].

По известному наблюдению Эрна, «время славянофильствовало». В самом деле, оно заговорило с сильным антинемецким акцентом. Столица сменила свое двухвековое имя, а наиболее дальновидные из национальных мыслителей готовили переброску культуры и вовсе на  допетровские оборонительные рубежи. Blonde Bestie была мгновенно перекрашена в bête noire, мраморные кумиры превращены в соломеные чучела для отработки штыковых ударов. Имя Вагнера, царившего в оперный сезон 1913/1914, в одночасье и надолго покидает афишные тумбы. В блеске военных зарниц стало заметно, что «Фауст» отбрасывает тень «gepanzerte Faust» [45] и что внутренняя транскрипция германского духа в философии Канта совпадает с внешней его транскрипцией в орудиях Круппа [46]. Русская мысль располагала немалым опытом борьбы с Кантом, точнее, с эмблематизированной его именем традицией рационализма, однако если раньше участие в этом поединке предполагало наличие специальных знаний, то ныне numerus clausus упразднен и отечественная анти-Кантиана обогащается трактатом прапорщика Воротынкина, написанным в окопах Юго-Западного фронта и носящим подзаголовок «К вопросу об освобождении русской мысли от немецко-мозгового засилья» [47]. (Единичные попытки напомнить патриотам о том, что перу Канта принадлежит философский опыт «Zum ewigen Frieden» [48] и что Гете питал глубокое отвращение ко всему прусскому [49], успеха, естественно, не имели.)

В активности по избавлению отечества от немецкого засилья улица не уступала кабинету и окопу: в конце мая 1915 г. в Москве многотысячные толпы с национальными флагами, портретами царя и пением государственного гимна громили, жгли и грабили предприятия и квартиры лиц с немецкими и вообще иностранными фамилиями. Член сенатской комиссии, прибывший из Петрограда для расследования (и потрясенный видом улиц: «Можно было подумать, что город выдержал бомбардировку вильгельмовских армий»), назвал главным вдохновителем погрома прессу [50], но, кажется, переоценил степень грамотности громил. Среди сотен пострадавших предприятий были фабрика музыкальных инструментов и нотное издательство Циммермана, музыкальный магазин Оффенбахера, книжный магазин Гросмана и Кнебеля.

«Не повлияла ли на деятельность «Мусагета» война, или, по крайней мере, майские события в Москве?» - интересовался Блок у секретаря издательства [51]. Напрямую майские события - нет, но война в целом - разумеется, да. Перед самым ее началом Метнер оказался в Мюнхене, и висящее в воздухе агрессивно-радостное возбуждение повергает его в отчаяние: он предчувствует, что неминуемое столкновение России и Германии станет «самым ужасным событием» его жизни [52]. В письмах последующих лет к родным и друзьям он называет войну источником своей «невыносимой личной муки» [53] и замечает, что «во всей Европе найдется немного людей, для которых эта война является столь ужасным внутренним душевным конфликтом», как для него, немца по происхождению и русского по воспитанию [54]. Судьба была к нему милосердна: мюнхенские власти поверили его заявлению, что он по состоянию здоровья освобожден от воинской повинности, и не поместили его в лагерь для военнопленных, а выслали в Швейцарию. Для жительства он выбирает Цюрих - город, как он пишет, привычно воодушевляясь биографической перекличкой, «приютивший некогда еще одного скитальца, тосковавшего по единой Матери-Европе (не де-национализированной, а воистину интер-национальной), т.е. Вагнера» [55]. «Какая благодать, - радуется он, - что существует такая страна, как Швейцария, образец самого благородного нейтралитета» [56].

Положение au-dessus de la mêlée и интимная близость обеим воюющим сторонам представляются Метнеру предпосылками для объективной оценки происходящего: «Только болея сердцем одновременно за два народа (по крайней мере), можно до некоторой степени (при условии свободной осведомленности) стать над узко-национальной точкой зрения. <...> Сейчас в Европе из известных мне духовных вождей только один Хаустон Стюарт Чемберлен смеет говорить конкретно о человечестве. Этот благородный англичанин одинаково понимает, любит и болеет за англичан, за французов и за немцев, и это потому, что органически связан с этими тремя народами. Еще, м.б., Стефан Георге, нем. лирик, очень близкий к французам. Найдутся, конечно, еще немногие. И только они способны понять, что я испытываю» [57]. Достичь полной беспристрастности в оценках было, разумеется, непросто - уже хотя бы в силу обыкновения рассматривать русско-немецкое братство не как таковое и само по себе, а на резко-контрастном фоне. Нынешняя расстановка сил - русско-французский альянс против немцев - кажется Метнеру нонсенсом, ведь «близость русской души (вообще славянской) и германской гораздо большая, нежели та, что между славянской и романской или германской и романской» [58]. Рассказывая в письме к Морозовой о своей цюрихской интрижке с некоей француженкой, Метнер шутит, что «выполнил свой патриотический долг сближения с союзницей», а недолговечность этого опыта вполне серьезно интерпретирует как свидетельство глубинной этно-психологической несовместимости: «Право, любая немецкая или русская баба ближе мне, чем эта парижанка. Я смело обобщаю это и говорю: пусть русские не думают, что они душевно могут сблизиться с французами; никогда; единственный народ близкий русским это - немцы. Пленные русские сторонятся французов и англичан <...>; с немцами же пленные русские в большой и часто трогательной дружбе, и немцы, начиная с Гинденбурга и кончая унтером, относятся к русским солдатам с симпатией» [59].

Однако если из всех воюющих народов сочувствия Метнера удостаиваются лишь два, то и между ними оно распределяется не поровну: «Вы знаете, как сильно я люблю некоторые наиболее таинственные элементы русской души, русской природы, русской старины... Но с другой стороны, я люблю и даже еще сильнее лирику, музыку и философию самого преступного и самого гениального народа» [60]. А стереотипные для русской печати военных лет прославления противоборства Святой Руси с «антихристовой» Германией гневят Метнера столь сильно, что он даже уподобляет русский народ - horribile diсtu - евреям: «Высокомерие русских сравнимо лишь с высокомерием юдеев; только эти два народа называли себя „святым“ и „божиим“! La grande nation французов тщеславная детская игрушка по сравнению с демонической гордостью русского и еврея» [61].

В первый год войны Метнер мысленно примеривает на себя мантию адвоката Германии перед русским обществом, особенно перед московскими религиозными философами, которые, по насмешливому выражению их современницы, «осатанели от православного патриотизма» [62]. «Теперь или никогда нужно поставить перед сознанием интеллигенции религиозную и национальную идею», - формулировала общее настроение этого круга Морозова [63]. «„Поставить перед сознанием интеллигенции религиозную и национальную идею“ можно и должно, - отвечал ей Метнер, - но только слабые думают, что самоопределение заключается в высокомерном отмежевывании своего от чужого (и потому будто бы совершенно чуждого) при помощи двух одинаково наивных и неверных приемов: а) все доброе, святое, высокое монополизируется; b) все „чужое“ подвергается столь же уничтожающей, сколь и несправедливой критике, а затем предается погребению с пролитием крокдиловых слез или без оного» [64].

Узнав о «германоедских» речах, прозвучавших на одном из заседаний Московского религиозно-философского общества, Метнер приходит в сильное волнение: «Я избегаю публичных выступлений, но тут бы я не выдержал и верю, что нашел бы силу разбить всех ораторов по всем пунктам. И мало того, я бы им блестяще доказал, что люблю Россию больше, нежели они. Та Россия, о которой я мечтаю, той они даже и видеть не могут своими подслеповатыми глазами; этой России никто не видит ни консерваторы, ни либералы, ни социалисты; тут надо стоять над партиями и над эпохой. Почему к „культуре и благородству“ Германии прилагают более высокие требования, нежели к цивилизации Франции, к джентльменству Англии или к добросердечию России, этого я, сидя здесь в центре Европы, куда сходятся все слухи, факты, мысли, настроения отовсюду со всей планеты, - никак не могу понять! <...> Высказывать [в Москве] свое мнение я буду и не боюсь ничего, т.к. совесть моя чиста и никто не может сомневаться в любви моей к родине; мое издательство, приносящее одни убытки и не преследующее никакой политики, стоит на службе русской культуры и является официальным подтверждением моего патриотизма» [65].

Антигерманская идеология пустила в обиход два образа врага: «новые» немцы, варвары, рисовались либо как не имеющие общих черт с немцами «старыми», творцами великой культуры, либо, напротив, как их законные наследники. Метнеру были чужды оба подхода, но особенно первый, отрицавший тождество немецкого духа самому себе независимо от времени и сферы проявления [66]: «У этого варварского и преступного народа - свой разбойничий идеализм, великий дух, которому все остальное подчинено до конца (в этом до конца все дело), и этому духу надо противопоставить дух такой же силы» [67]. В отсутствии же противовеса Метнер не сомневался.

Позиция, занятая им с начала войны, была, разумеется, нехарактерной, но отнюдь не уникальной. Сходные настроения владеют и другими «мусагетцами». Так, Михаил Сизов писал: «Я думаю, что после войны должно начаться сближение России с Германией как культурной средой и силой, независимо от того, в какие политические формы выльются результаты войны. Несмотря на недостатки, на которых сейчас сосредоточено внимание русского общества, и недостатки, лежащие, по-моему, всецело на совести правящих кругов, от которых пока немцы себя не хотят отделять, немецкая культура несет в себе так много бесконечно ценного, что я увидел именно за границей, хотя и мало еще успел познакомиться с Германией. Но я вижу нечто, что кратко можно выразить так: в той культуре, которую сейчас противопоставляют немецкой - не в славянской, ибо она совсем еще неродившийся младенец, а в культуре других европейских народов, - господствует идея, в немецкой же культуре, во всех ее областях, во всей психологии немцев, - идеал. Самый характер ошибок и заблуждений указывает на то же. Мне кажется, что если я говорю, что я понял это в Германии, то я говорю очень многое. И как раз в этом нуждается Россия, а не в „идеях“» [68].

Не располагая возможностями пропагандировать свои взгляды на роль немецкой культуры, «Мусагет», однако, отказывается сотрудничать с носителями противоположных убеждений. Так, в отличие от «Аполлона», которому поэзия Блока начала войны кажется подозрительно несозвучной общему национал-мессианистскому воодушевлению, «Мусагет», ведя переговоры о его публикации, ставит следующее условие: «Если Блок за последнее время печатал или думает печатать стихи шовинистические или направленные против германцев, то издание его в „Мусагете“ является вещью абсолютно невозможной» [69].

«„Западничество“ умерло с шумом, умерло навсегда под ударами тевтонского кулака» [70], - торжествовали неославянофилы, и при общей инфляции европоцентристской идеологии курс акций немецкой культуры падал особенно стремительно. При этом дискредитация германства ставила под сомнение и ценность культуры вообще: последняя сплошь и рядом уступала позиции религии. Не доказывают ли зверства антихристианской Германии, вопрошал Сергей Соловьев, что «не всякая культура хороша»? Наши дни показали, «что культура - благо условное, что идол культуры и науки давно смердит, что пора заменить этого идола истинным Богом любви» [71]. «В таких трагедиях и кризисах, какие мы все переживаем теперь, - писал Рачинский, - исход один -глубокая религиозная вера во вселенские начала, а пресловутой „культурой“, на которой должен был быть построен „Мусагет“, теперь не спасешься!» [72].

Впрочем, сомнения в пригодности лозунга «культура» и прежде звучали в «мусагетском» кругу, колебля его единство. Если на заре совместной деятельности Белый мечтал о том, как «мы возьмем дирижерскую палочку культуртрегерства в России в свои руки» [73], и радостно рапортовал Метнеру, что на совещании будущих сотрудников издательства было даже решено сократить формулу «символизм и культура» до последнего ее члена [74], то в дальнейшем он яростно бунтует против культуртрегерства. Вспышка антизападных настроений у Белого приходится на зиму и весну 1911 г., т.е. время его пребывания в Тунисе, Египте и Палестине: житейская непредприимчивость и стесненность в средствах, не раз осложнявшие ему существование на родине, делают жизнь тем более невыносимой здесь и особенно на фоне жизни англичан и французов, к которым эта часть мира была приспособлена лучше, - отсюда «антиколониалистская» тональность его писем той поры. Путешествие финансировал «Мусагет», и нерегулярность получения денег, вызванная, в частности, незапланированными переездами Белого, доводит его до бешенства: экономный немец Метнер, иронизирует Белый в письме к их общему знакомому, составил себе представление о бюджете зарубежной жизни, должно быть, на основе собственного опыта пребывания в немецком провинциальном городке, который для него и есть центр мироздания и в котором помещаются «кружка пива да пыльный профессор в очках, да могила поэта» [75]. «Хочу России со всеми ее некультурностями», - восклицал Белый [76] и одновременно, с характерной для него логикой, утверждал, что европейская культура - фикция, «наша выдумка» и что культура «осуществима лишь в России» [77].

«Еду в Россию, - сообщает он Морозовой, - полемически настроенный против Мусагетской платформы» [78]. Морозова сочувствовала «порусению» Белого: «Ваша Святая Святых, то, где все решается, - это не в Мусагете, тут Вы „русский“. Но для этого у вас есть друзья и вне Мусагета и в Общ. Вл.Соловьева, и наш Путь, и отдельные друзья» [79]. Серебряный век русской культуры, как принято называть эпоху модерна, был еще и веком сребреников: именно на эту эпоху приходится завершение длительного процесса коммерциализации писательского мировоззрения. «Полемическая настроенность» Белого против «мусагетской» платформы возрастала по мере усиления его зависимости от «мусагетской» кассы. Писатель лихорадочно искал новый источник доходов, и Морозова, бывшая в курсе его денежных обстоятельств, выразительно намекала на свою готовность помочь. Соблазн этой помощью воспользоваться, т.е., в сущности, перейти в лагерь идейных противников «Мусагета», был велик, да и совершать стремительную эволюцию Белому было не впервой, однако «Путь» не издавал поэзию и беллетристику и не выпускал собственного журнала, поэтому до поры до времени Белый остается в «Мусагете».

К «порусению» Белого Метнер отнесся поначалу благодушно: «То, что вы пишете о России и Европе, до известной степени верно, но не забывайте, что была пора, когда буквально то же самое писали немецкие романтики, противопоставляя гениальную неумытость живущей только идейной жизнью немецкой культурной среды умытой пошлости англичан и французов. И так же казалось им, что средний немец выше среднего француза или англичанина. Мы не знаем, какие приливы и отливы в направлении сил на идейность и на внешнюю практичность обусловливают перемены в настроенности общества данной нации. Так, Германия всегда была непростительно идеалистична и проморгала все колонии; с середины XIX в. она спохватилась и вместо эллинской линии повела римскую; отсюда и некоторый перевес практичности современных немцев над идейностью» [80]. Несколько позже, однако, Метнер должен был сменить тональность своих увещеваний и уже обеспокоенно напоминал Белому (напоминания такого типа, впрочем, все чаще носили характер заботливых указаний будущим историкам культуры, как следует понимать тот или иной эпизод в биографиях Метнера и Белого): «При учреждении Мусагета мы условились, что не будем ни западниками, ни славянофилами, что, трудясь по мере сил на пользу русской культуры, мы не станем противопоставлять Россию Европе, а рассматривать Россию как часть Европы» [81]. Узнав же о переговорах Белого с «Путем», Метнер раздраженно обвиняет его в неспособности быть «русским европейцем» и в метаниях между славянофильством и западничеством [82], а нападки Белого на немецкую культуру заставляют Метнера заняться сравнением ее с русской - и, конечно, не к выгоде последней: «„Слащавая приторность“ и „мещанское благополучие“ определяют не великих немцев, а средних и малых, тогда как излишним ковыряньем заражены такие великаны, как Достоевский [83]. <...> все выверты и ужасы и бездны, кот. встречаются у Достоевского, имеются и у Гете, и у Ницше, и у других великих немцев, но они стоят над этим, а не никнут от этого. Что касается литературы, взятой в целом, т.е. и поэты, и философские авторы (не профессора), и проповедники, и мистики, и политики, то смешно пока тягаться с Западом, где литература существует тысячелетия» [84].

ПРИМЕЧАНИЯ

[41] Знаток немецкой и русской культур, могший подолгу наизусть цитировать то стихи Гете, то стихиры (см.: Герцык Е. Воспоминания. Paris, 1973. С.122-123), Рачинский призывал «вернуться к добрым, старым традициям сороковых и пятидесятых годов, когда лучшие люди в России знали литературу Запада и его философию так, как теперь и не снится никому, любили и понимали западную культуру не хуже Эмилия Метнера, но оставались в корне русскими людьми и жили до могилы русскими интересами, работая для России и во имя России» (Цит. по: Взыскующие града: Хроника частной жизни русских религиозных философов в письмах и дневниках... М., 1997. С.544).

[42] См.: От редакции // Логос. 1910. №1. С.1-16.

[43] См.: Эрн В. Нечто о Логосе, русской философии и научности // Московский еженедельник. 1910. №29-32.

[44] См., напр.: Бердяев Н. Ницше и современная Германия // Биржевые ведомости. 1915. 4 февр.

[45] См.: Хирьяков А.М. Бронированный Фауст: Пародия в 4-х действиях с прологом и эпилогом. Пг., 1914; Сно Е. Генерал-лейтенант Фауст, или «Фауст», переработанный на прусский манер: Карикатура в 1-м действии. Пг., 1914. Примером «мягкого» антигетеанства может служить пьеса: Бостунич Г. Спор небожителей: Драматическая фантазия. Пг., 1916; примером «жесткого» - статья: Меньшиков М. Письма к ближним // Новое время. 1915. 4 янв.

[46] См.: Эрн В.Ф. От Канта к Круппу // Русская мысль. 1914. №12. С.116-124 (2-я паг.). Это риторически эффектное и получившее значительный резонанс выступление, как и аналогичные ему, к сожалению, не учтены в богатой материалами книге: Hubertus F. J. Patriotic culture in Russia during World War I. Ithaca; London, 1995, - что привело исследователя к неcколько упрощающему ситуацию выводу: «If they [the intelleсtuals] participated in patriotic demonstrations at the beginning of the war, it was against the new German „religion of militarism“ and the „spirit of Krupp“, not against idealist philosophy and the Weimar classics» (P.139).

Проявившаяся с началом первой мировой войны тенденция к отказу от принципа дихотомии при конструировании «образа Германии» («Германия Канта» vs «Германия Круппа») вообще характерна для публицистики Антанты; так, по наблюдению Аркадия Блюмбаума (устное сообщение), параллелью к «От Канта к Круппу» Эрна явилась брошюра: Daudet L. De Kant à Krupp. Paris, 1915, - первая среди объединенных заголовком «Contre l’esprit allemand» и выпущенных в серии «Pages actuelles».

[47] См.: Воротынкин Ф. Элементы чистого разума: (Критика кантовской логики). К вопросу об освобождении русской мысли от немецко-мозгового засилья. Луцк, 1917.

Представление о философии Канта как непостижимой и одновременно (или тем самым?) угрожающей русской интеллектуальной самобытности было, к слову сказать, усвоено и советской идеологией. « - Взять бы этого Канта, да за такие доказательства [бытия Божия] года на три в Соловки!» - мечтает поэт-атеист, герой романа «Мастер и Маргарита»; с позиций классовой борьбы разоблачаются опасные происки философа-«обскуранта» и в соцартовском стихотворении «Кант» Пригова: «Только ничего не выйдет, Господин хороший Кант! Голова в прекрасном виде У рабочих и крестьянт».

[48] См.: Рубинштейн М. Виноват ли Кант? // Русские ведомости. 1915. 11 февр.; Слонимский Л. Воинственная Германия и возврат к Канту // Вестник Европы. 1915. Март. С.317-322.

[49] См.: Фишер В. Гете и воинственная Пруссия // Голос минувшего. 1915. №1. С.88-99.  В защиту Гете см. также: О.А. Переоценка «Фауста» // Театр и искусство. 1915. №20. С.347-348; Б.п. Библиография // Русские записки. 1915. №1. С.351-353.

[50] Харламов Н. Избиение в первопрестольной: Немецкий погром в Москве в мае 1915 года // Родина. 1993. №8/9. С.127-132. Анализ документальных свидетельств погрома см.: Кирьянов Ю.И. «Майские беспорядки» 1915 г. в Москве // Вопросы истории. 1994. №12. С.137-150.

[51] Цит. по: Чарушникова М.В. Письма А.Блока Н.П.Киселеву // Записки отдела рукописей Государственной библиотеки СССР им. В.И.Ленина. М., 1987. Вып.46. С.229.

[52] Государственный центральный музей музыкальной культуры им. М.Глинки (далее ГЦММК). Ф.132. Ед. хр.4882. Л.1.

[53] РГБ. Ф.167. Оп.16. Ед. хр.5. Л.3.

[54] Там же. Оп.13. Ед. хр.11. Л.1, 5.

[55] Там же. Оп.24. Ед. хр.39. Л.12.

[56] Там же. Ед. хр.51. Л.2.

[57] Там же. Оп.13. Ед. хр.11. Л.6-7; аналогичные заявления о своем духовном родстве с Чемберленом: ГЦММК. Ф.132. Ед. хр. 4791. Л.1; РГБ. Ф.167. Оп.24. Ед. хр.41. Л.3; Оп.25. Ед. хр.27. Л.24.

[58] РГБ. Ф.167. Оп.13. Ед. хр.13. Л.1-2.

[59] Там же. Ф.171. Оп.1. Ед. хр.52б. Л.51.

[60] Там же. Ф.167. Оп.13. Ед. хр.11. Л.1.

[61] Там же. Оп.25. Ед. хр.16. Л.7.

[62] Гиппиус З. Петербургские дневники, 1914-1919. Нью-Йорк, 1991. С.33.

[63] РГБ. Ф.167. Оп.14. Ед. хр.30. Л.3 об.-4.

[64] Там же. Ф.171. Оп.1. Ед. хр.52б. Л.55.

[65] Там же. Ф.167. Оп.24. Ед. хр.41. Л.3, 7-9.

[66] «Что касается Эрна, то я бы мог с ним скорее столковаться, чем с теми, кот. делят на новое и старое. <...> Т.к. Эрн уловил цельность и запротестовал против нее» (Там же. Оп.24. Ед. хр.55. Л.2); «Конечно, я иначе понимаю формулы Эрна, чем он сам, но все же договориться скорее мог бы с Эрном, чем с Ильиным, Трубецким и вообще теми, кто делят [немцев] на прошлых и настоящих» (Там же. Оп.25. Ед. хр.3. Л.2).

[67] Там же. Ф.171. Оп.1. Ед. хр.52б. Л.59.

[68] Там же. Ф.167. Оп.14. Ед. хр.41. Л.11 об.-12.

[69] Цит. по: Блок в неизданной переписке и дневниках современников (1898-1921) // Литературное наследство. М., 1982. Т.92, кн.3. С.442.

[70] Булгаков С. Родине // Утро Росии. 1914. 5 авг.

[71] Соловьев С. Богословские и критические очерки. М., 1916. С.135.

[72] Цит. по: Взыскующие града... С.647.

[73] РГБ. Ф.167. Оп.2. Ед. хр.8. Л.1.

[74] Там же. Оп.2. Ед. хр.4. Л.2.

[75] ГЛМ. Ф.7. Оп.1. Ед. хр.33. Л.69. Завершая перечень традиционных антинемецких инвектив образом «могилы поэта», Белый имел в виду исчерпанность немецкой культуры, ее плюсквамперфектность.

Этот образ Германии не нов: представление о том, что благодаря Вильгельму и Бисмарку немцы из нации поэтов и мыслителей превратились в нацию промышленников и политиков и что в области культуры «Михель» уступил ведущее место «Марианне», прочно утверждается в сознании русской интеллигенции уже в конце ХIХ в. (см., напр.: Hermann A. Zum Deutschlandbild der nichtmarxistischen russischen Sozialisten: Analyse der Zeitschrift «Russkoe Bogatstvo» von 1880 bis 1904. München, 1974. S.170-175).

[76] ГЛМ. Ф.7. Оп.1. Ед. хр.33. Л.77.

[77] РГАЛИ. Ф.53. Оп.3. Ед. хр.11. Л.15 об.

[78] Цит. по: Бойчук А.Г. Андрей Белый и Николай Бердяев: К истории диалога // Известия Российской Академии наук. Серия литературы и языка. 1992. Т.51, №2. С.31.

[79] РГБ.  Ф.25. Оп.34. Ед. хр.5. Л.4.

[80] Там же. Оп.20. Ед. хр.7. Л.8 об.

[81] Там же. Л.18 об.

[82] Там же. Л.20.

[83] Феномен «русского ковыряния» определялся Метнером как «истерическое всматривание в „пыль“ бесконечных величин, от которого изнурился Чехов и которым всех изнурил Достоевский» (Там же. Л.16), «неискоренимое эстетство в отношении к убожеству, к мелкому страданию, какая-то gourmandise de la misère» (Там же. Ф.167. Оп.21. Ед. хр.18. Л.10).

[84] Там же. Ф.25. Оп.20. Ед. хр.7. Л.23 об.

(Продолжение следует)

ru/de, dorpat, мусагет

Previous post Next post
Up